Полная версия
Реализм судьбы
Темнота, ночью свет горит, котлованы… И бараки. Американцы, которые руководили этим Днепростроем, жили в домах оборудованных, привезли с Америки. А мы, значит, в бараках. Ну и муж с женой там были, они говорят, нам нужна подсобница. Мы ее возьмем. Он резал шашки для этих полов на пиле, и она ему помогала. А я должна была эти шашки брать у них и складывать. Складывать – вот это была моя работа, и я уже стала рабочей.
Приблизительно год, наверное, я проработала с ними. Мат сплошной. А потом уже объявили, что рабочие, подсобники принимаются в такие-то техникумы, и вот, куда берут, туда и полезла. А был новый техникум политехнологии школ. Металлы изучали и как работать, и инструменты, и тоже школа, и такие дисциплины. Но всё по-украински, по-хохляцки. Поэтому я не очень была грамотна по-русски, с ошибками писала. Там было несколько человек хороших. Парень один еврей был, которого тоже нигде не брали. Евреев не очень тогда брали, конечно.
– Ты закончила техникум?
– Да, и у меня аттестат. Потом послали меня в Молочанск в Днепропетровской области, там же на Украине. Небольшой город, немецкий в основном. И там папа по работе был, его послали, он тоже техникум кончил – механизации сельского хозяйства.
– Значит, он по работе приехал туда?
– Да, его направили учить шоферов. Но далеко от меня, километра три через речку. Нас какой-то немец знакомый мне познакомил. Папа ходил сюда три километра ко мне. Ему бабы: «Да чего ты себе лучше не найдешь? У нас тут полно, а ты через три километра ходишь». Ну, не знаю, ходил-ходил, и, в общем, мы расписались, и вот жили, и всё, что еще тебе сказать. Вот так и жили.
Он в Сибири очень много пил. Жил с бабой какой-то, тоже учительницей. У ней отрезали грудь, рак был. И он оттуда захотел уехать. Приехал, и не стал пить. Даже пиво не пил, потому что у него уже желудок болел.
Пошли в ЗАГС. Мы пришли из ЗАГСа, он грелку себе положил на желудок, у него уже полно язв было. Когда уже сюда приехал, он лежал каждую осень в больнице. А в больнице этой Давыд Давыдович, ты же его знаешь, он тебя лечил, помнишь, у тебя рука была заражена. Хороший заведующий поликлиники был, так он меня вызвал однажды, после рентгена, и говорит: «Как хотите, если он не прекратит пить, у него будет плохо дело. У него одна язва есть незаживающая, которая превратится в рак. А во-вторых, у него весь желудок в узлах, такие бородавки. Семь. Это у него были язвы, множество, давно уже это зарубцевалось, и получились бородавки. У него ужасный желудок, я таких еще не видел».
Я ему это сказала, он говорит: «Да он врет! Ты не верь ему», потому что пить хотелось. Ну, так он и пил, пил, пил, пил. Попал на такие работы, где мужики, которые спаивали. Он был хороший, ты знаешь, его любили мужики. Не жалели деньги, чтобы его на тот свет отправить.
А когда он в колонне работал, там вовсе пошла большая пьянка. Это при Брежневе, наверное, было, тогда все жрали. Ну, и у папы был шкаф такой, там у него стояли… Главный бухгалтер мне говорит, у него всё время стоят и коньяки, и… А когда приезжали с Москвы проверять, он, говорит, сразу устраивал пьянку. Это у него шло хорошо. Он хоть и работать умел хорошо, но вот эта пьянка его загубила.
Потому что этот главный бухгалтер не пил, и он к нему придрался. Он взъелся на папу и начал писать на него, что у него двухэтажная дача, что там всё покрыто линолеумом, такую чушь. Так с Москвы выезжала комиссия проверять, три мужика. Они поехали на эту дачу искать. Искали-искали. «Где же тут хоть одна двухэтажная дача?» – говорят. Это кошмар, надо было наказать этого сволоча, а тогда время такое, горком, знаешь. А уже сразу подхватили. То считался на первом месте, а то – дача, то-се, нарушение хозяйственной дисциплины, накатал там. Он же бухгалтер, он все дела знает. Он знал, что там у папы был секретарь, женщина. У них не положено – секретарь, а он ее взял, какую-то должность ей дал, которой нету, понимаешь? В общем, его тогда сняли с работы, в газете напечатали. Много ему пришлось пережить.
