Полная версия
Две жизни. III–IV части
Мы вышли на поляну, где снова было жарко. К нам навстречу шла сестра Алдаз с очень обеспокоенным лицом.
– Чудеса, чудеса и чудеса, – прошептал Бронский.
– Нет чудес, есть знание, знание и знание, – ответил ему И.
Сестра Алдаз, без всякого приветствия, сразу стала что-то говорить И. очень встревоженным голосом. Лицо ее, на которое я теперь особенно внимательно смотрел после слов о ней Бронского, менялось точно в сказке. И вся она казалась иною, в зависимости от мимики лица. Вся ее фигура то вдруг как-то тяжелела, то казалась воздушной в связи со словами, которые она произносила. Все в ней было так гармонично, что содействовало выразительности, и мне было понятно, что карлик с чем-то или кем-то боролся, хотя слов ее я не понимал. Он кого-то боялся и пытался убежать.
Когда мы вошли в комнату, где лежал карлик, сестра Александра держала руки метавшегося больного, очевидно бредившего. Долго возился с ним И., я получал приказания подавать то одно, то другое, пока наконец больной затих и стал дышать спокойно.
Дав ему немного отдохнуть и подремать, И. приступил к перевязке. Видев утром страшные зияющие раны, я приготовился сейчас к ужасному зрелищу. Но каково же было мое удивление, когда я увидел, что раны больше не кровоточат, а покрылись каким-то серовато-белым налетом. И. развел кипящей жидкости, смочил ею заготовленный дома пластырь и покрыл им раны. Больной вздрогнул, но не открыл глаз, продолжая дремать. Только когда уж он был совсем перевязан и И. погладил его по голове, он открыл глаза, удивился, увидев вокруг себя так много людей, остановил взгляд на И. и улыбнулся.
И. взял его здоровую ручку и стал ласково с ним о чем-то говорить. Тот сначала словно не хотел отвечать, но затем заговорил быстро, жалобно, о чем-то умоляя и чего-то боясь. И. успокоил больного, отправил обеих сестер ужинать и велел им привести с собой брата милосердия, который остался бы ночевать с больным и мог бы уйти от него только тогда, когда больной убедится, что его в обиду никому не дадут.
Через некоторое время пришел брат милосердия. Лицо его меня поразило. Много добрых и светлых лиц видал я за это время, но такого потока любви, какой лился от всей фигуры этого человека, я еще не видел.
Карлик едва на него взглянул, как заулыбался, что-то замурлыкал, протянул ему здоровую ручонку и старался привстать, что ему тут же строго запретил И.
Брата этого звали Франциск. На наше приветствие он каждому из нас посмотрел в глаза и подал руку. Но как взгляд, так и жест, каким он здоровался с каждым из нас, – все было так разно, что я немедленно стал Левушкой-лови ворон.
На Альвера он взглянул пристально, высоко поднял правую руку, улыбнулся и сказал на прекрасном французском языке громко и четко:
– Вы большой молодец. Идите, как начали, далеко пойдете!
На Бронского он смотрел долго, качал головой, поклонился ему низко-низко и тихо сказал:
– Довольно одиночества и скитаний. У вас теперь много друзей. Вы здесь оставите все слезы и скорби и уедете в розовом плаще. А ваш, черный, ляжет мне на плечи. – И он снова низко поклонился ему.
Бронский превратился в соляной столб, не в силах, очевидно, воспринять всего происшедшего. Ко мне последнему подошел Франциск, я стоял поодаль у стола и собирал аптечки, пока не словиворонил.
– Мир тебе, брат мой милый, неси людям радость. Так мало, так редко идет ученик, имея счастье рассыпать радость и свет своим ближним. Не стой на месте, живи всюду. Но где бы ты ни был – неси мир. Твой талант может одухотворять сердца. Научись здесь выдержке – и ты войдешь в гармонию. И ею будешь крепить людей.
Франциск подал мне обе свои руки, и точно волна тепла и мира пролилась в меня через его руки. Он сел у постели карлика, склонился к нему и стал его кормить. Красные глазки страдальца выражали полное удовольствие. Он забыл обо всем и радостно смеялся между глотками пищи.
И. помог мне собрать вещи, так как я положительно был никуда не годен, как, впрочем, и мои товарищи. И. пришлось всех нас приводить в себя и напомнить об элементарных правилах вежливости, ибо мы собирались уйти, даже не простившись. В последнем приветствии Франциск снова сказал мне:
– Ухаживай усердно за своим павлином, милый брат. Это много страдавшая душа. Чем больше внимания ты ей отдашь сейчас, тем выше он пройдет потом.
