
Полная версия
Пепельная клетка (Рассказы)
В памяти его, как сон, всплывали слова, сказанные им в лицо председателю, когда он в последний раз, пытаясь получить квартиру, был на приеме у Зейналлы.
Первое, о чем он подумал, едва переступив порог приемной – сколько же семей можно здесь разместить, если отдать приемную под квартиры? А в городе вон сколько таких рабочих кабинетов… Кто переночевать четырех стен не находит, а кто-то, не довольствуясь такими удобными, просторными салонами, ищет еще больших, более красивых. Раздумывая таким вот образом, вдруг обнаружил себя сидящим на стуле напротив председателя. При виде угрожающих глаз председателя и сверкающих, уставившихся на него глаз сидящих с ним рядом, ему показалось, что он на скамье подсудимых и сейчас будет обвинен в каком-то тяжком преступлении.
– Слушаю вас!
Он растерялся от того, что слова эти были сказаны по-русски. Так растерялся, что забыл, где он и с какой целью здесь находится. Наконец, придя в себя:
– Прочтите мое заявление, я там все указал.
В полминуты пробежав глазами заявление, председатель сказал:
– Просьба ваша в том, чтобы предоставить вам квартиру вследствие того, что в связи с отсутствием таковой вы ночуете на вокзале. Ничем не могу помочь. Квартиры в городе предоставляются только в порядке очередности.
И эти слова тоже были сказаны по-русски. Не сдержавшись, я предложил:
– Давайте будем говорить на родном языке, товарищ председатель.
Председатель, будто не слыша его, нажал кнопку:
– Кто следующий…
Видя, что он не поднимается с места, председатель, опять же по-русски, спросил:
– Вы не понимаете сказанного?
Он и сейчас удивляется тому, как, откуда взялась у него внутри эта сила, этот толчок:
– Я-то понимаю, это вы не понимаете! И не сможете понять! Откуда вам знать, что такое бездомность, товарищ мэр!.. Пяти комнат вам мало, так вы еще и на даче выстроили себе хоромы. Вы даже еще не родившимся внукам и правнукам уже заготовили жилье. Как же вам меня понять. Полжизни своей я прожил квартирантом, вам же не известно, что значит – жить на квартире, товарищ мэр!..
Слово «мэр» пулей ударило председателя, и от неожиданности получить такой удар от сидящего перед ним человека, он застыл… Его с трудом вывели из кабинета два милиционера. «Как случилось, что все это не возымело ужасных последствий. Ведь после брошенных в лицо председателю слов тех гораздо легче было вслед за тем швырнуть в него стулом, кожаной папкой, что была у него в руках».
Жена его, уходя с двумя детьми и оставляя его одного на съемной квартире, сказала: «Будь ты мужчиной, у тебя был бы дом, квартира. Открой глаза, оглядись вокруг, посмотри, как люди живут. За десять лет ты сменил пятнадцать квартир, даже одной комнаты получить не смог. Да покроется пеплом голова такого мужчины, как ты. Я и свадебные золотые украшения продала, чтобы платить за квартиру. Люди чуть ли не каждый год квартиры покупают, а ты…» Дальнейшего он уже не помнил, кроме ядреного ругательства после всех тех слов.
… Чем же иным, как не подарком судьбы после всех тех событий, явилось то, что старуха Ханымниса перевела свою квартиру на его имя. И у него в городе будет теперь квартира, у него будет адрес. Может, и семья его, раскаявшись, вернется. Верно говорят, бедняку должно везти, иначе ему не прожить.
В селе он сказал лишь то, что получил квартиру, родственникам же, пожелавшим приехать, посмотреть ее, отказал, сославшись на ремонтные работы. Три-четыре месяца так называемого ремонта обратились в три-четыре года. Старуха же все не умирала. Со времени его переезда она не вставала с постели. Каждый день он готовит чай, еду, завтракает сам, приносит чай старухе, оставляет рядом с ней обед и уходит на работу.
