
Полная версия
Литературный оверлок. Выпуск №1 /2021
«Ибрагимыч. Промыл брюшную полость. Вроде хорошо. Начал уже ревизию. Пять разрывов кишечника. Проникающее ранение коленного сустава, бедра. Теперь еще пневмоторакс справа. Черепно-мозговая. И что с шеей? Шея при таких ударах, травмах почти всегда… Так, что делать?! Ждать реанимацию из города? По времени уже должны подъехать, двести километров. Но связи нет. Значит, не близко. Ждать или дренировать? Боже, помоги!»
Рентген легких. Дочь пришлось перекладывать на кушетку, снимая с аппарата ИВЛ: операционный стол оказался слишком высок для переносного рентгена. Все шло медленно и не так. Снимок сделали. Пошли проявлять в соседнее здание. Принесли.
– Что это?!
– Такой аппарат, лучше не получится! Всем так делает! – медсестра. Немолодая. Со стажем, опытная.
– Пойдем! – подвел к рентген-аппарату. – Напряжение сколько ставили?
– Вот столько.
– Ставь сюда! Время – сколько? Так, сюда ставьте! Вы сожгли снимок. Черный!
– Он всем так делает, аппарат!..
Второй снимок проявлять в соседнее здание побежала уже бегом. И так было все.
Он умирал с ней. Здесь, в этой операционной.
Все эти три с половиной часа операции, все эти двести с лишним минут, каждую минуту, ежеминутно! Двести раз он умирал с ней. И дошел, довел себя до того состояния, что уже спокойно обдумывал конец своего существования. Конец, если что случится с ней. Он не простит себя за то, что опоздал. За ошибки, которые наделал уже здесь. И за то, что не ведет себя жестко со всеми этими…
* * *
В этой операционной, где все знакомо, раньше он бывал часто. Приезжал из своего поселка давать наркоз, когда не было специалиста здесь. Было это давно. После сокращения и оптимизации в больнице исчезли хирурги, анестезиологи и многие другие специалисты. Он давно работал семейным врачом и бывал здесь редко. Сейчас перед ним проносились какие-то воспоминания, лица врачей, работавших в этой больнице, тех, настоящих. Многих уже нет. Вспомнилось, как давал здесь наркоз своей любимой учительнице русского Серафимке. Почему она сейчас всплыла в памяти? Прицепился к случайной мысли, которая, как всегда, не случайна. За что любили ее? Справедливая была. Честная? Да, честная. Ровная и честная со всеми ими, разными учениками. Честная – это главное.
Все так же, всхлипывая, постукивая чем-то очень древним внутри, дышала самая надежная в мире советская дыхательная аппаратура. Постепенно он взял себя в руки. Правое легкое дышало не полностью. Нарастала гипоксия, и он был готов идти на дренаж, когда под окнами захлопали дверцы машины, послышались мужские голоса. Реанимация! Павел, хирург. Этот крутой, жаль – не успел на операцию. Молодой высокий анестезиолог, незнакомый. Пошли на дренаж.
И тут он сделал вторую ошибку: не проследил за дренажем! Пробе́гал, звонил из ординаторской в Коми. Не посмотрел, сколько воздуха по дренажу!
– Был воздух! Много, – молодой.
Он поверил. Послушал. Да, вроде справа получше стало дышать.
Рентген. Контроль.
– Давай не будем! Потеря времени! Дренаж стоит! Время! – анестезиологи.
Подумав, скрепя сердце согласился. Еще ошибка!
Успел заметить: куда-то исчезла Рыжая. Домой, наверно. «Так и не полюбовалась на рентген с пневмотораксом», – подумал как-то вскользь. Тут же забыл, навсегда.
– Куда везем? В город?
Снова взгляды на него.
– Нет, в Коми! В республиканскую.
Все – молчание. Возражений нет. Да хоть бы и были!
