Полная версия
Избранные. Хоррор
Дед, ни о чем не спрашивая, принялся раскладывать по скатерти потёртые карты.
– Разве мужчины-цыгане гадают? – удивилась Саня.
– Цыгане и на одном месте не живут. Но я бракованный, мне можно, – усмехнулся дед. – Как нога отказала, так с женой и осели в Балае. Ну, рассказывай!
И Саня рассказала всё-всё: как печки боялась, про сны, про Ладин зубик, про сегодняшние кошмары. Стало легче, словно разбавила тревогу чужим участием. Гудада слушал и всё больше хмурился, руки застыли, перестали тасовать ветхие картонки. Жёстко отложил карты в сторону, припечатал ладонью, будто боясь, что те тараканьём расползутся по столешнице. «Выгонит?» – подумала Саня, и тут же навернулись слёзы. Куда же она тогда?
– Вы мне погадаете? – спросила робко, пряча глаза, смаргивая.
– Нечего тут гадать, – дед глядел как сквозь неё, весь где-то далеко, глубоко. – И так понятно. Ох, девка… Жена моя тебе бы лучше объяснила, да нет её уже.
– Вы вдовец?
Дед неопределённо помотал головой и продолжил:
– Что помню с её слов, расскажу. В беде ты – меж двух могил попала.
– Между… каких? – едва выдохнула Саня.
– Дети да старики. Малышня – они недавно из небытья, а старики – скоро в него. И те, и другие у границы со смертью ходят. А ты меж них, с тех пор, как в этот дом переехала. Говорил я Генке, не продавай, не ты в нём хозяин!
– А кто? В регпалате документы проверяли, всё нормально было.
– Да не в документах дело, – отмахнулся Гудада. – Про семью Геннадия разные слухи ходили. Прабабка да бабка, говорят, с чертями водились. Генка-то простоват, ничего не перенял, да и не по мужскому уму ведовство. А там, где долгое время ведунили, обычным людям-то невмоготу, вот он и сбежал в город. Тебе, получается, кота в мешке продал. А дом-то ждёт, ему живой человек надобен. От этого твоя морока. Да племянница твоя еще зуб отдала, а зуб – с кровью. Дом проснулся, чует, тянет. Тебя чует, да и ей не поздоровится.
– Что ж теперь, бросить всё?
– Погоди, жена говорила, есть средство – обряд удержания. Только зря ты те зубы детские, что на печке нашла, выбросила. В них сила рода была. Без них тебя удержать трудно, а надо. А то… как жена моя, сгинешь, – опять припомнил дед супругу.
– От чего удержать-то? От могилы, что ли? – Саня представила себя стоящей меж двух ям. Вот поскользнулась на мокрой глине, сейчас съедет в одну из них.
– Если б от могилы… Дом, где много поколений свои зубы мышке отдавали, непростым местом становится. А уж сами мыши… Жена перед тем, как… – дед тяжело сглотнул часть фразы, – говорила, мол, «все мы в Божьей горсти, да в мышьих лапах». Ребёнок молочный зуб мышке отдаст, та ему коренной в рост пустит. Так и поставит на смертный путь, человека-то – зуб корнем привяжет дитя к жизни. А старики, как зубы растеряли, так опять на краю могилы и очутились, сидят – ноги свесили. Так уж устроено: человек за жизнь зубами держится.
– Погодите… Значит, тошно мне от стариков и малышни, потому что я теперь вижу, что они рядом с могилой ходят? Так, что ли?
– Так и есть. Тебя же от второклашек твоих или ровесников оторопь не берёт? Или от племянницы – сколько ей, пятый год? Поди, хоть один зуб коренной да есть?
– Растёт, вроде…
– Вот, они крепко за жизнь держатся, от них могилой не пахнет. Спасать тебя надо, а то или свихнешься, или дом приберёт. И медлить нельзя. Зубы с печки зря выбросила, получится ли без них обряд – не знаю. Придётся заместо их силы Генку сюда звать – он хоть и сорняк в своём семействе, да зерно-то одно, что-то в нём да есть.