Мне будет приятно, если ты будешь меня навещать. Я научу тебя, как видеть «сквозь Землю», – чуть улыбнувшись, прибавил он.
Теперь уж я готов был превратиться в соляной столб, но И., смеясь, простился с Франциском и увел меня из комнаты, как и всех остальных.
На обратном пути каждый из нас был погружен в свои мысли. Бронский, несмотря на прохладу леса, отирал платком лившийся градом пот. Англичанин шел точно полк за собой вел. А я плелся, поддерживаемый И., и не мог постичь, как неисчислимо разнообразие путей человеческих. То я вспоминал, что путей миллионы, а ступени у всех одни и те же. То я думал, что жизней человеческих неисчислимое множество и Жизнь – одна. И я не мог понять, как же входят в ту гармонию, о которой сказал мне Франциск, такие маленькие люди, как я. Положительно все путалось в моей голове.
– Ты, Левушка, думай о своем «сегодня». Придем, покорми свою птичку, она, наверное, без тебя уже соскучилась. Собери внимание к текущим делам и вливай в них бесстрашие и благородство. А о завтра ты не думай, ты о нем будешь думать завтра, – ласково убеждал меня мой наставник.
– Ах, И., миленький, если бы я мог хоть в сотую долю быть таким заботливым другом для моей птицы, каким вы являетесь для меня, я был бы счастлив, что хоть в чем-нибудь выполнил мой урок. Как я хотел бы стать достойным ваших забот, – ответил я, вбирая себя, по обыкновению, спокойствие, уверенность и мир от моего друга.
Дойдя до Общины, И. простился с нашими спутниками, напомнив им, что к ужину опаздывать нельзя. Не успели мы войти в мою комнату, как мой новый сожитель встретил нас радостным писком. Я бросился к нему, осторожно вынул его из пуха и покормил на ладони. И. помогал мне напоить птенца, что составляло целую проблему. Окончив процедуру кормления, я приласкал мое белое сокровище и снова уложил его в гнездо. Раздался звук гонга, и мы спустились в вечернюю столовую. Здесь было светло, веера создавали прохладу.
К И. подходило много новых людей. Художница, расставшаяся с нами после чая, спрашивала меня, где я был, что я видел за это время. Я ответил ей, что видел так много, что даже и вместить не могу. Наш разговор перебил Бронский и сообщил, что его другу как будто чуть-чуть получше, но что к больному его не допустили.
Я не вслушивался в разговоры вокруг. Есть мне положительно не хотелось. Я даже не замечал, что мне давали, но повиновался приказанию И., не освобождавшему меня от еды. Как это ни казалось мне самому странным, но меня так клонило ко сну, что после ужина я прошел прямо к себе. Приняв ванну, я закончил мой второй день в Общине, не заметив и сам, как заснул подле своего нового друга, белого павлина.
Глава III
Простой день Франциска и мое сближение с ним. Злые карлики, борьба с ними и их раскрепощение
Много времени, должно быть, недели три – четыре прошло, пока я окончательно познакомился с огромным парком и прудами Общины. Теперь внезапно открывавшиеся виды или выраставшие за поворотом дороги домики стали мне хорошо знакомы.
Мой друг, белый павлин, которого я сначала все носил на руках, стал теперь преуморительно бегать за мной всюду, требуя писком и комическим похлопыванием маленьких, едва растущих крыльев, чтобы я брал его на руки, когда он уставал. Я каждый день навещал Максу, один или с И., иногда – правда, редко – с Альвером, которому И. поручил часть ухода за Игоро. Бронский чаще всего проводил со мною время между чаем и ужином, а весь день он был занят каким-то сложным трудом по своей специальности, в котором хотел передать своим ученикам все, что открывал ему его гений артиста-творца.
Мои занятия в комнате Али шли успешно, настолько успешно, что И. дал мне изучать и арабский язык, так как мне очень хотелось понимать моего нового друга Зейхед-оглы и не страдать, надрываясь порою от смеха над его французской речью.