– После того, как я уехал, где он работал?
– На топливной аппаратуре. Там, где были пластинки раньше.
– Там он до конца работал или потом ушел уже на пенсию?
– Там он начал опять пить. Завязался с этими пьяницами. Он был мастер, а там эти рабочие ему денежки подсовывали, он им записывал что-то.
В общем, выгнали его тоже оттуда по пьянке. Его везде из-за пьянки перли. А ты всё на меня, что я-я… Я сколько пережила с ним, Боже мой! А потому что отец был алкоголиком, и у него это было в крови. И, между прочим, у них Клава – умерла от рака. У Клавы рак желудка был, шестьдесят девять лет. Шура, сестра младшая перед Сергеем, – рак печени. Михаил, брат, с фронта пришел – от рака желудка умер. Это всё отец им оставил.
– Подожди… а кто был их отец?
– Крестьянин. В деревне они жили, где вы были когда-то во Владимирской области. Колхозник, возил нефть, мазуты, чтобы смазывать телеги…
– Это мой дед?
– Твой дед? Да ну, не дай бог, дед.
– Что он был, чем отличился?
– Пьяница. Хвастун. Всех поил. У папы характер немножко как у него. Клавдия, старшая дочь, рассказывала мне, что их было много детей и все голодные, а он собирал друзей, кормил, поил, мог всё отдать этим пьяницам, накормит их, напоит и спокойный. Потом он в пятьдесят четыре года полез пьяный крышу починять, и упал, и умер. Но он был больной.
Мать тоже всё время была больная с легкими. Потому что он пьяный гонялся по всей деревне за ней, за матерью, за бабкой твоей, бил ее. Она первая умерла, потом уже дед умер. Она раньше, он ее добил.
Такие не очень благородные родители.
Мои были простые, не пьяницы, но тоже жили плохо. Папа радовался, когда мог собрать немного денежек и поехать в Днепропетровск или в Запорожье из Гуляй Поле и купить теплое одеяло. Это уже считалось, что мы богатые. Купит одно одеяло, потом опять подрабатывает, подрабатывает и поедет за вторым одеялом. Мама не работала, а папа ишачил на нас. И он болел, болел. Хороший был папа, очень хороший.
Бабка тоже была неплохая. Она не работала. Тогда женщины не работали. Трое детей, потом четвертый, Ромка…
<Здесь запись обрывается.>
21 декабря 1989 г.Поселок Истомкино в Подмосковье, близ НогинскаЧасть первая
1943—1973 ГОДЫ
Муха
Я сидел на подоконнике и смотрел в окно.
По стеклу ползала муха, так, что заслоняла дома, даже четверть улицы, такой огромной она была.
Я был поражен! Я немного отклонял голову – муха становилась неизмеримо меньше.
Вот она совпала с грузовиком, который появился на горизонте в клубах пыли, он быстро увеличивался, я следил за ними обоими. Муха то становилась огромной, как слон, то совсем маленькой, меньше автомобиля, мчавшегося по улице.
Я был потрясен! Вот машина подкатила в дому, из нее выскочил человек и заорал: «Война кончилась! Война кончилась!» Все высыпали на улицу, стали обниматься, кричать, целоваться…
Война! война! война!
Так я познакомился с перспективой.
Это было 9 мая 1945 года. В городе Кемерово.
Первое заблуждение
1 сентября 1947 года меня торжественно проводили в школу. Нарядно одели, конечно. Мы шли вдоль железной дороги, быть может, полчаса. Первый урок я не запомнил, я не сводил глаз с хорошенькой девочки, которую звали Руслана. Она сидела за одной партой с красивым мальчиком, которого звали, возможно, Людмил, этого я не знаю. Девочка была рыженькая, кучерявая, и я сразу же влюбился в нее.
Под сильным впечатлением я возвращался домой один и, увы, пошел по железной дороге в другую сторону и заблудился. Я ушел, по-видимому, очень далеко, потому что место не узнавал. Тогда я пошел обратно и снова попал в незнакомое место. И так, до вечера, я слонялся со своим портфелем и не мог найти дома. Наконец я сел под дерево и заплакал. Меня разбудил отец, было уже темно. Я спал под деревом. У меня такое впечатление, что отец был с коровой. У нас одно время была корова, которую звали Буренка, белая корова с рыжими пятнами, безрогая, и поэтому про нее говорили, что она «комолая».
Это было в городе Рубцовске 1 сентября 1947 года.
