bannerbanner
Нежелательная
Нежелательная

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

После того случая я сама впервые заговорила с мужем об интернате для Алины. Он всегда уходил от принятия решений, сваливая это на меня. В этот раз прозвучало традиционное «решай сама». И я решила, со слезами, с депрессией, не сразу, но решила. Сама нашла тетеньку из соцзащиты, та быстро отыскала нам место в интернате для тяжелобольных детей г. Зверево, и мы поехали. Интернат мне понравился, как ни странно: во дворе цвели розы, пахло едой, хороший ремонт, чисто и, главное, очень приветливые и добрые сотрудницы, которые возились с такими же, как Алина, детьми с утра до следующего утра. Моим условием было то, что я остаюсь матерью своей дочери, отказ не подписываю, могу забирать Алину домой и в любое время звонить. Я сама понесла пятилетнюю дочку в ее новую кроватку в интернате, рядом лежали другие детки, через большое открытое окно дул легкий летний ветерок. Правильно я делала или нет, я не знала. Поцеловала Алину и вышла. Всю долгую дорогу домой я ревела навзрыд так, как не плакала больше никогда, без остановки, захлебываясь. Каждую секунду становилось только больнее. Водитель, муж и тетенька из соцзащиты сначала пытались успокоить, потом просто молчали. Я думала, Алина не проживет без меня и ночь, ведь только я знаю, как о ней заботиться.

Возле дома стоял синий таксофон, с которого я сразу побежала звонить. В интернате ответили, что все хорошо, поела, спит. Я бродила вокруг таксофона сутками со слезами, не решаясь звонить больше, чем раз в день, мне было стыдно, что я вечно реву в трубку и отвлекаю медсестер от детей. У Алины все было хорошо поначалу, мы приезжали к ней, кормили, гуляли. Косички отстригли, мне было их очень жалко, но я понимала, что у персонала времени на прически нет. Плакать Алина почти перестала, спокойно лежала на руках: сейчас у нее были совсем другие лекарства, и они помогали. Но со временем постепенно деформировался скелет, о чем нас давно предупреждал врач. Колени перестали разгибаться до конца, скрючился позвоночник. Если бы была ежедневная гимнастика и массаж, которые мы делали дома, такого не случилось бы или было бы не так выражено, наверное. Очень скоро Алина заболела бронхитом, и ее перевели в Зверевскую ЦГБ. Сотрудники интерната сопровождают детей только до больницы, дальше ответственность лежит на родителях, поэтому мы лечились с Алиной вместе.

Первое время мы виделись часто, я очень тосковала, постоянно звонила в интернат. Я устроилась на работу, Влада ходила в садик, в комнате Алины теперь жила моя мама, которую я перевезла из Бурятии, больную и разбитую, но понемногу приходившую в себя. Мы все по Алине скучали, было решено на время моего отпуска забрать ее домой, чтобы посмотреть, сможем ли мы справляться сами, ведь в интернате нам дадут необходимые лекарства. Дочь привезли домой, она действительно была гораздо спокойнее, ела хорошо. На радостях мы кормили ее самой разнообразной и полезной едой, обнимали, целовали и не отходили. Алине никогда особенно не нравилось находиться у мамы на руках, а со временем еще и отвыкла. Через несколько дней дома у нее начались проблемы со здоровьем. Я не могла понять от чего – от недостатка лекарств или от домашней пищи, но появилась сыпь, она стала беспокойной, началась рвота. Я звонила в интернат, консультировалась, рекомендовали везти обратно, чтобы врач обследовал. Обратно просто так не привезешь: если ребенок дома больше трех дней, надо сначала сдать все анализы, а потом уже в интернат, а значит, снова носить ее по кабинетам и мучить. Мы прошли всех врачей и отвезли Алину. Обратно я ехала без слез. Мне, наоборот, стало спокойнее, потому что теперь она рядом с врачом. Жизнь моей дочери – это мука. Дети не должны так страдать. За что?

