Полная версия
Крамола. Доля
– Для начала скажите мне, – следователь затянулся, выпустил дым в потолок, – как вас лучше называть? Каким именем?
– Кого ты видишь перед собой, так и называй, – предложила мать Мелитина.
– Поскольку я человек неверующий, то матушкой звать вас не стану, – заключил следователь и сел наконец-таки за стол. – Итак, гражданка Березина, Любовь Прокопьевна?
– В миру – да.
– Знаете, меня очень интересует такое состояние человека, – признался он. – Будто бы две жизни… Да… То есть всегда имеется возможность закончить одну, мирскую, и начать некую новую, особенную, при этом оставаясь… по крайней мере натурально!.. оставаясь тем же человеком. Человеком, служащим только идее.
– Богу, – поправила его мать Мелитина. – И людям.
– С точки зрения материализма – идее, – не согласился следователь. – Любопытно… Причем всегда остается возможность вернуться к мирской жизни. Например, расстричься…
– Но это будет уже третья жизнь, – сказала мать Мелитина. – У расстриги жизнь всегда была особая. Его не принимал мир, но и обитель не владела его душой.
– Тем более! – восхитился он. – Три состояния за одну жизнь. Если хорошо подумать, можно найти и четвертое, пятое…
– Нельзя, – перебила его мать Мелитина. – Всего три. Больше не придумаешь. В этом и состоит триединство мира.
– Так просто?
– Если ты материалист, то для тебя все труднее. – Мать Мелитина достала четки, пробежала пальцами, словно проверяя, на месте ли бусины. – Ты видишь в человеке два проявленья – то, что пустым глазом заметишь: разум да тело. А третьего и признавать не желаешь.
Следователь заскрипел стулом, и мать Мелитина узнала этот стул – из гостиной. Только расшатался он, постарел, и обшивка стала как платье на нищем.
– И мир для тебя весь держится только на двух проявленьях. Ведь с таким умом где же слово-то Божье услышать?
– В каких же проявлениях мы понимаем мир? – спросил следователь.
– В жизни и смерти. То, что видно глазу и доступно животному чувству.
– А третье, надо понимать, дух?
– Третье – жизнь духа, – поправила она. – То, что соединяет жизнь и смерть.
Он встал, прошелся взад-вперед перед столом, глядя себе под ноги. Мать Мелитина почувствовала, что его удовлетворенность собой начинает постепенно исчезать, но было еще не совсем понятно, что приходило на смену.
– Почему вы говорите мне «ты»? – вдруг спросил он.
– Да мы ведь и Господу говорим «ты», – сказала простодушно мать Мелитина. – В детстве-то хоть молился ли? Помнишь?
– Это не важно, – стараясь быть мягким, заявил следователь.
– Как же не важно, батюшка? – подивилась она. – К старости-то все равно в церкву вернешься. А там спросят: когда на исповеди был да причащался? Ты уж не забывай, помни – когда. Душа-то ведь не вытерпит, покаяния попросит.
Следователь ходил у стола как заведенный, и ей подумалось, что он хоть и образованный человек, но никогда не сможет мыслить глубоко, поскольку совершенно не владеет состоянием покоя. Двигаться и метаться следом за своей мыслью – дело для мысли гиблое.
– Неужели и о моей душе вы позаботитесь? – с усмешкой спросил он.
– Мне доля такая выпала, – смиренно проговорила мать Мелитина. – И о твоей душе помолюсь, да в первую голову. Легко ли ей, когда ты пошел людей пытать да мучить? Тебе и не ведомо, как страдает твоя душа.
– Благодарю вас, – сказал он холодновато. – Вернемся к нашей беседе… Допустим, триединство. Но как вы докажете существование третьего? Я материалист, мне нужны не чувства, а доказательства. Хотя бы из природы.