Поначалу он все это проделывал с особой охотой, получал удовольствие, обслуживая старуху, наводя порядок в своем будущем доме. Но постепенно все это стало надоедать ему.
К этому ужасному решению он пришел как-то душным летним вечером, когда пил во дворе чай со студенческим другом своим Валехом. Наигравшись в тот вечер в нарды, сидя под инжировым деревом, они устали. И сидя в тени дерева, попивая чай, беседовали.
– Гадир, а Гадир! – донесся изнутри голос старухи.
Не поднимись он, она и сто раз на одном дыхании скажет: «Гадир». Он пришел в комнату. Она хотела чаю; он отнес и поставил перед нею пиалу с чаем.
Не успел присесть, как снова послышался ее зов:
– Гадир, а Гадир!
– Тьфу! – он выругал себя, – не хватало тебе, дураку, дома! И как я связался с этой старухой… Разве умрет она когда-нибудь? Один Аллах знает, сколько таких, как я, она вначале подмаслила, а потом, замучив, свела в могилу…
Валех смеялся.
– Тебе и этого мало. Думаешь, легко дом по-лучить.
Старуха в доме продолжала кричать.
– Пойди посмотри, что она хочет.
– Пусть хоть умрет, не пойду. Хоть криком изойдет.
– Имей совесть, сходи взгляни…
Ругаясь, он вошел в дом и молча встал в ногах кровати.
– Чего не откликаешься? – спросила старуха.
Он не отвечал, не было уже ни сил, ни терпения.
Сквозь землю готов он был провалиться, выходя из комнаты с тазом. «Какая твоя собака заблудилась в этом городе, скажи? Дом как дом стоит у тебя в селе, комнаты, двор – что площади, хоть на коне скачи. А ты прилип к лачуге старухи Ханымнисы, считаешь дни, когда она прикажет долго жить…»
Многие друзья его, знакомые знали, что у него есть дом. Но как дело обстоит в действительности, он им не рассказывал. Домой никого не приглашал, чтобы не спрашивали, кем приходится ему старуха. Как объяснить им, что все не так. Ему просто стыдно было это все обнародовать.
«Как случилось, что эта ужасная мысль пришла ему в голову. Ведь старуха ничего плохого ему не сделала, то и дело ласкала слух его добрыми словами в его адрес, обеспечила жильем в городе, где так трудно его добиться, убрала с его пути препятствие, которое он считал самым трудным, чтобы жить в городе по-людски. Как же мог он вместо благодарности согласиться на голодную смерть этого человека… Как позволила ему эт совесть его… что люди скажут… Даже если не узнают, как укрыться ему от себя, от совести своей…» Словно все то хорошее, душевное, что жило в нем с самого детства, вдруг исчезло. Что ни делал он, не вернуть было ему всего этого.
Ровно четыре года, как нет у него известий ни от жены, ни от детей, даже где живут они, он не знает. По ночам лица дочерей неотступно стоят у него перед глазами; он грызет себя изнутри, злясь на свое бессилие и отсутствие возможностей. Находит утешение лишь в фотографии, снятой в один из счастливейших дней жизни их семьи, которую постоянно носит с собой в нагрудном кармане пиджака.
Беспокоило его и то, что в последнее время ему часто снилась мать. Она являлась в виде столетней старухи. Будто не видел он, что мать до сей поры одна на своих плечах несет тяжкий груз дома, семьи. Теперь, ухаживая за старухой Ханымнисой в течение этих четырех лет, он осознал, что значит сыновний долг.
Постепенно ему надоел и дом этот, и двор. Сменялся день за днем, и терпение его иссякало, сил не было уже ждать ее смерти.
«… Сколько человек может мучиться, нуждаться?! Год, пять, пусть даже пятнадцать лет… Неужто всю жизнь он должен быть пленником нужды, о небеса? Ему тридцать два, один Аллах знает, сколько лет еще ждать ему смерти старухи. А после, не прожив пяти или десяти лет, ложись и умирай. Тьфу…»
Взяв отпуск, ничего не сказав старухе, он уехал в район, решив, будь что будет.