Каждый раз, когда я приходил в больницу к сестрам Алдаз и Александре, я неизменно встречался с братом Франциском. Он или гулял со мною по лесу, если был свободен, или звал с собой в аптеку, где готовил лекарства, и я ему помогал, или вводил меня в свою комнату, которая поразила меня своим видом, когда я ее увидел впервые. Из его балконного окна во втором этаже домика на опушке леса, где были срублены верхушки деревьев, открывался вид на дальние селения, была видна горная цепь, как и из комнаты Али. Три ряда идущих параллельно друг другу горных цепей, так называемые зеленые, самые низкие горы, покрытые травой и прекрасными деревьями, начинались сразу у долины. На них паслись стада, виднелись работавшие люди. За ними тянулся хребет бесплодных, так называемых черных гор, до которых можно было добраться, уже пересекши часть пустыни, и, наконец, снежный хребет, поражающий и ослепляющий, виден был во всей мощи и прелести из окна Франциска. Горы в этом месте делали полукольцо, напоминающее углубление амфитеатра, и на этот-то амфитеатр выходил балкон Франциска.
Комната? Разве можно подобрать слова, чтобы описать комнату Франциска? Или его самого? В комнате было несколько шкафов с книгами, небольшой стол странной формы, довольно узкий, высокий, из белого мрамора с очаровательными красными прожилками, такими многочисленными, что самый мрамор казался алым. Над столом висел большой крест из выпуклых красных камней. Когда луч солнца падал на него, он горел горячим теплым светом, точно смесь огня и крови, и часто привлекал мое внимание. Я часто думал, как прост и благороден этот крест, как пропорционален этот столик, но не мог решить, что же можно за ним делать. Писать? Высок. Есть? Малоудобен. Но сам хозяин так поглощал мое внимание, что у меня никак не было времени спросить Франциска, что он делает за своим высоким столом. В комнате стояли еще три креслица, если можно этим словом назвать три сиденья, какие, пожалуй, могли быть только у пещерных людей. Сложенные из стволов пальм и кож, грубые – и все же по-своему красивые, они были удобны для сиденья.
Вместо кровати у стены стояли козлы с натянутой на них парусиной. В любую минуту они могли быть превращены в постель, но удобно ли спать на подобной постели, этого я никак решить не мог. Простой рукомойник с висевшей над ним стеклянной полочкой для умывальных принадлежностей и полотенец, письменный стол, камин – вот и все убранство комнаты.
А между тем, как только я вошел в нее, меня захватило очарование, почти такое же чувство счастья, какое я испытывал, входя к И., Ананде или сэру Уоми. Я видел глазами простые вещи, а ощущал всем сердцем не их, а того, кто здесь жил, кто наполнил всю эту комнату атмосферой мира и гармонии. Куда бы ни падал мой взгляд, я точно видел слова любви, вырезанные на всем сердце Франциска.
От самого первого впечатления и до сегодняшнего дня обаяние этой личности для меня все возрастало. Он не говорил мне никаких особенных слов, а я ясно понимал, что такое раскрепощенный человек, глядя на его поступки обычного, серого дня. Каждый день, когда я его не видел, казался мне лишенным чего-то, какого-то луча, без которого я уже не мог считать свой день полноценным. И я видел, что и другие – от мала до велика – так же искали и чтили Франциска, дорожили каждой минутой его общества. Где бы он ни проходил, все расцветало улыбками, ну точь-в-точь будто он шел и цветочки сеял. Сначала он озадачивал меня, читая насквозь чувства и мысли буквально каждого человека. Но очень скоро удивление мое перешло в экстаз благоговения. На его примере я впервые ясно понял, что такое любовь в человеке, любовь, льющаяся потоком, не спрашивая взамен ничего для себя лично. Любовь Франциска лилась в его дела дня не потому, что он умом понял, как раскрепостить себя от личных чувств, но потому, что для него слово «жить» было синонимом «любить».
Моя радость от свиданий с ним была не просто радостью. Во мне замирало все эгоистическое, когда я бывал с ним. Я не думал, как мне себя приготовить, чтобы, войдя к нему, быть достойным его своей чистотой. Но увидев его еще издали, я заражался его атмосферой. Я всегда ясно чувствовал, как будто переступал какую-то грань, что Франциск близко, что струи его любви бегут ко мне. Постепенно я постиг, почему Франциск мог так понимать каждого человека, точно знал его с детства. Ему ничто не мешало в нем самом. Он не знал перегородок между собою и человеком, перегородок, которые мешали бы ему принять человека таким, каков он есть, всего, без всякой личной к нему требовательности. Его сердце было настежь открыто такой мощью любви, что весь подходивший к нему человек, со всеми своими скорбями, слезами и сомнениями, вливался в эту мощь и оставлял в ней свои страсти, получая мгновенное успокоение и облегчение. Человек оставлял ему свои горести и уходил утешенным и обрадованным.