– Сколько угодно, батюшка, – благосклонно сказала она. – Неужто сам не видишь? Есть земля, есть воздух над ней, и есть небо… по-вашему, космос. А дерево взять, так у него корни в земле, ствол в воздухе, крона же в небе. И любое вещество только в трех состояниях – твердое, жидкое и газообразное. И у человека же – да ты ведь испытывал! – мысль, чувство и третье – гармония их, согласие. Мы называем это благостью, блаженством.
Она медленно перебирала четки, замечая, как следователь неотрывно следит за ее руками.
– Какое же у вас образование? – вдруг поинтересовался он. – Вы же дочь крестьянина.
– Монастырь – мое образование, – спокойно сказала мать Мелитина. – А когда в ссылке была, так с учеными людьми восемь лет беседовала. Приятные были беседы, как у нас с тобой. Только там-то с профессорами, а они не нам чета. Один был профессор естествознания, другой – богословия… Туруханское образование, батюшка.
Следователь помотал головой, похмыкал, и в голосе его послышалось легкое раздражение.
– Так вы считаете, что мы, материалисты, стоим на неверном пути?
– На порочном пути, – поправила она. – Только не для вас порочный он, не для ваших апостолов. Вы-то новый путь придумаете, коль на этом заблудитесь. А вот люди за вами будут кидаться, будто скотина за пастырями. От вас народу порок.
– Вот даже как! – несколько деланно изумился он. – Почему же?
– Вы обманываете их. Что сами заблуждаетесь – полбеды… Более того, вы все чаще лжете, будто в мире есть только жизнь, и ничего больше. И помалкиваете о смерти. Или говорите о ней вскользь, как о чем-то неприятном, необязательном, хотя она закономерна. Вы подаете человеку мир плоским, состоящим только из жизни, причем не сегодняшней, а светлого будущего. Вы вводите его в искушение жить иллюзией. Если бы было так! – Она поняла еще и то, что следователь – самоуверенный человек и обид не прощает. – Но ложь раскрывается мгновенно, как только человек ступит на порог смерти. Вы стали проигрывать со смертью каждого человека и тогда придумали некое бессмертие. Но только для избранных – не для всех. Вы начали ставить идолов и поклоняться им, вы переименовываете города и улицы даже при жизни. И все лишь ради одного – увековечиться. Вам не хочется умирать вместе со смертью, природа берет свое…
Следователь долго ходил в задумчивости, и матери Мелитине на какой-то миг показалось, что он понимает и даже разделяет ее убеждения. Наверное, душа его требовала, просила не только земной жизни, но хотя бы обещания другой, непонятной пока и не познанной. Ей, душе, не хотелось умирать вместе с телом; она была мудрее ума… Но ум воспротивился. Между глаз прорезалась складка.
– Вы можете убрать эти четки? – раздраженно спросил он.
– Уберу, если перестанешь ходить взад-вперед, – дерзковато ответила мать Мелитина и вызвала тем еще больший гнев.
– В этом кабинете диктую я! – не сдержался он. И минутой позже пожалел, попытался перевести разговор на другое: – Мне не приходилось отбывать ссылку с профессорами… Да. В тюрьме я сидел с уголовниками! И сейчас приходится заниматься ими же! – Обида звучала в его голосе, и он не мог справиться с нею. – Но мы отвлеклись… Вы умная женщина и понимаете, что зря к нам не попадают… Послушайте! – Он досадливо поморщился и сел. – Мне доложили, что вы покорная… кроткая женщина. А ведете себя…
– Я покорна лишь Божьей воле, но не твоей, – смиренно сказала мать Мелитина.
– Ведете себя… не по-монашески, – нашелся он, продолжая свою мысль.
– Я сижу не в монастыре, и ты – не игуменья.
– В каком же таком вы сейчас образе? – язвительно спросил он. – В какой из трех ваших ипостасей?
– Православная христианка, принявшая иноческий сан, – спокойно ответила мать Мелитина. – И вынужденная защищать свою истинную веру от вашей сектантской ложной веры. Ты забыл: я – не послушница, я – монахиня.