– А Лада? Вы говорите, и ей не поздоровится?
– Не спрашивай! – замахал руками Гудед. – Про тебя знаю: в опасности ты, но пособить можно. А про неё… только Богу ведомо.
Уходя, Саня всё же спросила:
– Дед Гудада, а почему у вас все зубы на месте? Вы же… в возрасте…
– Тоже мне, Красная шапочка: «Почему у тебя такие большие зубы?» Иди уже, Генке звони, время уходит, – и помолчав, добавил непонятное, – жена меня любила… позаботилась.
Саня добрела до дому без происшествий. Надо было звонить Геннадию, но всё услышанное теперь казалось какой-то ерундой. Ну что она скажет? «Гена, простите, но меня дом забирает?» Чушь… Вдруг остро захотелось затопить печь – там, в кухне. «В крайности бросаюсь», – с удивлением подумала она, давно ли боялась? Саша вспомнила, как вчера было уютно возле огня, и её вновь потянуло на тот островок безопасности и спокойствия. Мысль о ровном биении пламени за дверцей отодвинула ужасы, спасительно заслонила.
Печь словно ждала – радостно распахнула нескрипнувшие дверцы топки, откликнулась на Санины всё ещё неумелые попытки поддержать огонь, задышала, помогла. Саня устроилась за кухонным столом с телефоном. В сказках герой, столкнувшись с проблемой, спрашивал совета у какого-нибудь мудрого предмета: зеркала, например. А сейчас… «Окей, гугл», – прозвучало в тёмной комнате коротким заклинанием. А что спросить? Саша без особого интереса побродила по сайтам практикующих психологов с рассказами о панических атаках, депрессивных состояниях, фобиях – нет, это вряд ли её случай. Она вспомнила про Ладин зубик и вбила в строку поиска: «Суеверия, зубы». Да, вот и мышка, и слова те же, что они с племяшкой шептали недавно: «на тебе репяной, дай зуб костяной!» Строчки плыли перед глазами: суеверия, рассказы пользователей, даже научные работы (надо же, кто-то ведь изучает такое!): «Хтонический аспект мифологии мыши очевиден. Но у мыши есть и небесные коннотации, хотя они менее выражены. В.Н.Топоров в своей статье подчеркивает эти медиативные функции мыши – связь между небом и землёй…»
Небесно-хтоническая мышь… С ума сойти. Это и на свежую голову не осознать, а когда вечер на дворе – и вовсе. Саня почувствовала, что глаза слипаются. Странный этот день вдруг навалился на неё, и она уснула, едва разобрав постель.
Плавность сна, подступавшего первыми ласковыми волнами, нарушил звонок – сестра, Ната. Чего ж среди ночи-то? Хотя… на часах всего пол-одиннадцатого.
– Саня, привет. Я с плохими новостями: Ладу сегодня в больницу положили.
Саня ахнула:
– Да ты что! Серьёзное что-то?
– Не знаю. Температура небольшая, слабость, горло не красное. И так две недели уже почти. От нашего педиатра толку мало, не знает, чего придумать: «Психосоматика, стресс», – говорит. Наконец направление дала на обследование. Сегодня и положили.
– А что, стресс какой-то был?
– Был, но ничего серьёзного. Лада же у нас падать мастерица, ты знаешь. Её в садике толкнули, она подбородком – об угол. Синяк в пол-лица, чуть зуб не выбила. Ну, тот, коренной, что только показываться начал. Ты ещё со своими сказками! Ладка больше не от боли ревела, а от того, что мышка на печке обидится: мол, не бережёшь мой подарок!
У Сани перехватило дыхание:
– Погоди… зуб цел?
– Цел, да побаливает. Там на десне такой синяк… В больнице я про это сказала, но они говорят, что не связано.