… Оставляя больную старуху одну дома, запирая дверь, отправляясь в село, он хорошо знал, чем кончится все это. Отчего же теперь вдруг мысли о смерти старухи так неожиданна для него. За тот месяц, что провел он в селе, не было ночи, чтобы старуха не приснилась ему, не лишила его покоя.
Всю дорогу думая о том, как он откроет дверь, войдет в дом, наткнется на разлагающийся зловонный труп ее на кровати или на полу, как под инжиром во дворе в вечерних сумерках будет в последний раз все обдумывать, он почти сходил с ума. И всякий раз ему казалось, что старуха, упав с кровати, подползла к двери, там и умерла. Смерть старухи именно так отпечаталась в его мозгу.
Он ждал до темноты, отчего-то не решился подойти к дому при свете дня.
… Улица перед домом по-прежнему кипела. Торопливо шли люди. Он двигался как во сне, как по воздуху, не касаясь земли.
Издалека увидев стоящую перед окном старуху, не поверил своим глазам. Как и в первый раз, когда он ее увидел, зажав в руке медные деньги, она умоляла прохожих:
– Возьмите эти деньги, люди, купите мне хлеба, черного, буханку…
Перевод Надира Агасиева
ТОСКА
В темноте комнаты слышалось лишь жужжание мух, она окончательно проснулась. И слыша это жужжание, ей, тем не менее, казалось, что она не слышит ничего, что вокруг непременнейшая тишина, потому как темнота предполагает, что приоткрылась дверь, кто-то вошел в комнату, и она увидела хлынувший в темноту холодный поток света. По земляному полу заходил мокрый веник. Комнату подмели, мусор высыпали в печь, и тень как появилась, так и пропала.
Ее никак не отпускал позавчерашний сон. Снилось ей, что муж, совершенно голый, лежит в мягком, как вата, снегу и зовет ее к себе:
– Ты тоже снимай одежду, – говорит он, – и ложись, здесь прохладно, а от тамошней духоты дыхание перехватывает.
Стуча зубами от холода, она переминается с ноги на ногу.
– Раздевайся же, – настаивает он, – ложись рядом, в прохладе, ведь солнце изжарило тебя вконец.
Пальцами-гвоздями муж хватает ее за запястья, и что она ни делает, как ни сидится, не может вырваться из его рук.
– Пусти, – просила она, – ну, отпусти мои руки, я пойду принесу тебе теплую одежду, холодно ведь…
– Ты не придешь, – говорил он, – знаю я, если уйдешь, не вернешься, я хорошо тебя знаю.
Молила, просила, вырывалась, но избавиться от пальцев-гвоздей никак не могла. Она тянула руки, а пальцы впивались все глубже, доходя до костей. И вдруг… левая рука ее оторвалась от самого плеча и осталась в пальцах мужа, сама же она упала и покатилась по белому снегу. Потеряла сознание, потом с трудом пришла в себя и, опираясь на правую руку, кое-как поднялась на ноги.
Вдруг снег, окутавший, казалось, весь мир, с мощным звуком начал таять, течь, унося в своем мощном потоке ее мужа. Этот грохочущий снежный сель мчался прочь, а за ним открывался зеленый мир.
Задыхаясь от крика, она бежит за снежной лавиной.
– Верни мою руку, – кричит она. – Что я буду делать без нее?..
Открыв глаза, озирается она по сторонам, хочет подобрать сползшее одеяло, укрыться, но не может. Правой рукой проверяет, ощупывает левую, бревном лежащую вдоль тела.
«Паралич?!»
На мгновенье глаза застилает тьма.