Встреча со Сталиным
Но недолго длилась любовь.
Мы переехали в Подмосковье осенью 1947 года, в поселок Лапино, что возле Ногинска, и поселились у Нины и Пети, по соседству с художником, которого я никогда не видел трезвым. Один рисунок этого художника меня потряс. Это был карандашный рисунок, изображавший деревья, поселок, небо.
Нина была очень-очень худая женщина, а Петя был не великого ума мужчина, который всегда рассказывал мне, как на своей фабрике он водил на чердак женщин, которые ему там отдавались.
И вот однажды мы приехали в огромный город. Отец взял нас, детей, чтобы показать царство мира сего. Это был, конечно, ноябрь. Мы были довольно недалеко от мавзолея, гремела музыка, и вот все затихло. На мавзолее появились мужики, которые сверху приветствовали толпу. Тот, который был в центре, чем-то выделялся. Отец поднял меня на плечи и радостно воскликнул: «Сашка! Вон Сталин!» Сидя верхом на отце, я увидел вокруг себя чудовищную толпу. Толпа волновалась. Я недолго искал глазами того, кого звали «Сталин». Мне, правда, показалось, что он сам меня нашел. Мы встретились глазами, – мне стало не по себе, – отец сиял, но глаза у него были печальны. В следующий раз я видел Сталина уже в гробу. Как бы там ни было, взгляд, который я поймал на себе, я помню всю жизнь, взгляд Кобы.
Калейдоскоп
Прочие впечатления раннего детства:
тайфун, крутящийся столб пыли, на который все с ужасом смотрели из окон;
тайга, куда отец уходил с ружьем, и жертвы его охоты;
прогулка с отцом в степи, когда мы долго-долго шли, а гора все не приближалась;
суп из крапивы, игра в доктора;
деревянные коньки, которые мне сделал отец уже в Подмосковье;
кони, которые мне снились часто;
начальная школа, учительница Любовь Ивановна, которая меня очень любила;
мечта стать военным, как у многих детей; попытка курить в семь лет;
сраженья на палках на полях между двух улиц поселка; беготня по огородам, садам и за майскими жуками; пионерские лагеря летом, которые я ненавидел; снова войны на полях кусками земли или глины, осенью, когда картошка была вырыта; мечи, копья, луки, стрелы, все это было нашим оружием, также рогатки.
Перед сном иногда Дина читала мне книги, когда я засыпал, я говорил: «Читай, читай, когда я сплю, я лучше слышу».
Но особенно мне запомнился один лист дерева.
Мы возвращались из пионерского лагеря в открытом грузовике по дороге у опушки леса, куча детей. Я сорвал один лист, он был темно-зеленый, но с обратной стороны светлый-светлый, почти белый. Не знаю почему, но я запомнил этот лист на всю жизнь.
Зимой поливалась гора, мы доставали где-то большие корзины и прекрасно съезжали с горы, потому что эти корзины имели полозья. Зимой также было принято воевать в теплой избе с помощью маленьких рогаток. Только и слышно было радостное: «Я тебя убил!» – «Нет, я тебя убил». – «Нет, я!»
К этому возрасту (восемь-девять лет) относится моя попытка рисовать масляными красками на стекле. Кажется, мне подарили краски. Образцами для подражания служили почтовые открытки, ужасно изображавшие цветы. С помощью клеточек делалось изображение и раскрашивалось. Моя работа не сильно ценилась дома, и я ужасно обижался на родителей.
Иногда мы умели заработать немного денег. Осенью, когда картошка на полях была вырыта, дети проходили как бы вторично эти поля с лопатой, доставая оставшуюся картошку. Это называлось «по-рытому» или «по-копаному». Так мы зарабатывали себе на коньки или еще что-нибудь. Коньки на ботинках, конечно, никто не имел, это была неслыханная роскошь, просто мы привязывали коньки к валенкам веревками и так гоняли по шоссе, когда оно застывало. Первые мои коньки были деревянные, их сделал мне отец.
То, что касается моих романтических чувств: я всегда имел даму сердца. В этот период я бредил одной девочкой, которая не обращала на меня внимания. Но зато меня любили другие, которые меня не интересовали.