Были долгие муторные переговоры с Коми. «Вы не наши!» Центральная республиканская больница работает только на ковид, телефоны не отвечают. Несколько раз хватался сам за телефон, поминутно бегая в оперблок.
Наконец переложили на каталку, вынесли, погрузили и повезли. Как повезли, он почти не запомнил.
И сделал очередную ошибку: послушал реаниматоров.
– Не садись с нами. Тесно, мешаться будешь, четверо нас, три часа, не меньше! Тесно. На связи будем, давай за нами!
Согласился и не проследил. Был бы рядом – противошоковую терапию начали бы уже в реанимобиле.
Сев к зятю в машину, попытался что-то сказать, но вдруг, как-то по-собачьи взвизгивая, разрыдался, от дикой жалости к дочери, от своей беспомощности. Но тут же взял себя в руки и молчал всю дорогу.
Было неожиданно темно и мрачно в это время коротких белых ночей. Тучи наглухо заволокли небо, ни единого просвета. Периодически он набирал номер хирурга и не отрываясь все смотрел и смотрел на задние габаритные огни и мелькающие проблесковые маячки реанимобиля. Казалось ему, что навсегда наступила ночь. Но через какое-то время слева на небе появилась темно-красная полоса. Дорога, сделав длинный поворот влево, поднималась все выше и выше. Полоса, вспыхнув, вдруг раскрылась огромным темно-багровым закатом во все небо. Справа все еще шел черный лес, но вот он закончился, и в правое окно автомашины торжественно стала въезжать картина… Картина из его сновидений последних дней: простор, громадная северная река, делающая величественный поворот на девяносто градусов; бескрайний, в десятки километров, горизонт! Грозный закат, отраженный в реке. Смотри, мол, вот он я, ждал тебя, теперь ты веришь?
Он не спорил. Верил. Он знал: его предупреждали. Все предопределено. Все по заслугам. Всем. Все не случайно.
Что же произошло сегодня с людьми, с которыми работал много лет? И с ним? Он никогда не думал, что может оказаться чужим для своих, попадет в полосу отчуждения. Но давно уже замечал среди коллег своего возраста, дорабатывающих на селе, большое число усталых врачей. Уставших сочувствовать, сопереживать больным. Сопереживать – это же переживать совместно! Боль, беду, горе. Как свое переживать. Что это? Своеобразная защита психики? Ушел и забыл про больного. Для них человек, попавший на койку, пусть даже близко знакомый, сразу становится чужим. Они сразу отключают сопереживание. Защищают себя: «Не хватит меня на всех».
Он навсегда запомнил, как покоробило его и как изменило отношение к тому пожилому врачу, одно происшествие. Разбираясь с тяжело травмированным больным, кстати, знакомым, – пусть не слишком трезвым и не слишком приятным, – еще не начав, даже не попытавшись по-настоящему побороться за его жизнь, тот промолвил с каким-то облегчением, закуривая в ординаторской: «Вот хорошо, когда сам!» Сам, мол, травму получил. Сам и виноват, не мы! Не от болезни. Мы ни при чем! Заранее списывал уже его. Несовместимо с жизнью! Мы бессильны, мол. Не поборовшись. Не поработав. Не рискнув! Да, конечно, потом, на вскрытии, оказалось – травмы несовместимые. Но никто и не пытался вытянуть их! Затащить в разряд совместимых с жизнью…
Так и сейчас жуткое осознание: прибудь он на два-три часа позже – услышал бы уверенное в своей правоте и безнаказанности: несовместимые с жизнью… боролись… сделали всё, что могли…
Что все-таки случилось с нами? Почему, зачем существует и живет эта формула: врач не может сопереживать каждому больному как собственному сыну, дочери, его на всех не хватит. Может быть, и не хватит. Кого-то. Честного должно хватить.
И что случилось с ним? Все думал и думал он, глядя на закат. Тревожный. Багровый. Страшный. «Что это было? И зачем это мне?..»