Наверху она спать не могла и когда, заболев, слегла, переселилась с постелью вместе в нижнюю комнату. Здесь не было слышно ни шума детей, ни расспросов гостей. И еще сюда ей хотелось потому, что пол тут был земляной. Большая часть ее жизни прошла в доме, похожем на этот, никак не могла она привыкнуть к дому сына с деревянными полами.
Она не знала, какое сейчас время суток. Если б можно было встать, открыть дверь и выглянуть наружу… Но тут вспомнилось ей, как давеча отворялась дверь, и в комнату ворвался холодный поток света. Значит, день на дворе, светло, спать она не должна, иначе что станет делать ночью, до самого утра. В темной комнате, конечно, что день, что ночь – не различить, и все же днем она кое-как перемогалась, но провести без сна ночь было пыткой, мучением, поэтому она, как могла, берегла свой сон для ночи.
Мухи по-прежнему летали, утомительно жужжа. Ей казалось, что лежит она не на пружинной кровати в темной комнате, а стоит на самом краю земли, лицом к лицу с безбрежной пустотой, и стоит ей слегка шевельнуться в постели, как рухнет она в бездонную пропасть. Пустота эта, словно граница мира, жизни, ее конец, куда человек обязательно должен прийти к концу своего существования и оказаться лицом к лицу с этой пустотой.
Болезнь сжигает нутро, но она не обращает на это внимания, зная, что боли и беды в этом возрасте приходят и уходят легко. Когда боли стихают, ее клонит ко сну, потом – пробуждение и снова – сон: сны и думы мешаются, переплетаются между собой, и она их уже не различает. Ей кажется, что все было вчера, позавчера, до самого последнего времени была она ребенком, была молодой, любила и была любима. Прошедших лет она не видит, не чувствует, не осознает быстротечности жизни.
У подножия садового склона тихо, бесшумно течет равнинная река. Днем она не слышит из-за шума во дворе, а по ночам отчетливо различает таинственные, переливчатые звуки воды. И тогда ей хочется подняться с постели, спуститься по садовому склону вниз, к реке. Но она так слаба, что не может сдвинуться с места, и беззвучно продолжает литься таинственная песнь реки, унося с собою прочь память ночи и темноты.
У нее пропал аппетит, а ведь человек в таком состоянии, даже если не хочет, должен есть, чтобы жить. Только ей не хочется есть, совсем не хочется. Уже и лекарства давно кончились. Но сыну об этом она не говорит. Знает, что у него дела. Он должен все бросить, чтобы съездить в город за лекарствами. Тяжело обходиться без лекарств, она ждет, что он сам спросит о них, поинтересуется, но он молчит.
Дверь приоткрывается, она между сном и явью. Но даже с закрытыми глазами она знает, что это сын: он всегда приходит в это время. Придет, сядет рядом, возьмет в ладони ее руки-колодки и что-то тихо говорит, о чем-то спрашивает, она что-то отвечает. Она знает, что сын недоволен тем, что она лежит здесь, в нижней комнате. Помнит, как однажды ее, тяжело больную, вместе с кроватью он перетаскивал наверх. Сына она понимала, понимала, что где-то он прав, но ничего с собой поделать не могла.
Сын с невесткой то и дело пререкаются, ей внизу все слышно. Известно ей и о холодке между ними. Все знала, но виду не подавала, потому что в судьбу семьи никто со стороны не должен вмешиваться, она это знала по собственному опыту.
Она не замечает, как уходит сын, потому как засыпает.
Едва прикрыв глаза, она тотчас ощущает дыхание Азраила в темноте, он сидит в углу, поджав ноги, на сыром земляном полу и смотрит на нее сквозь длинные ресницы, ждет удобного момента, чтобы уворовать ее дух. Стоит открыть глаза, Азраил исчезает. Так и воюет она с ним всю долгую ночь, до самого утра. А минуты, секунды тянутся медленно, как тяжело навьюченный караван. О приходе утра она узнает по звукам живости во дворе, кур, цыплят, коров. Узнает и успокаивается: тело, уставшее всю ночь бороться с Азраилом, засыпает. Так и спит в темной комнате до полудня, то и дело вздрагивая и просыпаясь.