– Представьте себе, гражданка Березина, у меня было другое представление о монашестве, – не скрывая раздражения, проговорил он.
– Такое же, как о мире? – немедленно спросила мать Мелитина.
Все-таки, наверное, в юности следователь получил какое-то воспитание. Был скорее всего сыном выслужившегося до дворянства человека на штатской службе, но рано порвавший с трудолюбивыми родителями. Он не мог орать и топать ногами, как комендант в Туруханске. Он хотел служить в учреждении и выделяться среди других только умом. И еще, как и его родитель, он хотел дворянства у новой власти.
– Простите, я не буду вести вашего дела, – холодно сказал он. – Мне очень жаль. Вы интересный собеседник, но это не мой профиль.
Встал, захлопнул тоненькую папку и вышел. И сразу же после него в кабинет вошла женщина, смерила узницу оценивающим взглядом, бросила коротко:
– Пошли за мной!
Женщина привела ее в комнату, где жили Сашенька и Андрюша, когда учились в есаульской гимназии. Теперь здесь стоял обшарпанный стол, шкаф, набитый бумагами, а на полу были свалены узлы с тряпьем.
– Раздевайся! – приказала женщина и закурила папиросу.
– Зачем? Нельзя мне раздеваться, голубушка. – Мать Мелитина просительно сложила руки. – Уважь мой чин, девонька, не бери грех на душу.
– Я тебя счас уважу! – басом сказала женщина. – Скидывай балахон! Обыск!
– На все воля Божья. – Мать Мелитина осенила себя крестом и стала раздеваться.
– Не Божья, а моя, – буркнула женщина. – Чтоб в чем мама родила!
– Нет твоей воли ни в чем, – сказала ей мать Мелитина. – Ты и в себе-то не вольна. Эко тебя зло корежит. А домой придешь, плачешь, поди, в подушку. Белугой ведь ревешь, не так ли?
– Заткнула б варежку-то! – огрызнулась та.
– Ой, доченька, да так ли родители учили тебя с людьми разговаривать! – загоревала мать Мелитина. – Они ж от стыда в гробу перевернутся.
– Чего это ты моих родителей хоронишь? – возмутилась женщина.
– Так им помереть-то в радость бы, чем терпеть эдакую дочь…
– Еще слово – и я тебя отмутызгаю! – пригрозила женщина. – По твоей постной роже.
– Не посмеешь, – уверенно сказала мать Мелитина. – Потому что я правду говорю. А ты, голубушка, дурь на себя нагнала, но душа болит и совесть мучает. Стыдно тебе, вот ты и прикрываешь стыд свой лохмотьями этими.
Лицо женщины отяжелело, проступила одутловатость щек и подбородка. Она обыскивала одежду, прощупывала швы, шарила под подкладом и посверкивала глазами. В тот момент мать Мелитина увидела свою котомку, вытряхнутую на пол, и все дорогое и сокровенное, что в ней находилось – крест, Евангелие и канонник, – все это валялось в непотребном и попранном виде. Она наклонилась, подняла свои символы веры, прижала к груди.
– Не ты ли посмела бросить, голубушка? – со страхом спросила мать Мелитина.
– Я! – с вызовом ответила женщина. – И видишь – руки не отсохли.
Она швырнула рясу в угол, в тряпье, а матери Мелитине кинула старые брюки и гимнастерку. Встала, подбоченилась:
– Напяливай!
Мать Мелитина не шевельнулась.
– Верни рясу.
– Хватит, пофорсила, – огрызнулась женщина. – Одевай, что дали!
Мать Мелитина опустилась на колени, подняла над головой крест, взмолилась:
– Господи! Нагая стою перед Тобой, аки на Суде страшном! Взываю к Тебе, Господи! Освободи душу женщины! Дай вздохнуть ей чистым воздухом, дай глянуть светлым глазом. Отними слепоту и глухоту ее! Изъязви тело мое, да очисти лик женщины этой. Радости дай и утешение в горе ее! Очаруй душу ее и прими недостойную молитву мою, ибо некому более молиться за нее!