Кажется, в 1949 году отец купил останки разбитого автомобиля. В сущности, оставался один мотор. К этому мотору от «москвича» отец подобрал на свалке неплохо сохранившийся кузов немецкой машины «опель» и из двух этих частей собрал чудовище маленькое, но шумное, которое сильно пугало обывателей поселка, а некоторых смешило. Оно поехало не сразу. Отец очень удивлялся, когда оказалось, что многие отверстия мотора и кузова совпали. Но тем не менее отец очень много работал, прежде чем автомобиль двинулся. Я много настрадался во время этой эпопеи, потому что надо было вставать в пять часов утра помогать отцу, подавать ему инструмент, что-то держать, что-то толкать и т. д. Я родился плохим механиком, и это не нравилось отцу, он считал меня бездельником-лоботрясом, и, кажется, до самой своей смерти. Итак, я стоял по утрам с ключами… Через год примерно машина зафыркала, затрещала, задергалась вся в дыму толчками, рывками, со взрывами покатила, как в фильмах Чарли Чаплина, по деревне. Вся деревня смеялась. Он выкрасил ее отвратительной зеленой краской как попало, потому что считал, что это неважно, вкус у него был ужасный.
Так он на смех курам ездил на ней. Она всегда останавливалась где не надо и где ее не просили. Отец ее бесконечно совершенствовал, менял детали и в конце концов продал ее кому-то, если я не ошибаюсь, за ту же цену, за которую купил мотор,за две тысячи рублей. Но это было уже в 1955 году.
Еще два сильных впечатления.
Первое – это катание на коньках по замерзшей Клязьме. Когда был мороз и сильный ветер, мы делали как бы парус из наших пальто, и ветер гнал нас до самой Волхонки, километра два-три. Мы летали как птицы, это было приятно, интереснее, чем каток.
Второе впечатление неприятное.
Отец меня взял как-то на охоту. Он говорил: «Вот схожу с Сашкой на охоту, и тогда помирать можно», так он хотел, чтобы я стал охотником, как и он. Лес, лето, мне было тогда четырнадцать.
Он дал мне ружье и показал: «Вон, вон птица». Я выстрелил и разбил птице голову. Это было ужасно. Бессмыслицу этого убийства, которое я совершил, я ничем не мог оправдать. И сейчас не могу. Так я еще раз разочаровал папу: охотник из меня не получился, и с тех пор я никогда не ходил на охоту.
Осенью 1952 года семейство перебралось в новую деревню, поселок Истомкино, по другую сторону того же славного Ногинска. И я стал ходить в школу № 3, которая теперь сделалась сумасшедшим домом. По дороге в школу с Женей Звоновым, моим дружком, мы всегда гоняли льдышку лошадиного говна, между тем мои мозги поехали в другую сторону. Во мне проснулись мечты о Париже, Италии… Чего вдруг?! Или «ма питом»1, как говорят израильтяне, – я не знаю. В среде, окружавшей меня, не было ничего такого, что питало бы такие мечты. Это было внутри меня. В двенадцать лет я почти ничего не читал, родители мои были простые люди, не интересовавшиеся искусством. Моим дружком, корешем в пятом-шестом классе, был Женька Звонов. Мы, правда, с ним малевали иногда на стекле какие-то копии. Я помню, он срисовал Веласкеса – «Оливарес», но тогда я не знал, кто был художником, Веласкес или Оливарес, кто кого нарисовал. Я ехал по инерции, был расстроен, что меня не приняли в комсомол (не прошел по возрасту).
Хулиганил в школе, купался в Клязьме (тогда она была еще чистая); повиснув сбоку на огромном велосипеде, гонял по городу, дурачился, плясал, гонялся весной за майскими жуками, играл в баскетбол и настольный теннис, влюблялся в девочек – в общем, как мама говорила, «придуривался».
Но осенью 1953 года у меня началась настоящая страсть – Театр. В Ногинске был неплохой театр, и я бывал на спектаклях, – кулисы, занавес, все приводило меня в дрожь там, актеры казались мне существами с другой планеты; но, что было главное, – меня постигла страсть творчества.
Я смотрел в зеркало на свое маленькое тело и видел в нем потрясающий инструмент, на котором я могу сыграть весь мир.
Произошел контакт как бы случайно: был драматический кружок в школе, где я учился. И заболел какой-то исполнитель, которого мне предложили заменить. Получилось так хорошо, что мне предложили еще роль. И я стал через некоторое время как бы звездой в этой школе. Школьники любили мои выступления на вечерах, я читал басни, рассказы, участвовал в спектаклях, страсть перевоплощения потрясала меня.