На прошлой неделе внучка-малютка, лунный осколочек, проплакав, прокричав два дня, приказала долго жить, сглазили, наверное. «Кто может спать, тот не умрет», – говорят. После смерти ребенка, кроме сына, здоровьем ее никто не интересуется. А она почти и не замечает, когда приходит он, когда уходит.
Во дворе ветер завывал, что было сил. Она слышала мольбы и стенания голых ветвей, гнущихся под порывами ветра. Не помнит она, когда растопили печь, но ей холодно, кости ломит так, что она готова ползком добраться до печи и залезть в ее пылающее нутро. Завывающий снаружи ветер будто здесь, в темной комнате, пробирает ее насквозь. Ей казалось, что ничем уже не вытравить этот холод изнутри, так глубоко он забрался.
Ближе к вечеру ей стало легче, она приподнялась и села в постели. Но отголоски сна не оставляли ее. Какой-то звук, точно колдовство, гнал ее к свету. Эхом отзываясь в ней, он удалялся, и сердце ее рвалось следом, чтобы слиться и уйти вместе с ним. Звук уходил, отдалялся, потом возвращался снова, увлекая ее за собой. Как она ни старалась, никак не могла освободиться от колдовства этого завораживающего голоса… И вдруг она почувствовала такое облегчение, будто заново родилась. Взявшись за металлические решетки кровати, она встала, впервые в этом году поднялась на ноги.
Открыв дверь, вышла во двор. Холодные лучи меркнущего на западе солнца слепили глаза. Во дворе никого не было. Только из верхней комнаты доносились голоса сына и невестки, они о чем-то спорили.
Ей хотелось все стоять и стоять во дворе, обозревая и ощущая широту и необъятность мира, но ноги вели ее под вяз напротив двора. Она присела на каменную плиту под деревом, прислонилась спиной к корявому стволу. Звук, поднявший ее с постели, позвавший ее к свету, шел из дерева, из самой сердцевины его. Она посмотрела на зеленые ветви, покрывшиеся листьями среди зимы. Впервые она видела, чтобы вяз зазеленел в эту пору. Звук из дерева, как сон, полнил душу, всем существом своим ощущала она, как звук этот с болью исторгается сердцевиной, корой дерева и проникает в нее.
Запрокинув голову, еще раз взглянула она на ветви. Глазам не поверила: зеленая листва вяза со стоном осыпалась на промерзшую землю.
Перевод Надира Агасиева
УТРЕННИЙ ТУМАН
Тусклый свет осеннего утра, проникая в комнату через смотрящее на восток окно дома, постепенно рассеивал тьму. Ему казалось, что он не на кровати, в которую ложится спать каждый день, а в каком-то странном месте без конца и без края, в неведомой части Вселенной, где взгляда не касается ничего, кроме облаков, солнца и земли.
Он не мог отвести глаз от тусклого утреннего света. Ворочался в постели, силясь вернуть пропавший сон, но тусклый свет утра играл на лице, в глазах, и сон рассеивался все больше.
Хотел встать, но не смог. Старость прессом сдавила тело, и неизбежность этого он ощущал всем своим существом. Силу этого давления он чувствовал и костями, и мышцами и всеми сосудами. И, ощущая ее, задыхался в невидимых руках старости.
Азим-киши давно знал, что носит в себе болезнь, и бегство Азима-киши от себя самого было бегством его от носимой в себе болезни. Как ни старался Азим-киши, оторваться от смерти не мог, потому как осела она у него внутри, как боль, как усталость, впиталась в кровь, во все его существо, он чувствовал запах смерти. Что бы ни делал он, высвободиться, вырваться из когтей смерти не мог. Она все разрасталась, и не было уже у Азима-киши сил носить ее в себе.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.