bannerbanner
Запчасть импровизации. Дополненное издание
Запчасть импровизации. Дополненное издание

Полная версия

Запчасть импровизации. Дополненное издание

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Время поэтов

Я скучаю по осени. Нет, лето прекрасно: горячий воздух, обжигающий кожу поцелуями солнца, мерное дыхание моря, пляжи, становящиеся тяжелыми от смеха, запаха песка, воды, тел, душ… Лето по-своему красиво. Синее до невозможного небо. Счастливые люди, не спрятанные от дождей и холода стенами домов, красивые лица, не спрятанные от взгляда промозглой серостью улиц. Но я скучаю по осени. По шуршанию листвы под ногами. По прозрачному воздуху, холодеющему с каждым вздохом, но проясняющим любую непутевую голову. Осень время поэтов и задумчивых женщин, время, когда кренится чаша весов и необузданная ярость жизни идет на убыль. Осенью оседает пыль. Пыль переживаний, бьющих по оголенным нервам, пыль безумных идей и почти начатых свершений. Осенью остывает небо. И вместе с ним остывает звериный рык страсти, становясь тихой умиротворенной нежностью. Вот только одно смущает меня: осенью я так же буду скучать, просто уже по чему-то иному. Потому что листая календарные листы, сезоны года, города и судьбы людей, мы остаемся собой. И от себя никуда не убежать, ни в осень, ни в Париж, ни в любовь. А значит… Свет мой зеркальце, скажи, что на самом дне души?

Гонимые миром

Гонимые миром, прячущиеся от жизни и самих себя, перебирающие тонкими бледными пальцами на клавиатуре свою боль и одиночество, любовь и надежду, мечты и желания, вдавливающие в монитор сердце и душу… Странные пугливые звери, ищущие тепла и избегающие рук. Бережно хранящие крупицы знаний и чувств, тщательно собранных, трепетно отмытых от налипшей грязи бытовухи… Кто мы? Какие мы? Усталыми глазами впитывающие этот лживый свет экрана в постоянном желании найти что-то, чего тут давно нет. А за окном пустые улицы и теплый летний ветер. А за окном небо к августу и звезды все ярче с каждым вдохом. А за окном шелестят большие деревья, и шелест этот все больше напоминает тихое пение. А за окном зажигаются огни вдоль дорог, уводящих далеко-далеко. А за окном любая мысль – свободна, любое чувство – осязаемо. А за окном ночь: сладкая, с оттенком горечи, нежно касается поцелуем близких и понятных ей обветренных губ. А за окном… Давай выйдем на улицу. Давай найдемся снова, однажды потерянные на расстоянии пары шагов. И, я уверен, нам будет что сказать друг другу.

Замочная скважина

Любая картина – это замочная скважина, сквозь которую можно подглядеть душу художника. Но если реализм – это узкая щель, за которой образ души расплывается, сливаясь с пейзажами, натюрмортами и портретами чужих лиц, импрессионизм – это приоткрытое окно, сквозь которое уже отчетливее веют чувства, мысли, характер и настроение, то сюрреализм – это распахнутая настежь дверь. Это воплощение наших мечтаний и страхов, любви и боли, веры и отчаянья, надежды и снов. Это олицетворение миров, в которых мы живем. Это наши глаза, зеркала нашей души, это злые и добрые сказки наших судеб. Это наш самый точный автопортрет.

Досужий зритель, разглядывая сюрреалистические полотна, может сказать о художнике порой намного больше, чем тот готов был рассказать. Но души хрупки, а души художников, людей, остро чувствующих грани тьмы и света, хрупки вдвойне. И сюрреализм, наша распахнутая дверь, становится нашим щитом. Им становится эгоизм зрителя, его встроенный взгляд в себя, его вечный поиск собственных отражений. Для большинства такие полотна – предмет для споров, и каждый уверен, что именно он понял идею автора лучше всех, что именно он разгадал сакральный смысл или вопиющую бездарность, не замечая, что надевает на молчаливые картины свои собственные лица, открывая в них дверь уже своей души.