7

Неожиданно сотрудник изолятора принес передачу от Натальи: кофе, чай, колбасу, сыр, печенье, влажные салфетки, прокладки. Позже она рассказывала мне, что это был ее первый визит в изолятор и как это было унизительно – раскрывать упаковки, резать колбасу, чтобы доказать, что там нет наркотиков. Я много раз собирала передачи в СИЗО, их прием – процедура не из приятных. Тем не менее вернулась я в свою камеру с надеждой и пакетом продуктов. Есть по-прежнему не хотелось, но я мечтала о кофе, а воды не было никакой. Я набралась наглости и попросила сотрудника изолятора принести мне кипяток, только потом вспомнила, что из посуды есть лишь пластиковый стаканчик. Мужчина почему-то был добр ко мне, разговаривал не через щель, а открыв дверь. Он налил мне кипяток и сказал, что могу обращаться к нему в любое время. Наконец в камере запахло кофе. Аромат разлетелся, и стало даже по-домашнему спокойно настолько, что я решилась раскрыть пачку печенья и впервые поесть. Потом я долго читала и, укутавшись в ощущение, что все будет хорошо и обо мне помнят и заботятся, уснула. Я много раз носила передачи и писала письма политзаключенным, но, только оказавшись в камере сама, поняла, как это было для них важно, что это не просто еда и новости из внешнего мира, это внимание и забота, протянутая рука.

К вечеру в камеру привели девушку, тоже Настю. Поначалу я отнеслась к ней настороженно, думала, что подсадили провокатора, чтобы меня разговорить. С виду девчонка была совсем молоденькая, крепкого телосложения, с короткой стрижкой. Сразу обменялись статьями, за которые нас в этой клетке заперли. Я по номеру статьи сразу поняла, что Настя тут за наркотики, но не в крупном размере. Она же по номеру моей статьи не поняла совсем ничего. Я начала осторожно объяснять, что это за статья, но Настя потеряла интерес к моим проблемам уже на втором предложении. Ей было всего 18 лет, и волновало в тот момент девушку только ее мрачное будущее. Она одновременно хотела побыстрее мне все рассказать, курить, плакать, есть и спать. «Точно не провокатор», – подумала я, слушая рассказ о непростой жизни ростовского подростка.

Настя закурила. Я, конечно, совершенно не обрадовалась перспективе пребывания в еще более прокуренной камере, но лучше так, лишь бы снова не оставаться наедине с собой. Рассказ о превратностях судьбы не прерывался, Настя ела, плакала и ходила по камере, вспоминая сложные отношения с матерью, сомнительных друзей, брошенную спортивную секцию, приводы в полицию. Закончилась печальная история тем, что Настю поймали с закладкой на набережной Дона, долго допрашивали, угрожали, били электрошоком. Настя никого, с ее слов, не сдала, а вот ее друг Настю сдал, и теперь на горизонте пять или восемь лет колонии. А Настя на зону не хочет, конечно, она там не сможет, она вдруг очень захотела к маме домой. И понеслись обрывками новые воспоминания из детства. Почему так получилось? Я молчала, у меня не было ответа на этот вопрос, и я его себе задавала не раз.

Было уже довольно поздно по меркам изолятора. Настя выбрала кровать внизу, рядом со мной, постелила белье. Ей повезло – дали подушку. Но не дали книг. Настя не помнила, когда в последний раз читала. От пережитого за день, ночи без сна и сигарет у девушки разболелась голова, а таблеток не было. Она легла, продолжая что-то рассказывать. Через пять минут на стене камеры появилась свежая надпись: Настина кличка, дата и номер статьи. Так я поняла, чем тут царапают стены, – пластиковой вилкой, оставшейся после ужина. Я спросила ее, зачем она написала здесь о себе. Настя, не думая, ответила, что в камере потом могут оказаться ее друзья, они увидят ее кличку, узнают. «Может, в этом и есть смысл», – подумала я. Может, от этого друзьям Насти станет не так одиноко здесь?

Утро следующего дня нас встретило очередным хитом радио «Дача». Нам обеим в этот день предстояло покинуть изолятор и поехать в суд. Непонятно было только, вернемся ли мы обратно в камеру. В случае если нас решат отправить в СИЗО, после суда конвой доставит обратно в изолятор еще на несколько дней, пока не наберется группа для отправки в СИЗО. Я привычно уже попросила выключить радио, отказалась от завтрака и начала делать гимнастику. Настя давала рекомендации, как увеличить нагрузку на мышцы, но сама ко мне не присоединилась – по-прежнему болела голова. Таблетки выпросить не получилось. «Не положено». Стандартный ответ. Зато под угрозой обращения в ОНК удалось добиться того, чтобы принесли воду. Налили нам из-под крана целых пять литров и попросили экономить и употреблять только для питья. Мы радостно закивали и побежали чистить зубы.