Потом, как-то провернув все в душе, сказал вдруг себе вслух: «Опыт». Это опыт, страшнейший и ценнейший опыт, который можно только придумать для врача, чтобы понял он, как и что́ чувствуют близкие пациентов, когда врачи, пусть даже честно, чистосердечно отработав, говорят им: несовместимые…
Каждому врачу надо пожелать такого. Каждому, такому же, как он сам, сукиному сыну! Потому что было. Было и в его практике такое.
Он хорошо тогда запомнил и помнит всю жизнь. Мать. Старушкой ему тогда казалась. Мать, потерявшая сына, подростка… Пришла на прием, села. Посидела молча. Он тоже помолчал. А что говорить-то? Тогда казалось – все вроде сделал. Казалось. Давно, в молодости. Ведь передал он больного, пацана этого, уезжая в отпуск. Отпускные в кармане, последний рабочий день, впереди поездка куда-то на юга, за границу. Молодость! Передал другому врачу: «Подозрительный, не диабет ли? Хотя сахара почти норма. Домой все просится парень. Не отпускай…» Передал и уехал, спокойный такой, веселый. И равнодушный. Тот врач принял его, но назавтра отпустил домой. В деревню. Там и умер парень. Диабетическая кома…
Посидела молча мать. Потом достала фото. Смешные такие тогда фото делали: напечатают снимки, а потом раскрасят. На фото – парень тот. Посмотрел он на него. И помнит вот до сих пор. Давно умерла уже та мать. А он помнит. Всю жизнь. Но не закончилась, оказывается, та история. Опыт этот послан. Оттуда послан. С той фотографии. Он понял.
Понял, но легче не будет, хотя все и встало на свои места. Каждому врачу желал он сейчас, горячо желал, хлебнуть сполна такого опыта со своими родными! Или уходить. Потому что нечего делать здесь нечестным. Нечего делать с формулой «меня на всех не хватит»!
И наконец диковато как-то подумалось, но совершенно спокойно: повезло. Хоть к концу своей врачебной практики, к концу жизни приобрести это. Ценное такое. Понимание. Повезло…
* * *
К городу подъезжали уже глубокой ночью. Сначала запахло сероводородом, обязательным при варке бумаги, потом замелькали дымящие трубы целлюлозного комбината. Покружив, поплутав по переулкам, технологическим трущобам, встали.
– Вы приехали! – с каким-то трагическим оттенком поставил точку уставший женский голос навигатора.
Потом долго звонили в закрытую огромную железную дверь семиэтажного корпуса. Затем экспресс-тест – проверка на коронавирус. Еще мучительные полчаса ожидания. А он снова, стоя на коленках в реанимобиле, все грел ее ледяные стопы. Говорил ей что-то нежное. Ему казалось, что слышит она, понимает его. Хотя одновременно четко знал, что после такого объема наркотических и обезболивающих – это давно уже медикаментозная кома. Потом в ужасе стал замечать, что у нее пополз зрачок: стал больше! Понимал, что гипоксия это, но все равно был на грани паники. Наконец дверь отворилась, и они, отключив ее от аппарата, на мешке, вшестером: хирург, анестезиолог, медсестра, шофер, Ромка и он – покатили тяжелую каталку.
Первое помещение с рядами стульев, как в кинотеатре, – видимо, для ожидающих, – показалось слабоосвещенным и было пусто. Он перехватил у застрявшего в дверях с носилками реаниматолога дыхательный мешок, подключенный к легким дочери, стал дышать. За нее. Мягко, упруго, достаточно сильно и одновременно нежно, чувствуя даже не рукой, не пальцами, а изнывшим сердцем, как воздух из мешка с хрюкающим звуком наполняет легкие дочери. Впереди каталки как-то спиной шагнул он наконец в приемное отделение…
Заметил у стола двух женщин-фельдшеров. «А где же?!» – только успел подумать, как раскрылись большие стеклянные двери и начали быстро входить люди. В халатах, костюмах. Мужики. Много! Человек восемь. Нет, человек десять! Одна женщина, молодая.