А мы наблюдаем. И нам смешно, поверьте, именно смешно. До тех пор, пока не находится тот, кто, отбросив страстную любовь к своему «Я», не начинает вдруг видеть в наших картинах то, что в них на самом деле – нас. Художников. В предельной обнаженности души: до беззащитности, до надрывного крика и срывающегося шепота истины. И ты понимаешь, это – ТВОЙ зритель. Ты писал для него. На него ты смотрел сквозь закрытые глаза, о нем ты молчал вечерами, пропахшими красками, его ты искал так долго, разбрасывая брызгами ледяной воды свое вдохновение. И как должно быть страшно, какой беспредельный, кристально прозрачный ужас – однажды его найти.

Встречай

Вчера ко мне приходило счастье. Оно было одето в осень, пахло разноцветными дождями и почему-то пряниками. Мы сидели на кухне, я угощал его горячим чаем, а оно добавляло в него насушенные за август лепестки опавших звезд. Потом оно село на мой подоконник и тихонько запело. Оно пело о светлом, о важном, о любимом, о том, что молча живет в сердце и делает руки нежными, оно пело о смехе людей, похожим на теплый янтарный ветер, и о мокрых от росы тропинках, ведущих к тому, что ищет каждый. Мы провели вместе всю ночь. Оно то птицей садилось на плечо, то мягкой урчащей кошкой лежало на коленях. А утром оно засобиралось в путь, извинялось, обещало обязательно заглядывать на огонек, потом накинуло на тонкие плечики радугу, раскрашенную детскими снами, и вылетело за дверь. Но я рад, потому что обернувшись на пороге, оно сказало мне, что идет к тебе. Встречай.

Поцелуй поэта

Тебя когда-нибудь целовали поэты? Вдоль по выгибающемуся меридиану живота, уже беременному новыми стихами. Изучая на вкус траектории бедра, зажигая каждым прикосновением внутреннее небо, пробивающееся наружу вместе с хриплым дыханием. Тебя целовали поэты? У них горячие губы и ледяные глаза. Они звонят в три часа ночи, чтобы предсказать новый рассвет. Они учат любить дороги, на которых легкое бессистемное счастье – такой же естественный атрибут, как гитара на плече и беспечная полуулыбка песен, пулей попадающая в живые сердца. Они шатаются дорогами слов, не касаясь земли, и умеют видеть в людях птиц. Они идут над траншеями, которые мы сами роем себе, чтобы устаканить привычный ритм – дом, работа, учеба, завтрак, ужин, беспредельная скука и надуманный смысл, не оправдывающий себя. Просто они свободны даже в тюрьмах, а мы – в тюрьмах даже на свободе. В непобедимых застенках собственных тупиковых судеб, неумело нарисованных на изнанке закрытых век в то время, когда снаружи беснуется жизнь и стремительно падают звезды. Они – сценаристы нового мира, они – центр циклона. А еще они целуют. Знаешь, как? Сметая шелуху повседневности, собирая на губах эссенцию бытия, безумный концентрат сущего, зачеркивая все лишнее и обнажая самое главное. И жизнь становится одним мгновением, но в это мгновение свершится все. Так тебя когда-нибудь целовали поэты? Нет? Ну что же… Приходи, поцелую.