Все то мудрое и великое, что мне говорил И. и что я принимал всем умом и сердцем, но что считал для себя идеалом далекого-далекого будущего, я видел в простой доброте человека, в его повседневной жизни. Мало того, что Франциск жил любя. Он своим примером обращения с людьми умел каждого так удержать в силе своей любви, что всякий смягчался, переставая раздражаться и неистовствовать. Однажды я был свидетелем потрясающей сцены. Отец, похожий более на разъяренного буйвола, чем на человека, гнался за своим сыном с огромнейшей дубиной. Он уже настигал несчастного, уже дубина была поднята вверх, чтобы опуститься на голову сына, как Франциск в два прыжка очутился перед разъяренным отцом и закрыл собою юношу. Я в ужасе закричал, бросился ему на помощь, но убегавший юноша, очевидно, совершенно потерял рассудок и подумал, что я хочу его задержать. Со всей силой ужаса от надвигавшейся на него смерти, он толкнул меня в грудь. Не ожидая с его стороны нападения, я упал навзничь; к счастью, я попал на завесу из лиан, запутался в них, но не особенно сильно ушибся. Но все же я почувствовал резкую боль в позвоночнике и, вероятно, на несколько минут потерял сознание. Когда я очнулся, Франциск стоял на одном колене и нежно держал мою голову руками. Рядом, закрыв лицо руками, рыдал, сидя на земле, юноша. Отец сидел поодаль на упавшем бревне и тяжело дышал, опустив голову.
– Мой бедный мальчик, вот опять тебе потрясение, а твоему организму так необходимо полное спокойствие. Не знаю, сможешь ли ты встать. Во всяком случае, вернуться в Общину к И. ты сейчас не сможешь. Я донесу тебя до своей комнаты.
Не знаю, как будто бы ничего особенного не говорил Франциск, но тон его голоса, выражение лица, глаза, которые излучали бездонную любовь, мир, такой мир и спокойствие, такую ласку и благословение, точно никакой драмы не произошло только что, точно он созерцал рост цветов и трав, а не спасал от смерти человека, рискуя собственной жизнью.
Еще никогда я не ощущал такого блаженства любви и радости. В меня как бы вливалась от Франциска струя теплой крови. Я забыл о боли, о рыданиях юноши, которые не утихали, а стал весь легким, радостным, тихим. Франциск положил меня удобно на землю, свернул свою и мою шляпы наподобие подушечки, подошел к юноше и положил ему руку на голову. Юноша затих, отер рукавами глаза, посмотрел на Франциска и сказал:
– Кто ты? Я тебя никогда раньше не видел. Почему ты побежал за меня на смерть? О, ты святой! Я видел у миссионера портрет такого Бога, точь-в-точь, как ты. Это он, значит, тебя мне показывал? Что же теперь я должен делать? Ты, наверное, потребуешь, чтобы я стал монахом? Очень и очень мне этого не хочется. Но я знаю, что все равно моя жизнь теперь принадлежит тебе и я должен жить дальше так, как ты прикажешь. Я повинуюсь, святой брат, приказывай.
Юноша стоял на коленях, сложив на груди руки точно для молитвы. Но где же мне найти слова, чтобы описать лицо Франциска? Он глядел на юношу, как могла бы смотреть нежнейшая мать, лаская крошку сына. Он улыбнулся, и улыбка, как благословение, как луч света, озарила всех нас.