– Ты чего? – шепотом спросила женщина, пытаясь поднять с колен мать Мелитину. – Ну-ка, перестань… Ты чего?
– Боже многомилостивый! Како ты возлюбил меня, возлюби ж и ее! Муки и страдания, на нее павшие по воле Твоей, возложи на душу мою, человеколюбец! Сердце мое Тебе отверсто: зри ж нужду мою и утоли жажду, о которой я и просить не умею. На святую волю Твою уповаю, Владыко, в бесстыдном образе стою пред Тобой и молю: обнови в ней зраки образа Твоего! Меня оставь, порази и низложи – ее исцели и подыми!
– Ненормальная, чокнутая… – забормотала женщина, пятясь к двери. – Блаженная какая-то…
Она вышла из комнаты, тихо притворив дверь. Мать Мелитина тяжело встала с колен и стала одеваться. Ее качало, словно после страдной работы. Застегивая черный плат, она уколола булавкой подбородок, и выступила кровь.
– Благодарю Тя, Господи, – радостно прошептала мать Мелитина.
И увидела на стене, возле которой когда-то стояла кровать, почти забеленные известью детские каракули, оставленные Сашенькиной рукой.
Ей так не хотелось уходить из этой комнаты, однако скоро пришел молодцеватый паренек в гимнастерке и отвел ее в бывший кабинет владыки Даниила. Здесь все осталось по-прежнему: мебель, портьеры и даже ковер на полу, правда, подвышарканный у входа. Разве что книги в шкафах были другие. Мать Мелитина и раньше всегда с легким трепетом входила к владычествующему деверю; и теперь, переступая порог, ощутила то же самое.
Но за огромным письменным столом восседал иной человек – начальник ГПУ товарищ Марон. Она сразу заметила, что начальник болен и мается какими-то внутренними, скрытыми хворями, и еще заметила, что он маленького роста и ноги не достают пола, поэтому возле кресла стоит деревянная подставка.
Марон велел сесть, а сам погрузился в чтение бумаг, небрежно перекидывая подшитые в папку листы. Овчинная безрукавка, надетая поверх строгого кителя, торчала над его согнутой тонкой шеей и, грубоватая, негнущаяся, напоминала черепаший панцирь.
– Итак, гражданка Березина, – начал Марон, – позабавила моих сотрудников, теперь ближе к делу. Расскажи, как ходила по селам и агитировала против колхозов. И кто тебя послал агитацию проводить. Мы все знаем о тебе.
– Господь с тобой, батюшка! – всплеснула руками мать Мелитина.
– Мой Господь со мной, – заверил начальник. – А вот какой бог или черт послал тебя коллективизацию порочить и колхозы разваливать – отвечай!
– Ничего я не порочила и не разваливала, – был ответ.
– Отказываешься?
– Вот тебе крест.
– Хорошо, – он усмехнулся, – пока оставим. Клятвы твои проверим.
– Перед властью безгрешна, – спокойно сказала мать Мелитина. – Тебя обманываю – значит, и Бога обманываю.
Марон соскочил с кресла, подошел к двери и кого-то кликнул, приказал:
– Заводи!
Через минуту в кабинет вошла баба, одетая по-крестьянски, с тяжелыми красными ладонями, за ней сотрудник с лихо закрученными усами. Баба вперилась в мать Мелитину, приоткрыла рот.
– Узнаешь? – спросил Марон.
– Чего же там… Конешно, узнаю, – подтвердила баба. – Она самая и есть.
– Значит, вот эта гражданка ходила по селам и агитировала? – уточнил Марон.
– Агитировала, – согласилась баба. – Паразитка…
– Окстись, голубушка, – слабо воспротивилась мать Мелитина. – Напраслину возводишь, грех на душу берешь.
– Что она говорила? Как агитировала? – напирал начальник.