Несравнимое

Если бы я смотрел на звезды, я бы точно знал, что блеск твоих глаз никогда не сравнится с их вечным светом, медленно падающим с черного ватмана глубокого неба на мягкое серебро снега. Если бы я смотрел в огонь, я бы точно знал, что твой скомканный танец никогда не сравнится с неповторимостью и жаром костров, освещающих непроглядную ночь нашего одиночества. Если бы я смотрел на листопады, а бы точно знал, что твоя походка никогда не сравнится с легкостью кружения золотых листьев в ласковых ладонях осенних ветров. Если бы я смотрел на траву, я бы точно знал, что волосы твои никогда не сравнятся с волной светлой ржи, ловящей стройными колосьями солнечный свет. Если бы я смотрел на цветы, я бы точно знал, что твои губы никогда не сравнятся с бархатной, похожей на воплощение нежности упругостью лепестков. Если бы я смотрел хотя бы на что-нибудь, кроме тебя, я бы нашел огромный мир, невероятный по своей распахнутой настежь красоте. Но знаешь… Свои звезды, огонь, листопады, траву, цветы я нахожу в тебе. И в рамках моей смешной простуженной души это несравнимо больше огромного мира, приютившего нас в долгом пути, именуемом жизнью.

Актер

Каково это – быть актером? Возможно, больно. Проживать – насквозь, невыразимо, невыносимо – многие жизни. Расписывать изнанку собственного сердца чужими страстями, трагедиями, взлетать и падать, любить и умирать, и вновь вставать, унимать дрожь в руках, и снова начинать новую жизнь, снова плакать, сжимая в бессилии кулаки, и смеяться над собой. Изредка приподнимая край маски, уже не для того, чтобы вспомнить свое собственное лицо, а лишь затем, чтобы сделать глоток свежего воздуха, не пропахшего гримом. Больно… Но в то же время – прекрасно. Обнажать чувства до предела, настоящие, живые чувства, куда реальнее бытовых кухонных переживаний, доводить их до апогея, задыхаясь от восторга бытия, захлебываясь алчным огнем жадных жаждущих глаз зрителя. И падая на колени, почти не существуя ни в одном из амплуа, почти крича от разрывающего тебя смерча жизни и смерти, судьбы и забвения, видеть, как с тобою вместе, замерев в унисон, в едином порыве умирает зал. Замолчавший, забывший сделать новый вдох зал, который любил вместе с тобой, вместе с тобой плакал и смеялся, который, не взирая на пасмурный вечер на улице, обшарпанные доски сцены, увидел то же, что и ты: что-то бесконечно большее, чем просто игра в жизнь. Саму жизнь. Настоящую. Прожитую честно, откровенно, полностью, до дна. Театр как любовь, как секс с самой желанной женщиной – однажды испытав на себе это таинство, этот акт бытия, ты уже не сможешь остаться прежним.

Люди больны любовью

Люди больны любовью. Они пишут о ней, поют ее, читают, ищут, находят, теряют и ищут вновь, смеются и плачут над нею, видят про нее сны, рисуют на поверхности бумаги и души, пробуют, вдыхают, растирают на пальцах, пожирают, отрыгивают и возносят к небесам. Но, болея любовью, никогда, слышишь, никогда не пытайся забрать ее себе. Всю. Само понятие любви не делай собственностью. Потому что у каждого она – своя. И поверь, каждый вкладывает в это понятие что-то трогательное, дорогое ему, родное, важное, нужное, остро проживаемое. Разноцветные капли счастья и боли, не важно, похожие на твои или нет, но – всегда настоящие, живые, трепещущие в сердце. Любовь беззащитна, не нужно, просто не нужно так: руками, словами, взглядами… Потому что это может быть больно для того, кто прижимает свою скомканную любовь к голой груди, веря в нее. Понимаешь, веря. И даже если ты считаешь свое мнение истиной в последней инстанции, не смей, слышишь, никогда не смей разрезать чужую душу. Оставь каждому право любить так, как он умеет. Не становись богом, решающим, кто способен любить, а кто нет, что есть душа и какого цвета должна быть жизнь. Останься человеком. Потому что остаться человеком среди бесконечных богов, которые уже все про всех знают, видят насквозь любую душу и имеют право решать за каждого – это намного сложнее, труднее, но… Правильнее, что ли.