Тук-тук… тук… пропуск, пробел. Ритм сердца вдруг скомкался, и тут же оно забилось часто-часто, как стучит обычно у маленьких напуганных существ. Саня перевела дыхание. «Человек за жизнь зубами держится…» – вспомнились слова Гудеда. – «Старики, что без зубов, на краю могилы сидят, ноги свесили». А если человек теряет коренной в середине жизни? Саню вдруг обдало холодной жутью. Получается, что с таким человеком всё, что угодно случиться может – зуба нет, связь с жизнью нарушена! А ведь этот коренной у племяшки единственный.
Едва соображая от тревоги, выдохнула в трубку:
– Ната, я к Ладе приеду завтра, с утра…
– Так я тебя об этом и хотела попросить! Ты можешь отгул взять? Я только к вечеру с работы выберусь, а Лада первый раз в больнице, боится.
– Я отпрошусь, не переживай. И с врачом поговорю.
Белые стены, жужжащие лампы-трубки, запах лекарств. Коридоры длинные-длинные, бахилы смягчают стук каблуков. Свет дробится на стальных инструментах. Ладкина ладошка в руке – горячая. Врач рассматривает снимок, хмурится… ох, как хмурится. Лада сжалась в кресле, глазёнки лихорадочно блестят.
– Ну, что сказать… – стоматолог отложил снимок. – Хорошо, что настояли на повторном осмотре. Острая травма, правый резец нижней челюсти. Дело, в общем-то, обычное, но рентген странный…
Врач указал на тёмный прямоугольник снимка на экране. Маленький корень туманным пятнышком едва виднелся в десне. Рядом четко просматривались здоровые зубы.
– Я сначала диагностировал пульпит, возможный некроз ткани, но… Корень травмированного зуба как будто бы другой плотности, видите? Это уже повторный снимок, и корень со временем как бы тает, растворяется. Исчезает… А синяк растет, антибиотик не работает. Я, признаться, с таким в своей практике не сталкивался. Не думаю, что травма стала причиной состояния, но лучше исключить такую вероятность. Зуб придётся удалять.
– Нет! – Саня, не отдавая себе отчёта, с силой вбила ладонь в стол, сшибла карандашницу. Перехватив испуганный Ладушкин взгляд, с трудом подавила в себе панику, заговорила горячо и быстро. – Семён Павлович, нельзя зуб удалять! Он же коренной, вы не понимаете…
– Да что вы всполошились? Конечно, удалять зуб в таком возрасте неприятно – придется несколько лет жить без него, пока челюсть сформируется и можно будет ставить имплант. Но разницы не заметите.
– Не удаляйте… – Саня вдруг растеряла все слова, слёзы брызнули, она умоляюще смотрела на врача. Не рассказывать же ему про мышь на печке, про цыгана… – Нельзя удалять, Лада ведь маленькая ещё…
И забормотала, от стыда пряча глаза и задыхаясь от неудобства:
– Скажите, сколько, мы найдём… пожалуйста…
– Ну, голубушка, вы совсем не понимаете, что несёте! – Тут уже врач прихлопнул рукой по столу, бумаги прыснули в стороны. – Отведите девочку в палату, хватит истерик!
Тут он смягчился и, серьёзно глядя Сане в глаза, добавил:
– Не волнуйтесь, сделаю, что нужно. Что смогу.
Саня уложила Ладу, сунула пахнущую спиртом сосульку градусника ей подмышку. Племяшка смотрела совсем по-взрослому: болезнь часто придаёт детскому наивному взгляду суровость, скорбность даже. Надо было что-то говорить, но Саша чувствовала, что вместе со словами и слёзы пойдут – не остановишь. Горячая ладошка ухватила за запястье.
– Саня, не бойся, он не злой, селдитый только…
– Ты о докторе? Да, не злой. Он нам поможет обязательно!
Сказала и сама не поверила. Слабая тень корня на снимке. Зуб-призрак. Он тает, а вместе с ним тает и Лада. Мёртвое внутри живого. Цветной картинкой встало перед глазами: этот маленький мёртвый участок разрастается, выбрасывает ложноножки, тянет жизнь из всего, что рядом. Розовые свежие ткани сереют, блекнут. Корень зуба, подарка от мыши, мертвеет и мертвенность эта растёт вглубь. Вглубь маленького живого человека, её любимой девочки.