Реаниматологи, хирурги, травматологи. Он давно научился различать специальности коллег по внешнему виду. А может, это ему показалось, что десять. Не считал, но увидел – много! Нет, не обрадовался даже – возликовал! Бригада.
«А он-то где? Где он, Господи?! Пошли его, Господи! Врача».
– Так, сразу сюда, на КТ!.. Почему без аппарата, без ИВЛ?! Почему без центральной вены везли! Кто анестезиолог?! Какой наркоз, где сатурация, почему кровь не капали? – Резко, властно женский голос. – Сколько давление?
Одновременно множество рук уже подключали мониторы, кто-то мягко, но уверенно забрал у него из рук мешок Амбу, подключил дыхательную аппаратуру, что-то уже замеряли, быстро, молча, без суеты. Бригада мастеров!
– Да вы в шоке девочку привезли! – резануло.
И прихлынуло тут же радостно: это она ее! Его дочь, его девочку! Сорокалетнюю уже, но для него навсегда, на всю жизнь девочку… девочкой назвала.
– Почему кровь не переливали?
– Не было, не успели.
– Что в животе? Хорошо промыли? Кровезаменители? Объемы?
– Плазмы тысяча. Кишечник… пять разрывов… толстого. Брюшную промыл хорошо – пять литров с лишним, не меньше.
– Видели? Ревизию хирург провел?
– Да, я видел сам. Ревизию, да. Проверил все, разрывов больше не нашли. Чисто. Я видел.
– Хирург как?
– Рукастый, хорошо ушил.
– Крови по дренажам?
– Нет, крови не было. По дренажам чисто.
Он все отвечал ей, она все что-то спрашивала.
– Наркоз какой, релаксанты? Сейчас сколько? – приняла его за анестезиолога.
– Ардуан, четыре миллиграмма, два часа, сейчас поддыхивать начнет. Пора.
– Воды?
– Достаточно. Давление не держит! Дренировал не я. Контроль не сделал: потеря времени. Да, ошибка. Не проверил. Мои ошибки…
Все остальные молчали. Он понял: его приняли за старшего из сопровождавших врачей. Отвечал четко, быстро, за всех.
И, еще даже в уме не сформулировав, почувствовал: она.
– Так, всё! На КТ! Снимаем всё! Начиная с черепа! Поехали, поехали!
Смилостивился. Послал. Она. Врач.
Потом он вместе со всеми стоял в аппаратной компьютерного томографа. Напряженно вглядываясь в большой монитор, периодически не сдерживаясь, среди общего напряженного молчания, громко, неуместно, невпопад, сам понимая это, но не в силах сдержаться, все спрашивал и спрашивал. Всех сразу. В ужасе. «Асимметрия?!» – глядя на мозг. «Тотальный?!» – видя вместо правого легкого ровное черное поле. Еще что-то. Еще. Никто не отвечал ему. Все молчали. Говорить первой, похоже, здесь могла только она. Но и она одну лишь фразу выдала:
– Да, тотальный. Это ваш неправильный тонкий дренаж. Притом уперся в средостение, не работает… Так, быстро в перевязочную! На дренирование.
Один рядом стоящий, наверно хирург, моложе его, восточной внешности, по виду и акценту – армянин, негромко и как-то мягко подтвердил:
– Да, тотальный…
Но он и сам уже понял это.
Так и катал он с ними дочь. В лифт, из лифта. На КТ, на дренирование, в палату, рядом с ней, старшей в смене реанимационного отделения, которую все мужики называли уважительно «Михайловна». В каждом новом кабинете, на каждом следующем этапе он с содроганием узнавал все новые диагнозы. К разрывам кишечника, перитониту, ранению коленного сустава, бедра, добавились контузия мозга, тотальный пневмоторакс, перелом шейного отдела позвоночника, перелом грудины, ключицы, множественные переломы ребер, ушиб сердца, ушиб легких. Множественные ушибы мягких тканей лица, конечностей… Шок.