Я чувствую тебя

Я чувствую тебя. Диалект эмоций без слов. Чтение нюансов настроения по глазам. Я – чувствую – тебя. Наклон головы, опущенные ресницы – обида. Трепет губ, мягкость черт, лукавство глаз – ты смеешься внутри себя. Нарочито медленный шаг, потерянное движение руки – ты ждешь. И я делаю последний глоток горького дыма, бросаю сигарету, догоняю тебя, беру за руку, и мы идем гулять. Я чувствую тебя? Нет. Мы интерпретируем человека по языку жестов, по мимике, по шаблону собственного поведения, по накопленному опыту бытия, домысливая стоящие за этим чувства. И чем многограннее, богаче, ярче наша собственная палитра этого странного языка, тем выше шанс угадать внутренние переживания другого человека. Угадать, предположить, предвидеть. Все до банального просто. Мне больно, и я плачу. Этот человек тоже плачет, значит ему… больно? А если я плачу, потому что мне больно, иногда грустно, от любви, от счастья, от многого другого, то и в оценке состояния чужой души появляются варианты и полутона, приобретает важность и ценность не только прямой акт проявления чувств, но и сопутствующие мимолетные знаки: наклон головы, дрожание ресниц, движение рук, тон дыхания. Рождаются чуткость и понимание. Значит степень понимания зависит от богатства и широты твоего собственного внутреннего Я? Чаще всего. Значит глубина мира измеряется лишь глубиной собственной души. А еще это значит, что любим, обижаемся, ненавидим, слышим, понимаем мы не самого человека, а лишь его интерпретацию, существующую только в нас самих.

Мелочи

"…А потом ты напишешь красивым ровным почерком, тем самым, с буквой д, загнутой художественным завитком вверх, тем самым, наклонным и сбивающимся выше строки в неограниченной линиями белизне, тем самым, которым писал ты стихи и письма, тем самым, которым пальцем ты чертил по поверхности стола несвязные слова, снова о чем-то задумавшись, тем самым, которым ты уверенно вписывал свое имя во все приговоры… А потом ты напишешь: Я умер уже давно. Все остальное прошу считать лишь формальностью."

Как ценны порой мелочи. Почерк, упавшая тень, улыбка, притаившаяся на краешке губ. Душа рвется, а тебе становится невероятно, жизненно важен плохо закрытый кран. Ты отворачиваешься от боли и начинаешь считать капли. Или ты замечаешь пятно на клавише компьютера, пятно, которое было там уже два года, но все это время ты лениво его игнорировал – и остервенело оттираешь его, заглушая монотонностью и бессмысленностью зацикленных движений все мысли. А порой эти мелочи сами по себе становятся катализатором переживаний. Ты идешь по парку, краем глаза замечаешь цветущий жасмин и вспоминаешь: аромат J'Adore, вы танцевали под дождем, и ее мокрое платье на полу твоего дома, и тревожные поцелуи со вкусом сигарет и горького шоколада, и смуглое горячее плечо под твоей рукой, дрожащее от… Память накатывает волной, поднимается к горлу, выше, закрывает с головой и уже скоро ты не сможешь дышать: разлитое по ковру вино, едкий запах дыма, тяжелеющий пасмурным грозовым небом взгляд, а дальше неповторимая игра – слова, брошенные в запале, слова, сказанные с самым болезненным оттенком не злости, не ярости, но ледяного равнодушия, твои слова… И воздух кончается, память сбивает с ног, ты падаешь, хватаясь за осколочные лучи неумолимо гаснущего света, но чувствуешь под руками лишь шершавую грязную поверхность асфальта. Как ценно порой то, что мы по привычке считаем мелочами.