– А так и агитировала, – сказала баба. – С Христовым именем шла, а сама, змеюка, шипела: уходите из колхозов, беда будет, большевики вас голодом поморить хотят. Пожнете хлеб, а его капиталистам продадут, чтоб машины купить и своих крашеных сучек катать. Известное дело…
Мать Мелитина сидела ни жива ни мертва. Бабу увели.
– И сейчас запираться будешь? – спросил Марон.
– Греховное дело вы задумали, – медленно произнесла мать Мелитина.
– Ты, бабка, нас не пугай! – заметил усатый сотрудник. – Пуганые мы!
– А как ты это объяснишь, божья невеста? – Марон положил перед матерью Мелитиной грязноватый клочок бумаги. – У твоего отца нашли при обыске.
Она поглядела на непонятный рисунок, сделанный химическим карандашом, смутилась:
– Тятенька мой – старый человек… В детство впадает, умом слаб…
– Зато ты умом крепка! – вставил усатый. – Палец в рот не клади!
– Что здесь нарисовано – знаешь? – спросил Марон.
– Не знаю, – пожала плечами мать Мелитина. – Я видела эту бумажку еще в Туруханске…
– Это план Кремля, – пояснил Марон. – Со всеми воротами и правительственными зданиями. И с кабинетом вождя!
Мать Мелитина еще больше смутилась, бессильно опустила голову, сказала, глядя в пол:
– Говорю же, умом слаб… Тятенька все к Боженьке собирался. А ему кто-то в Туруханске и нарисовал, где Боженька живет.
Марон и усатый переглянулись.
– Да что с ней возиться, товарищ Марон?! – возмутился усатый. – У нее на все отговорка есть. А заговор и покушение на вождя – вот они, налицо!
– Отвечать придется перед советским народом, – заявил Марон. – И понести суровую кару.
– На все воля Божья, – смиренно ответила мать Мелитина.
– Да нет, не на Божью ты волю полагаешься, гражданка Березина, – хитровато сощурился начальник. – Надеешься, сын заступится?
Екнуло сердце: значит, жив Андрей?! Жив! Тогда и муки не страшны. Видно, Марону что-то известно о сыне. Спросить бы, да как кланяться извергу? Даже виду подать нельзя, как болит душа материнская.
– На Господа я надеюсь, – проронила она. – На Его волю уповаю.
– Ты хоть знаешь, где твой сын теперь? – неожиданно спросил Марон. – Слыхала?
Мать Мелитина внутренне насторожилась: показалось, будто проверяют ее, выпытывают об Андрее. Только бы не навредить ему!
– Не слыхала и слышать не желаю, – уверенно сказала мать Мелитина. – У него свой путь, у меня свой – Богу служить.
– А сын твой нам служит, – засмеялся Марон и махнул короткой рукой. – И служить будет!
Усатый взял ее за рукав, потянул к двери:
– Пойдем, бабка! Мы с тобой сговоримся, побеседуем по-свойски. Я тоже вроде святого отца, так найдем общий язык. Пошли!
Они спустились во двор, и мать Мелитина зажмурилась от яркого солнца. «Господи, – подумала она, – свету-то сколько на земле! Весна какая ясная нынче. Теперь я укрепилась, теперь жить буду. Жив мой Андрейка!»
Усатый ввел ее в отгороженную часть двора, отомкнул дверь в погреб, а сам встал в сторонке.
– Заходи, бабка! Да живо, а то весь аромат выпустишь!
Мать Мелитина открыла дверь, шагнула на первую ступень и задохнулась от зловония. Перекрестилась и пошла вниз по осклизлым ступеням. «Вот они, муки адовы, – подумала она. – И за это благодарю Тебя, Господи!»
– Хороший погребок был, – сказал сверху усатый. – Да испортился, из выгребной ямы туда утекло. Потерпи, сейчас дедка твоего приведу, чтоб не скучно было!