Узнавал, но держался. Многое выпало. Но запомнилось странное. Они с каталкой поднимались на лифте на шестой этаж, в реанимацию (он точно помнил), всё наверх, но, поднявшись, вдруг оказались в том подвале из сновидений… Полутемном, с низенькими дверями. Палаты без окон, с низкими же потолками. Подвал из юности его! Подвал областной больницы с учебными аудиториями. Он понимал спокойно, четко и критично: так быть не может. Это не реальность! Это мозг его начал давать сбои. Довольно крепкий, как он всегда думал, но уже стареющий мозг давал ложную информацию. Или предупреждал уже? «Может, всегда перед концом бывает что-то такое?» – думал так о себе как будто со стороны. И был уверен, абсолютно уверен, что этот день может быть последним и для него. Если что с ней… Но был спокоен.
Он хорошо держался. Но когда в лифте с каталки вдруг упала простыня и внезапно обнажилась маленькая изящная грудь дочери… так беззащитно, так больно обнажилась… обидно открыто для всех… это вконец добило его. Чересчур поспешно, резко он натянул простыню, закрыл.
Она как-то удивленно, непонимающе глянула, еще спросила про наркоз. Ответив что-то невпопад, стоя напротив, через каталку, он сказал:
– Отец…
– Что? – не поняла она. – Что «отец»? Где отец?! – недовольно, не понимая.
– Дочь это. Дочь моя…
– Как дочь?! Вы же врач!.. Так! – догадавшись наконец. – Пойдем. Пойдем!
И увела его в ординаторскую.
– Ты посиди тут, подожди. Сделаю все необходимое – приду, поговорим. Посиди.
Потом, выслушав его бред, вой (держался до этого, хорошо держался), сказала четко:
– Иди ищи ночлег: сам знаешь, нельзя здесь, карантин. Постарайся отдохнуть, если сможешь. Состояние тяжелое. Критическое. Сам видишь. Сам знаешь. Сочетанная травма. Очень много всего по совокупности. Затянули. И в шоке. Звони не раньше, чем через два с половиной часа. Будет уже что-то. Прояснится.
…Кружил он, кружил… Эти два часа по незнакомому ночному городу. Думал о чем-то?.. Не думал… Не помнил. И вспоминать потом никогда не хотел.
Только когда через два часа пятнадцать минут после долгих-долгих длинных гудков услышал в трубке уверенный женский голос: «А, это ты!» – по интонации мгновенно понял: жива!
– Состояние твоей девочки стабилизировалось, из шока выводим. Успокойся, если сможешь. Звони теперь не раньше шести.
Держа обеими руками перед глазами телефон, еще долго смотрел он в экран на изумительно красивое, горящее ярко-зеленым «ВикторияМих реанимация», чего-то ждал еще.
«Ладно. Ладно… хватит и этого… пока, – сказал себе. – Мне хватит…»
Не чувствуя ничего, какой-то полностью опустошенный, всех за все простивший, никому и ничего уже не желавший, стоял он. Целую вечность стоял там. Потом вдруг обнаружил, что уже рассвет. Огромный, в полнеба, красно-золотистый рассвет все разгорался и разгорался на восточной окраине этого теперь уже близкого и родного ему города. Так же внезапно включился слух: ворвался шум ветра, трепет листьев и птичий гам. Шел новый день.