Это стало моим счастьем и несчастьем на несколько лет. Я чувствовал, что я могу своим телом изобразить все, любое ощущение, мысль, вещь, явление.
И я это делал часами, вместо того чтобы делать уроки.
С зеркалом, без зеркала, я декламировал в дороге, когда шел куда-нибудь и меня не видели. Мне нужна была публика, но это не было главным. Успех приятен, но я уже разграничивал четко эти две вещи: творчество и успех. Было ли это пантомимой, танцем или пьесой, я не знаю. Но я думаю теперь, что я касался сущности театрального действия – мистерии. Душа моя трепетала, и я движением тела открывал в вещах другую жизнь, невидимые вибрации и невидимые отношения между ними. Я был далек от всякого сознания того, о чем я сейчас пишу. Но я знал, что это важно. Я не знал таких слов, как «мистерия», «перевоплощение» или «потустороннее», но я этим жил. Все отступило на второй план: учеба, фотографирование…
Я стал ходить в городской драматический кружок в Доме пионеров. Мы ездили со спектаклями по школам, лагерям, казармам, даже у глухонемых выступали.
В день смерти Сталина меня прошибла слеза – Левитан достал (розовые тона по-ра-жа-ют! и о-глу-ша-ют!!) и народ жалко было – рыдает! Ну и голова была забита школьным говном.
Я никогда ничего плохого о Сталине не слышал тогда. Наоборот, все его хвалили, и я не разобрался. Мне надо было бы попробовать сыграть его роль, может быть, тогда я почувствовал бы, что это за зверь. Я не любил свою школу, учителя казались мне ничтожными людьми, маленькими деспотами, но я не знал тогда, какая пропасть лежит между людьми, мне надо было прожить еще сорок лет, чтобы понять это.
Тогда же они учили меня жить, и это была их профессия. Они не хотели, чтобы я продолжал заниматься в драмкружке, так как это отвлекает меня от того, чему они желают меня научить. Школьные дневники мои были испещрены угрозами, призывами к родителям обратить внимание на сына: «дерзит», «грубит» и т. д.
Нервные двойки и колы в четыре клетки на каждой странице…
Отец всякий раз строго беседовал со мной, обещал «всыпать ремня», но никогда не бил, один раз только замахнулся. «Всыпать ремня» – это совершенно крестьянское выражение, происходит, по-видимому, из Петушков, где мой дедушка, наверное, своим детям это самое «всыпал». Отцу было неприятно, что я торчу в школе на плохом счету. Его политика была – сидеть тихо, так как во время войны он «выпал в осадок», тогда как все другие текли «на тот свет». Если бы он был военнопленный, с ним ясно было бы что, расстрелять или заморить в лагерях, но он прокрутился на острие и явился своим ходом в Сибирь, где легче затеряться было. Он ничего плохого не сделал, но загадочность его появления в Сибири в 1943 году была достаточна для того, чтобы отправить его на тот свет (на всякий случай). Но Сталин был занят более важными делами тогда. Конечно, он явился в Сибирь без партийного билета: естественно, его пришлось потерять во время его приключений в оккупированных деревнях. В общем, как отец добрался до совхоза «Маяк», эту тайну он унес в могилу. Факт тот, что он выбрался из оккупированных деревень труднопроходимыми лесами.
Благодаря моему «хулиганству» в школе на отца ложилось подозрение, что он плохо меня воспитывает.
Вот так мы и жили. Иногда между отцом и матерью происходили ужасные сцены. Больше всего меня ужасали истерики матери, которые оставили глубокий след в моей душе.
Однако с театра военных действий возвратимся… в драматический театр. Апогеем успеха и вершиной моей карьеры актера был спектакль «Юбилей» по одноименной пьесе-юмореске Чехова. Я играл роль старого бухгалтера Хирина. Это было в конце 1954 года.
Спектакль имел большой успех на вечерах старшеклассников в различных школах Ногинска. Соответственно, была полоса скандалов в школе и дома, так как я совсем запустил учебу.
13 марта 1955 года мы выступали в городском драматическом театре в Ногинске с этим спектаклем. Это было соревнование – отбор лучшего номера от города Ногинска для выступления в Москве на конкурсе всех городов Московской области, вернее, самодеятельных коллективов этих городов. Нас гримировали профессиональные актеры. После спектакля, вернее, после концерта нас завалили цветами, актеры нас целовали, обнимали, говорили комплименты! В общем, нас выбрали представлять в Москве город Ногинск. И что же! И там мы победили, в Москве! 29 марта 1955 года мы получили признание комиссии, состоявшей из старых известных актеров: «Вы играли как профессиональные актеры» – таково было общее мнение комиссии.