Слеза скатилась. Саня быстро смахнула её и нарочито весело обернулась к Ладе – остро напоролась на больные воспалённые глаза. Блеск лихорадочный, зрачки чёрными точками, медово-карий взгляд – Лада никогда не смотрела так раньше, но взгляд вдруг показался очень знакомым… Не в силах вынести напряжения, Саня быстро поцеловала племяшку, проверила градусник, не различая цифр. Нужно было уходить, страшно было уходить. Шёпот: «Ещё плидёшь?»
Саня сдала халат в гардеробе, пошла к выходу. И вдруг замерла, словно разом оглохнув, ослепнув, ослабев. Медово-карий взгляд… голубых глаз. У Лады – голубые глаза. Память запульсировала, беспорядочно выдавая образ за образом: зубы на печке, разверстая печкина пасть, дом-зверь в ограде, мышь-старуха. Прощальный медово-карий взгляд глаз-бусинок… Саня тряхнула головой – привиделось же… Привиделось?
Отчаяние и злость закипели внутри. Злость на кого-то неведомого, нависшего над Ладушкой, безразличного к её беде. «Нет, нет, нет», – стучало в голове колёсами тяжелогружёного поезда. «Нельзя, не допусти, меня – не её», – как заведённая твердила Саня. Разрозненные эти слова сложились во фразу, за которую она ухватилась крепко-накрепко, будто не было ничего важнее в тот миг: «Не трожь! Меня возьми – не её, не Ладушку!» Крикнула неведомо кому мысленно, с напряжением, словно тяжёлую вагонетку оттолкнула. И вдруг оглохла от наступившей внутри тишины: злость отступила, мысли утихли. Осталось ожидание – услышит ли тот, страшный? Послушает ли?
Неведомо где, неразличимо для человеческого уха что-то лязгнуло, будто перевели стрелку – вагонетка встала на другой путь.
Ночевала у сестры: тревога не давала вернуться в Балай. Страх за родную душу – страшнейший. Ведь случись что с близким человеком, он исчезнет, а ты останешься. Чтобы вспоминать двести, триста бесконечных кромешных ночей подряд. Один на один с горем, с глазу на глаз. А глаза у горя темны, глубоки – не выплывешь…
С Натой всю ночь проговорили, промолчали, проплакали. Под утро забылись тяжело, и будто сразу – звонок:
– Звоню вас успокоить. Мы сменили препарат. Инъекции болезненные, но, кажется, зуб сохраним…
– Семён Павлович, миленький!
Первые же уколы дали результат: температура спала, лихорадочный блеск глаз сменился на привычные лукавые огоньки. Можно было ехать домой. «Домой?» – удивилась Саня, – «Быстро же меня прибрало, одомашнело». И вдруг до тоскливого нытья где-то в подреберье потянуло в Балай, в тёплый полумрак старого дома. Она представила, как выйдет из машины, как заскрипит нетронутый снег, шесть клавиш-ступенек на крыльце просипят свои ноты, мягко хлопнет дверь за спиной, и вот она – печка, широкая, такая надёжная. Словно центр всего.
В предвкушении встречи не заметила, как домчалась до деревни. Но снег у дома явно кто-то трогал. Топтал нервными ногами, мял ожидающими шагами. Всё это Саня заметила вполглаза – забежала, взглянула печке в лицо, качнулась к белой нетопленной громадине, обнять, прижаться… Телефонный звонок сломал нежность момента.
– Да ты ума лишилась, девка! – накинулся на неё дед Гудед. – Уехала, мне ни слова, Генке не позвонила – время же тикает, дурында! Страха не имеешь?
Вспомнила про обряд, жутко стало.
– Да я… племянница заболела
– «Племянница…», – подразнил цыган. – Генка приедет утром, для обряда. Удерживать тебя будем, а то сгинешь.