Высоко, на шестом этаже, где золотом сияли огромные окна реанимации, была сейчас его девочка, дочь. И рядом с ней была она. Он знал, что предстоит очень опасный, долгий и тяжелый путь лечения, реабилитации и много чего трудного. Он знал. Но знал и то, что сделан наконец первый правильный шаг, потому что рядом она. Высокая, стройная, темненькая, синеглазая, сначала показавшаяся ему не очень красивой. Резкая, властная, умная. Надежная и прекрасная. Зовут ее Виктория. И она от Бога.
Рассветное золото вдруг разом хлынуло и разлилось по свету. Опасные качания, дрожания в груди его всё уменьшали амплитуду и затихали. Он наконец, как ребенок, глубоко, длинно, прерывисто вздохнул… и стал жить дальше.
Илья Луданов

Родился 6 января 1985 года в Узловой. Учился в узловской школе №18. В 2006 году окончил Новомосковский институт РХТУ. В 2010 году поступил в Литературный институт имени А. М. Горького на семинар прозы Сергея Толкачёва. Неоднократный лауреат и финалист различных литературных премий. Проза Луданова переведена на итальянский и китайский языки. Работал журналистом телеканалов «Каскад» (Узловая), «Подмосковье» и «Культура». В 2013—2014 годах – корреспондент ТАСС. Живёт в Москве.
Белый волк
Расходилось особенно мерзлое и хмурое в наших местах время года. Петр стоял возле своего квадратного пазика на площадке у автостанции. Вокруг только битый асфальт, скрежещут ржавые автобусы, туман. Он заглянул в салон: сидят двое, это сорок рублей. Он с трудом окупит бензин.
Петр достал старомодные часы с цепочкой, щелкнул крышкой. Еще несколько минут. С этими часами – целая история. Как-то зимой – ох и заметало же в тот раз, а он только вышел на маршрут, боясь переметов и подснежной гололедицы – привелось подвозить ему старичка. В салоне больше никого, а этот – вылитый лесовичок, закутанный, в ушанке, одни хитрые глаза торчат. Старичок молчал всю дорогу, на Петра поглядывал и вдруг сошел на пустынной остановке, в полях, где и нет-то ничего, одна вьюга беснуется. Петр повернулся к коврику, куда мелочь кидают, а там эти часы. Выскочил он в метель, обежал автобус – никого. Как корова языком… Стоит Петр, глазами хлопает. Ну, ей-богу, куда этот чертяка мог подеваться? Даже перекрестился с испугу. Потоптался Петр, отхватил еще заряд снега в лицо и покатил дальше.
На автостанции автобусы коптили выхлопными испражнениями. В ноябрьские бесснежные холода выхлопные газы удушающе вонючи. Их тошнотворный сизый дым хотелось перебить. Петр вынул пачку «Беломора». Как водится, в двух местах смял папиросу крест-накрест – под губы и под пальцы – и закурил. Крепкий табачный дух глушил выхлопные газы. Мелькнула картинка из детства: тоже холод, пацанами-оборвышами, в жеваных куртках, без шапок, они сидят за школой в продрогших от изморози кустах, молча и глубоко затягиваясь, передают по кругу бычок «Беломора». Забавно, так мало от детства осталось в нем, и среди редкой памяти – вдруг это.
В автобусе сидела хмурая, как и погода, баба Зина, груженная рыночными покупками. В конец салона забился, прижавшись к стылому окну, с темным от щетины и похмелья лицом, Витя. Из окна, как из защитной крепости, он смотрел на улицу.
Рядом скрипнули тормоза, из «газели» подошел Валера.
– Здоров. Задымить найдется? – Петр протянул пачку.
– «Беломор», – усмехнулся Валера. – Еще делают.
Петр старался меньше говорить с людьми, точно говорить ему было не о чем. Одним взглядом спросил: как оно? Валера дернул плечами:
– Да ничего, – и помолчав: – Марина ушла.