У нас были большие шансы для поступления в высшие актерские школы тогда.
Будь я в десятом классе, я, возможно, стал бы актером, но мне было всего пятнадцать лет, и я заканчивал восьмой класс школы.
Это происходило на Белорусской площади или в районе Белорусского вокзала. Клуб имел конструктивистский характер. Мне кажется, но я не уверен, что это был клуб «Каучук».
Таким образом, я поехал дальше.
Я витал в облаках, мечтал об аккордеоне, Париже, Театре, с грехом пополам учился, на школьных вечерах иногда выступал в комических обычно ролях, активно участвовал в школьных попойках, меня любили мои друзья.
Летом 1955 года мне удалось съездить в Мариуполь, или Жданов, что на Азовском море, на Украине. Нас с сестрой пригласила ее подруга Лиля, с которой Дина училась в Менделеевском институте в Москве. Это была семья греков, живших на Украине. Там я снова влюбился, не знаю, прав ли я был.
Мои школьные друзья
Как я уже написал, по дороге в школу (зимой, конечно) мы всегда гоняли льдышку замерзшего лошадиного говна. Женя Звонов жил недалеко от меня, в ста метрах, и мы обычно вместе шли в школу. Говна было немало, и это нас развлекало. Не знаю, как Женя до этого дошел, но он учился музыке. Сначала на гармонике, а потом дошел и до кларнета. Он рано пошел «по женской части» и делился со мной своими впечатлениями. Музыкантом большим он не был, но мама считала его всегда большим пьяницей. Женя был скорее лабух, играл на похоронах, чем зарабатывал, был кучерявый, шевелюрой немножко напоминал Пушкина. Он сильно опередил меня также в политическом развитии. Он ненавидел советскую власть и коммунизм со школьной скамьи, и я, к стыду своему, его увещевал, спорил с ним, объяснял ему Маркса, которого немного читал в старших классах интереса ради, а не насилия. Маркс мне казался убедительным, несмотря на то что Женя справедливо показывал мне на говно кругом, – мол, было и будет. А я ему: «Нет, отомрет», – был политически отсталый.
Его сильно превосходил в пьянстве второй музыкант и лабух Юрка Мельников, за что рано поплатился жизнью: он умер в тридцать семь лет, как поэт, – от пьянства. Юра в детстве болел полиомиелитом, одна нога у него была короткая и маленькая, и он ужасно хромал. Он играл тоже на кларнете, возможно, в одном и том же оркестре с Женей. Виталий Ганявин очень ценил его слух и всегда восхищался, как Юра, услышав на кухне писк закипевшего чайника, многозначительно воздевал палец к небу и глаголал: «Си-бемоль!»
Кажется, Юра политических взглядов не имел, над всем иронизировал. Всерьез принимал только женщин и вино. Мы много смеялись, любили попойки. С Юрой ни о чем, кроме выпивки, говорить было нельзя, он не любил этого.
Виталий Ганявин, мягкотелый симпатяга, метивший одно время в большие ученые. Еще в школе они имел дерзкое намерение «уточнить» Эйнштейна. Но постепенно нашел, что все бессмысленно и не стоит усилий. Весьма способен был на компромиссы. Карьеры ради, кажется, был в партии. Но постепенно нашел, что петь цыганские песни безопаснее. На этой стадии развития его научных взглядов я застал его в декабре 1989 года, когда вместе со снегом свалился им на головы.
Виталий, счастливый обладатель супруги, которой я немного больше, чем надо, симпатизировал в тот вечер встречи школьных друзей после семнадцати лет разлуки. Когда мы с Сильвией ушли, Виталий открыл дверь и с глубоким, свойственным ему взглядом многозначительно сказал: «Саша, рисуй выпукло». Я не знаю, что он имел в виду, но это его завещание я не забуду.
Паша Плотников, с которым мы во время службы в армии переписывались и таким образом коротали солдатский досуг (так же, как, впрочем, и с Виталием). Это в армии большая отрада – получить весточку от друзей или из дома. Наши письма часто носили отвлеченно-философский характер, иногда мы делились текущими событиями. К моему удивлению, все доходило, я не знаю, куда глядела цензура.