Комнатная зима

Я проживаю комнатную зиму. Зиму возле запотевшего окна, зиму рядом с теплой батареей, зиму в объятиях любимых рук под мягким одеялом. С оттенком легкой скуки я смотрю, как мир за окном теряет свои черты, растворяясь в белизне снега, а потом вновь отчетливо проступает черными строгими разводами голых ветвей. Я проживаю комнатную зиму, собирая взглядом чужие красивые фотографии заснеженных мест, украшая душу песнями и стихами о волшебстве снегопадов и хрупкости льда. Но у зимы много сказок, нашептанных игриво взметнувшейся вьюгой. И это – одна из них. Комнатная зима. И кормушка на окне с хлебом для голодных замерзших птиц, и мягкий свет из окна, который никогда не гаснет, и тихое уютное тепло, словно в доме моем не кончается светлый праздник рождества, и звуки смеха, и речитатив стихов, которые я порой читаю вслух для того, кого люблю, и теплое молоко, похожее на вату неба, и невозможно долгий поцелуй, когда я вдыхаю тебя в порыве страсти, а ты обнаженными лопатками упираешься в стену, за которой зима. Зима, хранящая много сказок…

Дорогой парфюм

Стильные мужчины пахнут дорогим парфюмом. А я пахну тобой. Мускус и полынь, сирень под дождем и раскаленный на солнце песок, полусумрак хвои и трепет моря. И к черту стильность, к черту модный прикид и целеустремленность амбиций. Я вдыхаю черный кокаин твоего взгляда, слизываю с твоих губ жестокую мудрость слов, приближаюсь прицелившимся хищником, прижимаюсь к горячей коже в неутолимой жажде познания твоей души. Я лежу в темноте, смотрю на тление сигареты – последний взлетный огонь безумного сознания, вслушиваюсь в твой несвязный шепот и повторяю: "да, да, да". Да, люблю, да, желаю, да, останусь, да, буду, да, только ты. Во всем мире – только ты. Бросаю на весы свое глупое сердце и понимаю, что это больше, чем весь мир. И, улыбаясь открывшейся тайне, я рассказываю тебе, что на самом деле все просто: стильные мужчины пахнут дорогим парфюмом. Влюбленные мужчины пахнут своей женщиной.

Конец света

Сегодня мы отмечаем еще один конец света. Сколько их было, сколько их еще будет… Мы сидим в одном кресле, смотрим в окно на бледное зимнее небо, на безмятежно кружащихся в нем птиц и смеемся. Слепа человеческая вера в чудо, слепа, наивна и дремуча. Но пока толпы фанатично настроенных, от скуки сходящих с ума людей складывают консервы в пыльные чуланы, чудо все же происходит. Оно в бледном небе, в хищно изогнувшихся черных ветвях обнаженных деревьев, в сонных птицах, в головокружительном танце снега за окном. Оно в этих смешных людях, оно в нас с тобой. Оно везде. Потому что мир этот сам по себе – чудо. И ты завариваешь чай, а я включаю музыку, мы молчим и улыбаемся, как сообщники одной тайны – простого понимания того, что мы сами создаем свой мир. И слушая твои утренние шутки, и украдкой любуясь твоей искренней красотой, этой сквозной открытостью души, я снова и снова понимаю, что люблю… А конец света… Что же, если кончится свет, то я научу тебя любить во тьме.


Одно крыло

У него было только одно крыло. Оно нелепо топорщилось за левым плечом скорее пародией, сарказмом над возможностью полета. Но он не обращал на это внимания, он тихо жил возле ручья из вечно тающего снега, он собирал в сплетенную из ольхи корзинку корни гор и варил хмельное небо. Вечерами он зажигал в пальцах свет и возвращался к своему дому, спрятанному в тела деревьев. А больше всего он любил рисовать свет на бархатной, слегка мятой ткани реальности. Ночами он чиркал спичкой на маленькой кухоньке и зажигал случайные звезды, а днем ловил рваным сачком человеческие сердца, ласково брал в руки и осторожно дул в них, отчего они начинали сиять изнутри. Он жил на склоне прожитых лет, поросшем травой и полевыми цветами, он разговаривал с птицами, ухаживал за неприглядным садиком, где он сеял семена весны. Он часто улыбался, и вокруг его глаз пролегли морщинки, в которых поселились жить солнечные зайчики счастья. Он был влюблен в женщину с именем Жизнь, она часто оставалась у него, а он угощал ее чаем и рассказывал сказки. Потом они засыпали на неразложенном диване, крепко обнявшись. Он просто тихо жил возле ручья из вечно тающего снега, и так ли важно, что у него было только одно крыло.

Чем жить с душой

Чем жить с душой… А чем жить с душой? Какими сказками, иллюзиями накормить ее, чтобы она не выла на этой пронзительной ноте, глядя, как уезжает последний поезд? Какие песни ей петь, какие стихи читать, чтобы согласилась она на сытый корм и теплый кров, чтобы не искала жадно несуществующего неба? Какой болью ее измучить, чтобы сделать грубой, чтобы перестала раздеваться под чужими холодными взглядами? Душа моя, душа… Девочка на резных качелях, птица в прозрачном небе… Куда ты смотришь так настойчиво, так внимательно, чего ждешь от меня, дожидаешься ли? Душа моя, душа… Каково имя твое, какого цвета твой взгляд? Душа моя, душа… В ком найти мне тебя, если в собственной груди я чувствую лишь пустоту, черно-алую болезненную тишину, извращенно переворачивающую облака в глазах, жадно впитывающую стоны мира. Выжженную степь, отсветы далеких пожаров, стертую с побелевшего виска испарину, кровь, страсть поцелуя и долгий ветер в волосах на краю мира, за шаг до пропасти. Или это и есть ты, душа моя?

Читатель

Он говорит: "Я не понимаю. Мне бы на твоем месте было обидно. Ты пишешь для них, ты каждый день выворачиваешь наизнанку душу, ты смотришь в разбросанные тетрадные листы воспаленными глазами и складываешь тонкие нити нервов в слова. Каждую ночь ты воешь от боли, а каждое утро садишься взъерошенной птицей на подоконник и выбиваешь искры из низкого неба, ловишь пальцами эти колючие жала небес, обжигая руки, чтобы замуровать их в бумажную упаковку текста, заставляя его матово светиться изнутри. Ты бьешься загнанным зверем в стены, разрезая собственные слова, упрощая их до пустоты для неприхотливой публики, не способной отличить зерна от плевел. Каждый день я вижу опустошенного, выгорающего человека, медленно отдающего все ради тех, кто, не прочитав нового стишка, пожмет плечами и забудет факт твоего существования, кто безразлично пройдет по тому, что останется от тебя и будет восторженно ставить лайки на цитату, которая уже перестала быть внятной от времени и плесени, и медитировать на рецепт вареников с пахлавой. Что ты делаешь с собой, зачем ты это делаешь?"

А я слушаю его молча, закрыв глаза. И за закрытыми глазами я вижу: темную комнату, поздний вечер, тусклый свет монитора. Комната человека. Может, городская квартира, а может, комната пригородного дома, и кажется, что где-то рядом можно услышать треск дров. Тут пахнет одиночеством, тут закрыты окна, тут сидит человек. И бледный свет выхватывает из темноты… нет, не лицо, только губы, узкие, бледные, жестко сжатые. И я вижу, как медленно они превращаются в улыбку, робкую, неуверенную, такую неуместную и такую бесконечно идущую этим губам. А там, выше, куда не проникает свет, я чувствую взгляд, глубокий, хищный, жадный, алчно слизывающий черных муравьев букв с монитора. И я стою рядом, я смотрю, я вижу, я чувствую, я почти касаюсь. И кажется, что стоит слегка надавить и тонкая преграда между мной и этим спрятанным сумерками лицом разобьется вдребезги, разлетится осколками разбившегося монитора, порезав кожу, звеня в неподвижном воздухе. И мы станем единым целым, проникая друг в друга все глубже. Но я стою и смотрю, не делая решающего усилия. Потому что я вижу комнату человека и бледные губы, я почти вижу его глаза. И большего мне не нужно, потому что это – неповторимо.