Петр не ответил. Каждую неделю он слышал такое. Сходились и расходились, рожали и умирали, время в их городке, заброшенном среди лесов и полей, закручивалось глубже и дальше. Вот Валера. Девки с ним не уживались. С тех пор как он вышел, это вторая. Он не бил их. Погулять с ним разведенкам да вдовам было весело, а вот жить… Валера сел по глупости – выпили, подрались, попал одному по голове. Тот три месяца пролежал в больнице. Пришла жена – давай деньги на лечение, триста тысяч. Деньги оставались на вкладе матери, но отдавать ее накопления за битую морду… Жена пошла в суд. Там и рады – прокурор запросил три года, судья срезал до двух. Валера вышел – мать больная, на работу не берут. Через знакомого устроился водителем, теперь здесь перебивается.
Валера, морщась, курил, глядя в сторону.
– Ничего. Дураком не будешь – вытянешь, – Петр выбросил окурок, щелкнул крышкой часов. – Пора, старик.
Он похлопал автобус по вымороженному земляной пылью боку, прыгнул в кабину, снял тормоз, похрустел передачей и вырулил с остановки. Мимо, покачиваясь, плыл город. Через квадратное зеркало Петр смотрел в салон: похмельный Витя сжался и косился из-за воротника в окно. Казалось, не улицы с цепочками прохожих и пятнами машин, а само время проплывало мимо него. Вите хотелось задремать в нагретом автобусе и отдохнуть, отдохнуть от всего. А просыпаться или нет, он решит, когда они приедут. Баба Зина обставилась пакетами, расселась на два места, как наседка, и поглядывала по сторонам, дергая головой. На людях она привыкла молоть языком, и теперь, когда говорить было не с кем, ее распирало от мелочного беспокойства. Наконец не выдержала и повернулась назад, насколько позволяла заплывшая шея:
– Как, Вить, мать-то?
Тот лениво очнулся от дремоты:
– Жива.
Баба Зина снова закрутила головой, будто искала чего, и стала говорить, словно всем:
– По магазинам огрузилась, еду. На деревне-то – ни молока, ни яиц. Все в городе теперь, – выбрав уровень тона, старушка сетовала на цены, погоду, порядки. – И все бегут, спешат куда-то. Не осталось никого. Хоть школа есть, да и то семилетка. В институты и училища уедут – и поминай как звали…
Петр заскрипел тормозами – на остановке, вопреки бабкиным причитаниям, вошли две девочки-школьницы.
– Садитесь, девчушки, садитесь, – баба Зина стала подгребать к себе сумки и пакеты. Старшая протиснулась напротив нее и сказала подружке:
– Давай сюда.
Старушка радостно закопошилась в сумке и выудила щепотку конфет.
– Спасибо, мы не хотим, – вежливо отказалась старшая. Девочки достали телефоны и стали листать экраны.
– Во дела… Мы бы в детстве за конфетину… а теперь одни интернеты… – закудахтала старушка.
За городом потянулись унылые лысые посадки, стылый в изморози бурьян и кособокие дачи. Все застыло в пробирающей до поджилок стуже. Прогретый автобус казался островом тепла, покидать который было опасно. Полотно асфальта то медленно скатывалось вниз, то поднималось вверх, и пассажиры оказывались то в болотистой низине, то на ветреном бугре. На спуске Петр увидел впереди густой туман – совсем молоко.
– Откуда ты взялся? – он включил дальний свет и сбавил ход.
– Что там, Петр Сергеич? – вздернулась из-за перегородки баба Зина.
– Да вот, – Петр кивнул вперед, и они вползли в непроглядную беленую взвесь.
Липкая мгла раздвигалась перед автобусом и смыкалась позади, будто поглощая его. Петр вцепился глазами в обрывок дороги перед капотом. По сторонам выплывали призрачные очертания ивняка и болотистого камыша. Школьницы отвлеклись от телефонов и вглядывались в туман.
– Во девицы наворотили! Густо, густо мажут, – едва не нараспев протянула баба Зина.
– Какие девицы? – спросила старшая из девочек.