Периодически громыхали железные засовы и слышны были крики: «(фамилия), на выход с вещами!» Мы с Настей ждали, когда же позовут нас. В ожидании я давала соседке по камере рекомендации, как вести себя с адвокатом по назначению, что говорить на заседании в суде, какие ходатайства заявлять. Опыт у меня был скромный, но у Насти не было вообще никакого. Я несколько раз попросила ее назвать свою фамилию, чтобы потом по возможности навести справки и как-то помочь ей. К вечеру я фамилию Насти напрочь забыла. Слишком сложный был день.

За моей соседкой пришли до обеда, вещей у нее с собой не было, в изолятор Настя попала неожиданно для самой себя. Я осталась одна, продолжая прислушиваться к шагам в коридоре. За мной пришли после обеда. Дверь загромыхала, и в камеру вошли двое с криком: «Шевченко, на выводку!» Что такое выводка? Кто придумал такое слово? Я хочу на выход, вы ошиблись со своей выводкой. Почему не с вещами? Я собрала свою красную сумку еще утром. «Вещи не надо, ты все равно сюда вернешься», – отвечают мне спокойно и холодно. Ну уж нет, я возьму сумку с собой. На меня смотрели с удивлением или, скорее, с недоумением. Зачем я сопротивляюсь? Я намертво вцепилась в красную сумку. Забирать ее силой не стали. Мы с сумкой отправились к выходу. Моей задачей стало найти зеркало и проверить, не испугаю ли своим внешним видом детей и маму, а также вернуть наконец-то свой лифчик. В коридоре меня ждал конвой, на просьбу отдать мне бюстгальтер они отреагировали смехом. Что ж, одним унижением больше, одним меньше. Повели меня быстрым шагом в автозак с клеткой внутри. У входа я притормозила и потребовала еще более нелепую для конвоя вещь – посмотреть на себя в боковое зеркало автомобиля. Не знаю, как это объяснить, но ко всем неудобствам изолятора, одиночеству и стрессу очень большими мазками добавляются отсутствие зеркала, часов и плейлиста из твоего телефона. Теряется самоидентификация и время. Никто больше не называет тебя по имени. Ты теперь человек без лица. Это не унижает тебя напрямую, но как бы стирает из жизни.

Я была очень рада своему отражению в боковом зеркале автозака. Вот она я, вот небо, пусть даже на пару мгновений. Суд назначили на 16:00, мы выехали из изолятора заранее, наверное, потому что арестантам полагается долго ждать везде: в автозаке, в камере, в суде и т.д. Настроение у конвоиров было приподнятое, они шутили и расспрашивали, зачем мне лифчик и зеркало. Я объяснила, что на заседании в суде могут быть мои друзья и журналисты и надо выглядеть достойно. Одной этой фразой, сидя в темноте за решеткой маленькой камеры автозака, я вызвала неподдельный интерес. Спросили про статью, я назвала только номер. Недоумение в ответ. Неужели каннибализм? Какая-то редкая статья. «Политическая», – пояснила я, и разговоры утихли.

В Ленинском суде я была много раз, приходила поддерживать ребят, но с заднего входа заходила в здание суда впервые. Я попросила конвой вести меня в суд как можно медленнее, дышала полной грудью морозным воздухом. Идти от автозака до двери было шагов пять, но, казалось, мои конвоиры меня услышали и шли со мной эти пять шагов насколько возможно медленно. Я задрала голову вверх, чтобы посмотреть на небо. Снежинки падали на лицо. Это мгновение как в slow motion. Я старалась все запомнить, особенно темно-синий цвет неба в тот день. В здании суда меня сразу повели по узкой лестнице в подвалы, о существовании которых я раньше и не подозревала. Я всегда считала, что подсудимых доставляют в суд сразу из автозака, но внизу оказались тюремные камеры. Меня заперли в одной из них, размером метр на метр, стены все так же исписаны именами, датами и «Прости меня, мама». Я укуталась в пуховик, он по-прежнему пах мной и домом, и принялась читать арестантские приветы на грязно-голубых стенах. У конвоя началась какая-то суматоха, им постоянно звонили и что-то орали в трубку. Начальство требует усиления. Конвоир с виноватым видом встал напротив моей камеры: начальники приказали не сводить с меня глаз. Через минуту снова звонок – и вот меня выводят из камеры и переводят в другую, совсем крохотную, где можно только встать и сесть, но ни одного шага сделать уже не получится. Объяснили тем, что меня попросили посадить возле видеокамеры. Конвоир по-прежнему стоял у решетки. Теперь я действительно почувствовала себя Ганнибалом Лектором. Казалось, даже конвой недоумевал, потому что с виду я больше похожа на одуванчик – пышные белые волосы, белый мех на светлой куртке, наивный взгляд.