Для меня эта улыбка звучала. Звучала так же, как звучал до сих пор смех Ананды, который я называл звоном мечей, как смех сэра Уоми, который напоминал мне переливы очаровательных колокольчиков и шум весенних ручьев. Эта улыбка в молчании сказочного леса звучала как неотделимая часть всей природы, как сила жить в счастье любви. Я так погрузился в мои мысли, что опомнился, услышав Франциска, говорившего:
– Святым на земле нечего делать, мой друг. Они могут трудиться выше нас, где мы с тобой еще не поместимся. Я так же грешен, как и ты. И жизнь твоя нужна не мне, а тебе самому, всем твоим родным, всей Земле, по которой ты ходишь, всем людям, с которыми ты трудишься, и всем тем детям, что от тебя родятся. Жизнь каждого человека нужна и ценна тогда, когда сердце его потеряло способность бояться и раздражать людей вокруг себя. Ты не хотел жениться на той, что отец тебе выбрал. Ты мог просить его об отсрочке, и все было бы благополучно. Ведь та, что выбрал тебе отец, плоха здоровьем. Она недолго проживет. Ты же вместо мирного разговора стал бросать отцу слова упрека. Ты старался задеть его побольнее. Ты играл со страстями отца, силы которых ты не знал, и ввел его в безумие. Если бы случилось сыноубийство – твой отец был бы менее тебя виноват. Вся твоя жизнь с этой минуты и до смерти должна быть одним уроком любви. Ни одного человека ты не смеешь раздражать, но каждого, с кем бы ты ни встретился, ты должен суметь успокоить. Вот и весь тебе мой завет, в нем вся твоя святыня. Иди, друг, подумай над тем, что я тебе сказал, и, если тебе будет плохо, приходи ко мне в больницу. Ты меня всегда найдешь или тебе скажут, где я.
Франциск снял свою руку с головы юноши, но тот ухватился за его одежду и умоляюще сказал:
– Святой брат, положи еще твою руку мне на голову, не прогоняй меня, возьми меня в слуги, я буду так счастлив жить подле тебя.
Снова, еще шире прежнего, точно целая симфония любви, зазвучала улыбка Франциска, и он ласково сказал:
– Порыв твой прекрасен, как прекрасен этот цветок. Цветок отцветает через неделю, а порыв твоей красоты засохнет через пять дней, если ты останешься здесь. Твоя жизнь – земля в цвету тела. А дух твой еще только зарождается, как почки на дереве. Живи, как живут твои отцы и братья, люби девушку, как любишь мать и сестру, и строй семью, как я тебе сказал, чтобы никто и никогда не слыхал твоего строгого или раздраженного голоса. Иди, трудись и будь добр ко всем.
Юноша поднялся с колен, поклонился Франциску и повернулся, чтобы уйти. Он шел медленно, как бы нехотя, а Франциск смотрел ему вслед все с той же улыбкой любви, которая заливала, казалось мне, все пространство вокруг.
Внезапно юноша повернул обратно, подошел к отцу и с огромным усилием, побеждая себя, сказал:
– Отец, прости меня. Он велит мне жить в мире со всеми. Если не примирюсь с тобой, как же я буду жить в мире с другими, если все ссорюсь с тобой? Тогда мне придется умирать, потому что он владеет теперь моей жизнью, а я не смогу выполнить его завета.
Грузная, приземистая фигура отца, его огромная бычья шея, опущенная вниз голова, ничто не шевельнулось. Франциск подошел к нему, тронул его за плечо, и глаза, полные ярости, бешенства и злобы, поднялись к глазам Франциска, а вместе с ними поднялась и его громадная ручища. Я снова готов был вскочить на помощь, мне казалось, что неизбежно сейчас случится катастрофа, как голова отца опять опустилась, рука упала на колени. Франциск подошел к нему совсем близко, погладил его по голове.
– Разве ты безгрешно прожил юность? Чему ты удивляешься сейчас? Разве ты подавал пример доброты или ласки детям? Если ты действительно считаешь себя безгрешным, брось камень в сына. Если же знаешь, что много на сердце твоем тяжести, обними сына, он понесет часть твоих тяжестей и снимет с тебя много страданий. Сейчас он просит у тебя прощенья. Не ты ли должен трижды просить его у сына, ибо ты уже трижды обманул его?
Голос Франциска был ласков и радостен. Точно тигр, вскочил человек с пня, схватил нежную руку Франциска в свои огромные лапы и дико закричал:
– Кто тебе сказал? Один я про это знаю. Где ты был? Ты за мной подсматривал? Ты подслушивал?
– Тише, отец. Разве ты не видишь, какие у святого тоненькие ручки? Ты сломаешь ему руку.
Силач выпустил руки Франциска, на которых остались сине-багровые полосы и отпечатки могучих пальцев. Я застонал при виде этих точно кровоточивших знаков. Сам силач, очевидно, не ожидавший такого эффекта от своего прикосновения, казался очень смущенным и прошептал:
– Прости, святой брат.
Взгляд его теперь смягчился, в глазах появилось человеческое выражение.
– Обними сына и отпусти его жить, как он хочет.