Дверь захлопнулась. В свете тусклой лампочки мать Мелитина увидела нары во всю ширь погреба. Под ними черно поблескивала вода. Кругом мерзость и плесень. Скоро тот же сотрудник привел Прошку Греха. Мать Мелитина приняла его, спустила по ступеням и усадила на нары.
– Крепись, тятенька, молитвы читай, – приговаривала она. – Переможем, и это переможем с тобой.
– Подумай посиди, – наказал усатый. – Вспомни, как агитацию вела, зачем в Москву собирались и кто посылал. Вспомнишь – стукни в дверь.
Лежать и сидеть на нарах было нельзя – холод медленно сковывал спину, стоять можно было лишь согнувшись, чтобы не упираться головой в загаженный свод. Самое разумное – на коленях…
Прошка Грех задыхался, пучил глаза.
– Мы с тобой, дочка, в ад попали? В ад? – спросил он.
– Нет, тятенька, на земле мы, на грешной земле…
Он не понимал, твердил свое:
– Эко в аду-то как!.. А будто в погребе у свата. У владыки-то, помнишь? Я к нему за кагором лазил…
– Ты молчи, тятенька, а я говорить буду. – Она достала из котомки полотенце, смочила его святой водой, приложила к лицу отца. – Помнишь, как ты маленьким был? Помнишь?
– Не-а, не помню… – пробубнил Прошка.
– Ну вспомни, вспомни… – молила мать Мелитина. – Вспомни, родненький! Ты еще в Воронежской губернии жил, ну?
– Помню… – тихонько засмеялся Прошка Грех. – Помню!..
– А грозу помнишь? Туча черная, молнии яркие и ветер, ветер… Потом ливень, все кипит, пузырится и пыль оседает…
– Помню, – шептал он. – Мы босиком пляшем… Мама! Мамочка!
– Вот-вот, сынок, босиком! – счастливо рассмеялась она. – И я с тобой босиком! Побежали! Побежали, сыночек, ну? Не бойся, дай ручку! Ты только держись крепче!..
И они побежали. Туча сваливалась к горизонту, ливень еще хлестал – светлый, частый, и гром ворчал над головой, но уже высвобождалось из черноты солнце и косые лучи его прошили пространство, озаряя влажную чистую землю. Они бежали под слепым дождем и смеялись; они были мокрыми до нитки, и белые волосенки сыночка прилипли ко лбу, а у матери отяжелевшие косы тянули голову назад. Но от этого бежать было легче и смеяться вольней, прямо в небо. Под босыми ногами сверкала вода, земля была теплая, грязь чистая, и воздух, смешавшись с дождем и солнцем, заискрился, задрожал, а потом и вовсе превратился в радугу. Сыночек вырвался и взбежал по ней вверх, засмеялся – не догонишь! – но мать успела схватить его и ссадить на землю. Он же никак не унимался; он бежал, шлепая по лужам, и махал ручонкой, разбивая цветы радуги. Они клубились, как дым, смешивались, и ненадолго возникало вращение света, а попросту – брешь. Однако не так легко было порвать радугу: она не висела на месте. Все семь цветов ее брали начало из земли, возносились высоко в небо и снова уходили в землю. Она текла, струилась, как ручей, неиссякаемый до тех пор, пока есть вода, земля и небо. Они бежали и смеялись…
Но вот раздался грохот резко распахнутой двери.
Мать выпустила из своей руки ладошку сына, крикнула: «Беги один, сынок! Я сейчас!» И он побежал, радуясь воле и полной свободе…
– Вы чего смеетесь? – подозрительно спросил усатый сотрудник, сунувшись в дверной проем. – Ну-ка вылазь!
Мать Мелитина взяла отца на руки и поднялась по ступеням наверх. Было утро, канун Пасхи.
Усатый глядел недоверчиво, с таким видом, будто хотел пощупать узников руками. Пытался распознать, в своем ли они уме или же помешались, поскольку в погребе редко кто выдерживал больше трех часов.
– Чего? Подумала? Вспомнила? – спросил он.
– Я не виновата, сынок, – сказала мать Мелитина. – А грешна только перед Всевышним!
Он взбесился и в первый момент не мог найти слов. Прошка Грех ковылял по двору на полусогнутых ногах, махал руками и смеялся.
– Я же тебя все равно посажу! – закричал усатый. – Доказательств – во! – резанул ребром ладони по своему горлу. – Лучше признайся и подпиши! Все равно посажу!
– За что же посадишь-то, милый? Нет вины, нет!
– Да я тебя… за веру посажу!
– За веру? – изумилась она и вдруг упала перед ним на колени. – За веру?! За веру, сынок, сади! За веру сколько хочешь сидеть буду! Хоть здесь, в погребе! Хоть в землю закопай за веру! Сделай милость – подпишу, признаюсь! За веру!
Прошка Грех упал ничком, смеялся и шлепал руками по сухой земле…
4. В год 1920…
Возле двери своего номера Андрей на мгновение остановился, перевел дух. Из номера доносились приглушенный говор, чьи-то нервные шаги и скрип сапог. «Сбежались, ждете, сволочи!» – с ненавистью подумал он и, ногой растворив дверь, не глядя на собравшихся, прошел в свою комнату. За спиной возникла тишина. Андрей распахнул створки рамы, вдохнул полной грудью ласковый утренний ветер и содрал с себя ремни, затем, выворачивая рукава, стащил френч и швырнул его в угол.
В дверь осторожно постучали. Андрей стиснул зубы, сжал кулаки: нет, они не оставят в покое…
– Ну ты и переполох устроил, Андрей Николаич! – восхищенным шепотом проговорил Бутенин, притворив за собой дверь. – Всю ночь искали! Тут как штаб… И товарищу Шиловскому доложили!
– Пошел вон! – сквозь зубы выдавил Андрей.
– Да ты что, Николаич? – засмеялся Бутенин. – Я им, дуракам, говорю: чего вы всполошились? Да он к девкам пошел! Приглянулась бабенка – он с ней где-нибудь и… А утром явится!
Бутенин поднял френч, расправил его и повесил на гвоздик, прибрал портупею и встал у окна, пытаясь заглянуть в лицо.
– Я им говорил: видно же было, как ты на баб пялился… А они… Понятное дело, после тюрьмы-то – ого! Да и жизнь какая кругом!
Андрей схватил Бутенина за грудки, притянул к себе. Тот, распираемый каким-то внутренним торжеством, не сопротивлялся и вис на руке, как мешок с тряпьем.
– Уйди, Тарас, – тихо попросил Андрей. – С глаз долой.
– Уйду, уйду, – торопливо забормотал Бутенин, счастливо сияя. – Слышь, Николаич? Раз ты пришел – теперь мне Тауринс пропуск в Кремль достанет! Посулил так! А раз посулил – он сделает! И я Ленина увижу! Вождя!
Андрей выпустил Бутенина, подтолкнул его в спину. Тарас механически пошагал к двери, но спохватился:
– Андрей Николаич! А из Красноярска телеграмма! Тебя поздравляют! И ждут!..
– Ради бога, иди! – взмолился Андрей. – Оставь меня. Видеть никого не хочу!
Когда Бутенин вышел, Андрей лег грудью на подоконник и прикрыл глаза.
Через несколько минут Тауринс распахнул дверь и, впустив Шиловского, застыл на пороге.
– Здравствуйте, Андрей Николаевич, – вежливо поздоровался Шиловский и подал руку. – Объясните мне, что с вами случилось? Где вы были?
– У вас в гостях, – сдержанно бросил Андрей, по-прежнему сцепив руки за спиной.
Шиловский несколько секунд подержал на весу свою ладонь, готовую для пожатия, затем осмотрел ее и сунул в карман.
– Вы, батенька, напрасно обижаетесь, – заметил он. – К сожалению, я был занят и не мог вас встретить. Неотложные дела.