Домашний арест, который казался тогда спасением, отдалялся от меня со скоростью света. Сотрудник, стоявший возле камеры, сказал, что такого «кипеша» в суде давно не было, и я точно уеду отсюда обратно в изолятор, ни на что другое надеяться не стоит. Все это было одновременно так унизительно и страшно, что все тело налилось свинцом, и, даже если было бы место, ходить по камере я бы уже не смогла. Так я просидела долго, заседание откладывали, просила воды, не давали. Неужели я больше не увижу детей? Как они будут без меня? Как Алина будет без меня? Ужас, сырой и холодный, как моя тесная камера. Заболела голова, а конвоир все повторял, что точно не домашний арест.

***

Жизнь продолжалась, я меняла работу, место жительства, родила сына, рассталась с мужем. К Алине ездили сначала с мужем, мамой и Владой, потом с мамой, Владой и Мишей. Если Влада сестру знала с рождения и все понимала, то маленькому Мише каждый раз приходилось объяснять, что сестра болеет, это надолго, она не может жить с нами. Мне не раз говорили: «Алина – это твой крест на всю жизнь. Не надо больше рожать детей, надо посвятить себя Алине». Но, обняв Владу с Мишей, я эти мысли отметаю.

Мы ездили в интернат раз в три месяца – такое негласное правило установили. Иногда получалось реже, когда Миша только родился, например, или в интернате был карантин, а иногда чаще – когда Алина болела или надо было привезти лекарства. Болеть в последнее время Алина стала много, и это всегда было связано с легкими. Каждый раз нас отправляли в больницу города Шахты. Долго мы там не задерживались, быстро поправлялись. Потом я покупала нужные лекарства, и Алина снова уезжала в интернат. Я всегда была с ней в больнице, но не всегда получалось там оставаться надолго, поэтому нанимала сиделок из персонала той же больницы. Это были женщины с трудной судьбой, для которых каждая копейка была на счету, но все они относились к Алине с теплом и заботой.

Мы со всеми из них подолгу говорили. Первая со слезами рассказывала о внучке с ДЦП, которая умерла в 16 лет. Девочка была тяжелой, за ней ухаживал дед, он очень ее любил. Денег не хватало не то что на лечение, даже на еду, и женщина рада была подзаработать, заботясь об Алине. С другой нашей сиделкой случилось несчастье. Мы приехали с Владой в больницу утром, привезли каши, памперсы, лекарства Алине. В ночь перед нашим приездом у сиделки погиб в автокатастрофе сын. Весь персонал больницы горевал, главный врач суетилась, собирала деньги на похороны. Мы весь день тихонько сидели в палате с Алиной, она шла на поправку. Мне казалось, что, как только я приезжаю, ей становится лучше. Я держала ее ладошку в своей и делилась энергией и уверенностью, что все будет хорошо, и болезнь отступала. Вечером надо было возвращаться домой: Владе в школу на следующий день. Я хотела найти другую сиделку, но женщина, потерявшая сына, позвонила сама, сдавленным голосом сказала, что будет и дальше ухаживать за Алиной, она не может сейчас оставаться дома, ей нужно отвлечься, нужно помочь чужому ребенку, раз своему уже не поможешь.

8

По ступенькам вверх меня повели в суд. На минуту конвоиры остановились, толпясь в узком проходе, чтобы вполголоса проинструктировать о том, что, войдя в клетку в зале суда в наручниках, я потом должна повернуться спиной и протянуть руки в щель, чтобы наручники сняли. В клетке я остаюсь без наручников. Выхожу таким же способом: спиной к конвою – наручники – спуск в камеру подвала на время обдумывания решения судьей. Я послушно кивала, конвой мне казался такими же растерянным, как я. Спросили, не туго ли застегнуты наручники, не больно ли. От каждого слова заботы хотелось реветь. Наручники меня совсем не беспокоили. Когда меня повели по коридорам, я не узнавала ничего вокруг. Я была окружена шестью сотрудниками конвоя, а в лицо светила лампа телевизионной видеокамеры. Меня быстро провели в маленький зал, битком набитый знакомыми людьми, завели в душный стеклянный аквариум, я делала все по инструкции, как будто не в первый раз. Маленькую клетку конвоиры обступили со всех сторон, да и слава богу: вид у меня, наверное, ужасно потрепанный после двух суток в изоляторе. Рядом с клеткой стоял мой адвокат, больше всего я была рада видеть именно его. Напротив – следователь Толмачев и прокурор. Чтобы услышать, что говорит адвокат, я просунула лицо в щель стеклянной клетки. По его рекомендации мне предстояло рассказать о своих детях, подробно об Алине и ее диагнозе. В зале были друзья, журналисты, знакомые и просто любопытствующие. Я не могла представить, как я буду говорить о таком личном, о детях и их болезнях, во всеуслышание, под пристальным взглядом конвоиров. Но, чтобы снова увидеть детей, надо было пройти через это. Я спросила адвоката, чего будет требовать обвинение – СИЗО или домашнего ареста. Адвокат буднично ответил, что, конечно, домашнего ареста. Свинец из тела понемногу начал уходить.

Глаза привыкли, и я стала рассматривать людей вокруг. Улыбалась и махала рукой пришедшим меня поддержать, думая только об одном: не реветь. Бывают вещи, о которых тяжело говорить даже близкому человеку, а в суде уж тем более. Когда мне было 18, я попала в автомобильную аварию и долго лежала в больнице. После выписки я боялась ездить даже на трамвае так сильно, что мгновенно поднималась температура. Несколько лет после аварии я могла ездить с кем-то в машине, только вцепившись в дверную ручку и замирая на каждом повороте. Страх прошел только спустя год после получения собственных прав и небольшого опыта вождения. И мне много лет было сложно рассказывать об этой аварии, начинал дрожать голос, болела голова. Об истории с Алиной рассказывать еще сложнее. Это одна большая трагедия, с которой не свыкнуться никогда, и легче с годами не станет. Говорить о ее диагнозе, состоянии и его причинах я могла только с такими же мамами тяжелобольных детей и врачами, когда мы проходили курсы лечения. Поэтому знали об Алине только родственники, несколько моих подруг и коллег. А теперь я вынуждена все рассказывать посторонним людям, чтобы они меня пустили к дочери. Если мама и младшие дети, пусть не самые самостоятельные, со временем бы справились без меня, то Алина без меня не справится.

Говорила про детей я тихо: мешал ком в горле. Стоять в клетке и просить судью не страшно – это унизительно. Но со временем я поняла: унизительных положений нет, если сам не унизишься. Это очень непросто, но, мне кажется, у меня получилось не унижаться, хотя бы для того, чтобы не радовать лишний раз моих обвинителей.

***

Стоял жаркий летний день, мне 18, я вышла за мороженым в желтом топе и короткой черной юбке. Наш сосед с первого этажа недавно купил машину – белую тойоту. Они с семьей и друзьями провели весь день на природе, у речки. Вернувшись, поняли, что забыли какие-то вещи, позвали поехать с ними, прокатиться на новой машине. Делать мне было абсолютно нечего, я согласилась. Сосед за рулем, рядом наши друзья и я. Он ехал быстро и на первом же повороте на трассе не справился с управлением. Я помню все как в замедленной съемке: играет музыка из итальянского фильма, колеса отрываются от земли, и машина в воздухе наклоняется вправо. Мне страшно. Темнота. Следующий кадр – я лежу на земле, и надо мной голубое и чистое небо. Красиво. Прихожу в себя и резко встаю, отряхиваю пыльную одежду. Я босиком, обувь примерно в метре от меня. Удивляюсь, почему я так странно разулась. Ничего не помню. Потом вижу метрах в трех-пяти от меня машину, которая стоит на крыше. Кружится голова, больше не могу стоять. Меня поддерживает сосед, а друзья, раскачивая машину, переворачивают ее с крыши на колеса. Сыпется стекло, они смахивают его с сиденья и усаживают меня в машину. Резко включается итальянская песня, пугает меня. Меня спрашивают, что и где болит. Ничего не болит, просто кружится голова. Замечаю кровь на ногах, говорю, что, наверное, болят коленки. Очень долго ребята стоят на трассе и просят проезжающих отвезти меня в больницу – все отказываются. Я в крови, у остальных ни царапины. Кто-то все-таки решается отвезти меня в ближайший госпиталь. Никто не помнит, когда и как меня выкинуло из машины: лобовое стекло пошло паутиной, но осталось на месте. Я не была пристегнута. Крыша машины в том месте, где сидела я, вдавлена до пола. Пристегнутая я бы не выжила. Было ощущение, что меня вынесли и положили рядом с машиной на землю. Гематомы, перелом, ушибы и черепно-мозговую травму я лечила долго. Однажды в госпиталь пришел мужчина, сел напротив кровати и сказал: «Я – друг твоего папы. Он тебя ищет и очень хочет встретиться». Я вспомнила, что мне исполнилось 18, значит, папа не соврал.