А ночью сладко заломило тело. Каждая косточка плавилась в истомном огне, менялась, перетекая во что-то неведомое. Саня становилась всё легче, и в какой-то миг лёгкость эта настолько её переполнила, что лежать под одеялом не стало сил. Она вскочила порывисто, сделала несколько шагов, и вдруг упала, рассмеявшись. Неведомое доселе чувство невесомости, смешное смещение потолка и пола, центра тяжести – все удивляло и радовало. Светлым пятном она стояла среди комнаты на четвереньках, поражённо оглядывая такие привычные, но будто бы невиданные ни разу предметы: необъятную арену стола, великанистый шкаф, окна огромные, не вмещающие серебряную в лунном свете белизну снега. А за стеклом двигались мелкие чьи-то тени, подпрыгивали неуклюже, тянулись голосами к высокому небу. Тонко-ломко запело среди улицы – или просто на грани сознания?
вверх не пырскнешь, вниз не сойдёшь,
из тёплой золицы плащик сошьёшь —
слёзы землице, косицы золе,
смертным крепень, детское – мне.
мнемнемнемне!
«Мне, мне…» – Саня вдруг поняла, что подпевает странной песне, лопочет неожиданно онемевшими губами. Веселье будто разом утекло в щели половиц, уступив место вязкой тревоге.
Снежный свет слепил. Слабым отражением заоконной белизны светлел бок печки – единственный неизменный и привычный предмет среди этой ночной чехарды. Саня попыталась подняться, оттолкнулась от пола, но её занесло и кинуло обратно – так, что она чуть не ткнулась лицом в пол. Удивлённо уставилась на свои растопыренные пальцы, странным образом вытянувшиеся, прозрачневевшие в полумраке. «Ну и сон… – подумалось ей. – Ну и сон».
Неожиданно ловко перебирая руками и ногами, она пробежала до печки, ухватилась за её тёплый – будто мамкин – бок, прильнула. Отдышалась, успокоилась. Придерживаясь руками за печь, стала подниматься. Но с каждым сантиметром вверх росла боль в спине. Вот она искрой в сырой поленнице пробежала по позвоночнику, вот – плеснула на полешки-позвонки огневой щедрости, забилась всполохами. Саня через силу выпрямилась, и боль заревела мартеном, охватила её целиком, выстрелила в копчик длинным острым ударом. Девушка с криком переломилась пополам, устремляясь вниз, к полу. Упала, тяжело дыша, дрожа ночной тенью. Внезапно пришла мысль: «Вот, кто увидит…» Спрятаться скорее, чтоб не тронули, не вернули уходящую боль! С нежданной прытью кинула тело на стул, оттуда – к приступку, выше-выше, туда – за спасительную печную занавеску. Занавес качнулся, пропуская – и опустился. Саня привалилась бочком к печи и, втягивая тепло всем переломанным телом, провалилась в забытье.
Вздох прогудел над печкой, разбудил: «Эх, девка…». Колыхнулась шторка под рукой, глаза Гудеда блеснули влажно. Саня спросонья ошалело крутила головой – мир изменился. Из него исчезло вдруг всё зелёное и красное, и даже сама память об этих цветах казалась сном. И еще мир пах: навязчиво, подробно, отвлекая от мыслей. Сами же мысли были странными, едва облаченными в словесную одёжку – не мысли-фразы, а мысли-намерения, мысли-предостережения. Мелькнуло словечко «инстинкты», но Саня не была уверена, что знает его значение. Она заоглядывалась – почудилось вдруг, будто потеряла что. И увидела хвост – в серых чешуйках, с беззащитным розовым кончиком. «Мышь. – Вдруг отчетливо поняла она. – Я – мышь».
Огромная человечья ладонь потянулась погладить, попрощаться. Саня отскочила, шерсть на гривке подняла щёткой – не тронь! Откуда-то пришло знание: нельзя мышей-ведуниц трогать, сам перекинешься! Словно понял, отдёрнул руку. «Шумере моей… привет передай. Скажи, скучаю за ней», – прошептал.
Природа не терпит пустоты… Та, с медово-карими глазами, ушла, а дом ждал, морочил. Вот и дождался. Но вместо страха Саня с удивлением ощутила странное спокойствие: всё правильно, так надо. Теперь ей людей на смертный путь ставить. Молочный зубик забрать, коренным к жизни привязать. Так заведено из века в век, а кем – не нашего ума дело.
В сознание хлынули тысячи образов, лиц, линий жизни – переплелись причудливыми узорами человеческих судеб-тропинок. Многовековая память кареглазой мыши-ведуньи наложилась на новую личность, всё больше подчиняя Саню своей воле. Но остаток человеческого сознания метнулся к родному, ещё незабытому: Ладушка, как она? Через снег, леса, расстояния почувствовала тёплую ауру, мерцание спасённого зубика. Будет жить. Хорошо.
И, словно старый сон вспомнила, поплыла обратно, на печь: над еловыми ветками в сугробных шапках, над спящей рекой-невидимкой, над деревушкой, ждущей лета в чьих-то уютных снеговых ладонях. Над крышами кудрявились печными дымками «Аделаида», «Шумера» – подружки-мышки, ждали, дождались! Эге, Шумера-то в доме деда Гудеда живёт – не совсем вдовец, соломенный! Правду он сказал – любила. С такой заботой вечный дед будет.
И словно не стало ни смерти, ни рождения, лишь жизнь бесконечная. Пройдёт немного времени, чьи-то руки отдернут шторку, и прошуршит над печкой детский, замирающий от близкой тайны голосок: «Дай зуб костяной!»
Все жить хотят. Ну, держи…
Шорохом-морохом. Фуух…
Миша просыпается
Татьяна Аксёнова
Миша просыпается от того, что солнце тычется ему в лицо. Лучи холодные и скользкие, как лягушачьи спинки; такие прикосновения не очень-то приятны, поэтому Миша переворачивается на другой бок. Все еще не открывая глаз, он чувствует чье-то тепло.
Миша протягивает руку и касается упругого и податливого, мягкого, ждущего женского тела. Тело вздрагивает, просыпаясь, шуршит простынями, перехватывает губами Мишины пальцы, втягивает их в рот. Рот не просто теплый, а горячий, будто Миша сунул руку в микроволновку. Он чувствует влажный язык и острые, будто наточенные зубки. Миша вытаскивает руку изо рта женщины. Проводит пальцами по ее шее и груди. Она вся гладкая и ладная, нормальная до самых бедер и немного ниже; и дальше тоже ужасно гладкая, только уже не нормальная, только ничего нормального в ней нет.
Миша открывает глаза. Женщина рыжая. Рыжая сверху, а снизу золотистая; и Миша видит, что она и правда красива, очень красива; только непонятно, как же Миша вчера занимался с ней любовью, как это вообще получилось, а ведь он занимался, да, не мог не заниматься. Миша проводит пальцами по чешуйкам на ее хвосте – холодном, холодном хвосте – и смотрит, как золото преломляется на солнце. Золото… золото и огонь. Женщина перекатывается поближе к Мише, хвост струится по простыням, он слишком длинный для этой кровати, он сполз вниз и кольцами свивается на полу. Женщина обхватывает Мишины плечи тонкими руками, тянется к его губам, и это притягательно, невероятно притягательно; только вот Миша думает о ее зубах, не может не думать о ее зубах, о нескольких рядах острых зубов во рту. Раздвоенный язык пробегает по Мишиной щеке. По подбородку. Забирается к нему в рот. Миша закрывает глаза, прижимаясь к горячей груди женщины, вслушиваясь в шуршание, в странное шуршание, зная, что еще несколько секунд, и чешуйчатый хвост снова взберется на кровать, прикоснется к его ногам, обовьется вокруг ног и сдавит, сдавит, сдавит.
Женщина целует Мишу и гладит его спину. Гладит шею. Играет с волосами. Ее пальцы такие гибкие, будто тоже умеют сворачиваться в клубок. Ее язык такой гибкий, что вылизывает Мишин рот до самого горла. Ее тело такое гибкое, что…
Что-то холодное прикасается к Мишиному колену, и он вздрагивает и ежится, не открывая глаз. Что-то очень гибкое.
Миша просыпается.
Он просыпается от солнца, от теплого и ласкового солнца, и улыбается тому, что сегодня будет хороший день. Миша протягивает руку и ощупывает постель рядом с собой; постель смята, но пуста. Никого. Миша открывает глаза. Здесь еще пахнет женщиной; женскими духами и потом, и на подушке остался волосок – длинный и рыжий.
Здесь была женщина, Миша снова привел сюда кого-то; но теперь этот кто-то ушел, и Миша остался один. Он задумчиво гладит теплые простыни с запахом чужого тела; в доме очень тихо, но вдруг слышатся шаги. Чьи-то босые пятки прилипают к линолеуму, а потом отрываются с чавкающим звуком. Все ближе и ближе.
Нет, женщина не ушла. Через пару секунд она заходит в комнату – в Мишиной футболке, болтающейся на ней, как парус; рыжая, да; красивая. У женщины длинные стройные ноги, и очень хочется заглянуть выше; просто понять, есть ли на ней трусики, но за футболкой не видно; зато в руках у женщины поднос, а на подносе дымится кофе, и еще что-то в тарелках – отсюда непонятно, что.
Женщина улыбается Мише, и он улыбается в ответ. Одеяло отодвигается в сторону, она садится на край кровати, рядом опускает поднос. В тарелке какой-то странный салат или даже не салат; Миша не может вспомнить, чтобы такое водилось на кухне, но женщина берет в руки ложку, набирает немного и подносит к его лицу. Миша послушно открывает рот. Начинает жевать.
Еда странная. Странная не на вкус, а, наверное, на ощупь. Будто что-то не то попало в рот, будто оно не хочет, чтобы его жевали, и, особенно, чтобы проглотили. Но Миша глотает, а женщина с улыбкой протягивает еще. Она смотрит Мише в глаза, пока кормит его; такой завораживающий взгляд, что невозможно отвернуться; а в горле у Миши что-то есть, что-то точно есть; пробирается то ли вверх, то ли вниз. Миша опускает глаза и смотрит в тарелку. Ему вдруг кажется, что салат шевелится; да, точно шевелится, и это же не салат – это жуки и мокрицы, полная тарелка мокриц.
Миша кашляет. Миша заходится в кашле, но ничего не выходит; ничего не выходит и не выплевывается из него; а жуки уже у Миши в горле; и в желудке, десятки лапок скребутся в нем, десятки жвал кусают его изнутри.
Женщина улыбается. У нее рыжие волосы, длинные ноги и фасеточные глаза. Женщина улыбается.
Миша просыпается.
Миша просыпается от будильника. За окном серо и в комнате тоже серо; не поймешь, утро или вечер. В Мишиной постели пахнет только Мишей и никем больше, он снова спал один. Сейчас семь, у Миши есть только полчаса на то, чтобы побриться и одеться; может, еще позавтракать, если будет время; но вряд ли, времени никогда нет.
Миша нехотя выползает из-под одеяла, шлепает босыми пятками по направлению к кухне, доливает воды в чайник, ставит на самый маленький огонь. Пока греется вода, Миша забирается под душ; теплые струи текут по его голове и плечам, не смывая сон, а, кажется, наоборот.
Миша размазывает по щекам пену, достает бритву, подносит ее к лицу, прижимает к коже, проводит снизу вверх. Он должен выглядеть прилично; у Миши десяток подчиненных, небритым ходить нельзя. А еще сегодня нужно к директору: поговорить об отпуске и о том отчете; и премия, второй год нет премии, куда это годится. Рука Миши слегка дергается, лезвия врезаются в кожу. По шее стекает струйка крови – такая горячая, странно; даже горячее воды. Миша заканчивает бриться и выбирается из душа. Кровь почему-то не останавливается, никак не останавливается; куда делся этот идиотский пластырь, он же всегда валялся где-то здесь. Пока Миша перерывает шкафчик в ванной, чайник успевает выкипеть и залить плиту.