Одинокое небо

Когда начался этот спектакль, на стене уже висели крылья. И все было ясно наперед. Бледные фарфоровые люди на сцене рисовали друг другу тонкие перья на лопатках. А в воздухе пахло гарью, кто-то кричал, кто-то плакал, а кто-то сидел у стены, обняв колени, и молчал. И это страшное молчание, проступающее в неподвижных, застывших глазах, говорило больше криков и плача. Люди играли в одиноких птиц. Их было много, они шумной светлой стаей бились в сердца, чирикали о любви, каркали о непонимании, свистели о чем-то еще. Их было так много, и каждый пел, и каждый говорил, но в общем гомоне было не разобрать ни единого слова, не расслышать ни единого голоса. А в зале сидел зритель. Он листал программку этого театра абсурда и иногда поглядывал на висящие на стене крылья. Те самые крылья, которые для полета – не больше, чем балласт. Те крылья, которые для падения – заезженный театральный символ. И люди падали. И разбивались, разлетаясь осколками фарфора. Но зритель не уходил. Он верил, что когда все вокруг говорят, говорят, говорят о себе, кто-то должен слушать. Хоть кто-то. Потому что друг друга они не услышат, эти глухие, одинокие птицы, сбившиеся в стаю. А когда спектакль закончится, он выйдет из театра, глубоко вдохнет холодный вечерний воздух, устав от гари, улыбнется тишине, устав от шума, окинет взглядом прозрачный простор жизни и запишет в старенький блокнот начало будущего стихотворения: «Не птицы одиноки в небе, а небо одиноко в птицах.»

Игра в слепых

В это холодное лето мы будем играть в слепых. Мы руками закроем друг другу глаза, узнавая лица на ощупь, кончиками пальцев, запоминая их не красивыми, а теплыми, не умными, а живыми. Мы будем читать истории чужих судеб, осторожно проводя губами по причудливым линиям на руках. Мы будем слушать. Мы научимся слышать. Не слова, которые могут обмануть, а оттенки сбивающегося под этими словами дыхания, которые не умеют лгать. Мы попробуем. Мы попробуем на вкус эту боль, слизывая ее соленые капли с обнаженной души, мы попробуем сладкое молоко бытия, выступающее на поверхности неба. В это холодное лето мы впервые вдохнем друг друга полной грудью, научившись отличать тонкий аромат улыбки от горького запаха горя. И, может быть, тогда эти странные встречи под дождем, листопадом, на ветру или под россыпью удивительных звезд приобретут совсем другой смысл.

Ювелир

По утрам он пил чай с листьями мяты и лепестками жасмина. Он был самым обычным человеком, как ты и я, он жил в однокомнатной квартире на самом верхнем этаже девятиэтажки в спальном районе забытого Богом городка и не очень верил в существование других стран. Зато у него были книги, уютный плед и старенький граммофон. Люди называли его чудаком. Когда его спрашивали: "любил ли ты когда-нибудь?", он удивленно смотрел в глаза, думая про себя о том, какой все же смешной и глупый вопрос, разве можно жить – не любя, и рассеянно улыбался в ответ. Когда ему говорили: "посмотри на великих, вот, к чему нужно стремиться", он пожимал плечами, не понимая очевидной для всех разницы между великим произведением, изменившим историю, и божественно прекрасной женщиной, на кончиках музыкальных пальцев которой спят живые слова, нарисованной влюбленно-одержимым мальчишкой на стене подъезда, или песочным замком, в котором живут цветы и камни, сделанным на берегу речки ребенком. Когда его спрашивали: "кем ты работаешь?", он смеялся и говорил, что он почти ювелир. А соседи громко стучали в стену, потому что ночами из его квартиры слышалась музыка. Но он никак не мог объяснить, что каждую ночь к нему приходят ангелы, а они любят петь, пока он осторожно пришивает к их плечам крылья. И это и правда почти ювелирная работа.

На страницу:
2 из 3