9

Судья Осипов оглашает решение. Домашний арест. Покидать дом нельзя, пользоваться интернетом нельзя, общаться с друзьями нельзя, звонить никому, кроме адвокатов и следователя, нельзя. В интернат к Алине ездить тоже нельзя, но можно звонить.

Отношение конвоя ко мне сразу изменилось. Я вдруг снова стала человеком: меня начали называть по имени, сняли наручники. После заседания конвой вернул меня в подвал, но уже не в камеру. Усадили на стул и принесли воды, хотя до заседания утверждали, что никакой воды у них нет и не будет. В подвале меня уже ждал инспектор ФСИН Сергей, он знал заранее о решении суда. В ближайшие месяцы мне редко когда удастся выйти на улицу без Сергея. Тем не менее хоть какая-то возможность управлять своей жизнью и жизнью семьи вернулась.

Домой, на нашу съемную квартиру, я больше не вернусь. 21 января, в понедельник, я ушла из квартиры навсегда. Но мой дом там, где дети. Сергей везет меня на служебной машине ФСИН в квартиру, предоставленную Натальей. Я вглядываюсь в дома и вывески вокруг. Надо все запомнить, чтобы потом помочь маме и детям сориентироваться в незнакомом районе. А еще запомнить этот день. На улице темно, и сложно что-то разглядеть. Перед нами на своей машине ехала Наталья, показывала дорогу.

Квартира оказалась очень уютной. Я наконец сняла тяжелые зимние ботинки и ходила босиком хвостиком за Натальей, которая проводила экскурсию по сорока пяти квадратным метрам.

Сергей с коллегой установили телефон ФСИН, трогать который мне сразу запретили, а потом повесили мне на ногу браслет. Спросили, на какой ноге мне будет удобнее его носить. Удобнее его было бы вообще не надевать. Ногу выбрали левую. В дверь неожиданно позвонили. Я надеялась, что это дети, но за дверью стоял Коля, молодой юрист, мой друг, честный и открытый парень, который пришел помочь с переездом и узнать, какие вещи мне сейчас нужны. Оказалось, у подъезда ждали и другие ребята, мои коллеги по «Открытке». Появление Коли рассердило и инспектора Сергея, и Наталью. Все очень боялись любого нарушения правил домашнего ареста. Колю отправили на улицу, к нему спустилась Наталья, а позже ушел и инспектор. Я осталась одна у себя дома. В незнакомой квартире. Сидела на диване и разглядывала браслет. Как он работает? Не ошиблась ли я, выбрав левую ногу? Как он связан с проводным телефоном, который установил инспектор? Вопросов было больше, чем ответов. Постучала по круглой коробочке браслета – по звуку пустая. Получается, я теперь заложница? За мной официально следят? Браслет довольно легкий по весу, не кандалы. Мне вспомнилась картина голландского художника Фабрициуса «Щегол»: художник изобразил маленького щегла, к лапке которого прикована цепочка. Чтобы он мог взлететь, но улететь не мог. Вот и я попалась в ловушку. Невидимая цепочка между мной и инспектором. Мне очень хотелось снять поскорее пропахшую табаком одежду, смыть запах изолятора, но сначала увидеть детей. Казалось, что я не видела их целую вечность. Лишь бы они не заплакали при встрече, хотя теперь-то можно было и поплакать.

Мише семь, он очень ласковый и ранимый мальчик, макушка еще пахнет ребенком, мы часто обнимались. Владе четырнадцать, с ней мы уже редко обнимались или нежились, как говорит моя мама, но именно она при встрече бросилась меня обнимать так крепко, что можно было понять, чего ей стоило это расставание. Влада уткнулась в меня лицом, Миша обхватил руками, и так мы стояли в коридоре, окруженные принесенными ими сумками и пакетами. Рядом стояла мама. Мы вчетвером были совершенно искренне счастливы, ни о чем плохом не думалось. Этот момент абсолютного счастья я запомню на всю жизнь.

На страницу:
3 из 4