– Да ведь ты не знаешь, что он выдумал! Ему, видишь ли, учиться надо. Грамоту захотел знать. Сказочников на базаре наслушался да с арабом одним дружбу свел, читать желает, – снова и все больше раздражаясь, кричал, точно рычал, как дикий зверь, отец.
– А ты в твоем детстве разве не просил отца пустить тебя в школу? Разве ты не плакал, когда он отказал тебе? Но ведь он не бил тебя за твое желание учиться. Почему же ты гнался за сыном, желая его убить? Вдумайся и сознайся: зависть и ревность к судьбе сына лучшей, чем была твоя собственная, – вот что разъярило тебя.
– Может, это и так, – скорее простонал, чем сказал человек. – Но ведь я не хотел убить его, я хотел только постращать. Все последнее время я сам не свой и не пойму, что со мной творится. Вьются подле меня, шныряют два каких-то карлика, да такие отвратительные! И как только они появляются, ну точно бес в меня вселяется. Я на все раздражаюсь, всех ругаю, становлюсь сам не свой. Вот и теперь. Шел я с сыном, спокойно разговаривал, откуда ни возьмись – выскочили эти бесенята да давай что-то лопотать, тыкать пальцами и показывать на дорогу в больницу. Я понял, что им нужно туда идти, да боятся беспокоить доктора. Взял одного за руку, чтобы его провести, а он как кольнет меня какой-то остренькой палочкой – точно каленым железом в сердце мне стукнул. Я выпустил его ручонку, оба бросились бежать в глубь леса. Тут сын что-то сказал мне, я даже сейчас и не помню что. Но сразу я озлился и замахнулся на него дубиной, – он помолчал, отогнул рукав своей одежды и показал на руке, около локтя, большое синее пятно, в центре которого зияла маленькая ранка в булавочную головку.
Франциск склонился к его руке, с неожиданной силой поднял старика с дерева и быстро скомандовал:
– Сейчас же иди за мной. Смерть или кое-что еще похуже грозит тебе.
Он подхватил меня на руки, юноша помог ему нести меня, и почти бегом Франциск бросился к больнице, приказав крестьянину идти впереди. Тот сначала шел очень быстро, но уже у входа в комнату должен был опереться на сына и, едва войдя, почти без сил опустился в кресло. Франциск положил меня на свою кровать – я все ощущал резкую боль в позвоночнике – и стал быстро приготовлять какое-то лекарство. Дав его выпить больному, он слегка приподнял крышку мраморного стола, достал какую-то палочку – как мне показалось, стеклянную, игравшую всеми цветами радуги. Что меня особенно поразило; на конце палочки точно огонь горел. Этим-то огнем Франциск, что-то протяжно напевая, коснулся раны больного. Тот вздрогнул, но, вероятно, не от боли, так как лицо его осталось спокойным. Еще и еще касался Франциск ранки своим огнем, как бы высасывая своим огнем яд из ранки. Через несколько минут из ранки брызнула кровь. Но что это была за кровь?! Темная, запекшаяся, она не лилась, а выскакивала сгустками, напоминая черноватые пробки. Франциск все так же продолжал напевать свой протяжный гимн, и наконец из ранки полилась струйка алой крови. На губах больного появилась пена, он кашлянул, и изо рта его показалась кровь, которую Франциск быстро вытер полотенцем. Он положил палочку на место с такой же осторожностью, с какой ее вынимал, приподняв крышку мраморного стола, и велел юноше пройти в большой дом, разыскать старшую сестру и немедленно просить ее прийти сюда. Тем временем он дал больному какое-то полосканье, подождал, пока кровотечение остановилось, и тогда дал еще капель. С необычайной ловкостью Франциск наложил повязку на ранку, подвязал руку больному на бинте к шее и сказал вошедшей сестре Александре по-французски:
– Больной нуждается в полном спокойствии. Кроме того, к нему, как и к вашему малютке-пациенту, никого впускать нельзя. Особенно строго оградите домик, где лежит малютка, и передайте брату Кастанде, что я прошу прислать двух сторожей с белыми павлинами в больницу. Он все поймет. Пошлите кого-либо к И., скажите, я прошу его немедленно сюда прийти. Он тоже сам будет знать, что ему захватить. И сейчас же, даже сию минуту, прикажите сестре Алдаз принести сюда ее больного. Кто-нибудь, да хоть ты, мой друг, – обратился он к молодому крестьянину, настолько одуревшему от ряда неожиданных событий, что он стоял разинув рот. Перейдя на туземный язык, Франциск продолжал: