Полная версия
Избранные произведения в 2-х томах. Том II. Подменыш (роман). Духовидец (из воспоминаний графа фон О***)
Она пошла обратно в комнату, села, снова встала, стала ходить взад и вперёд. В её душе пылало ожидание. Напряжение, накопившееся за многие месяцы, дошло до предела в это тихое, одинокое время, когда она вернулась в Европу.
Ничего! Никакого выбора и никакого окончательного решения…
Действительно ли она загнана в угол? На самом ли деле ничего больше не остаётся, кроме как принять руку нью-йоркца?
Конечно, она может ему отказать. У неё теперь достаточно денег для спокойной одинокой жизни. Путешествовать – одной и одинокой. Тосковать и надеяться – о чем? на что? В лучшем случае на то, что предлагается ей: на мужа вроде Брискоу.
А если она согласится?.. Будет жить в Нью-Йорке, проводя ежегодно три-четыре месяца в Европе. Брискоу будет её баловать, исполнять её малейшее желание. Трудности – маленькие и большие – с Гвинни. Время от времени будет всплывать Ян. Внезапно явится, поздоровается и снова исчезнет…
Она чувствовала: это и будут светлые дни, которых она страстно желала. Придут и пройдут и оставят её столь же одинокой, как до того.
Одно знала она теперь твёрдо: в Яне была её жизнь, и ни в ком ином. Детство – сумеречное прозябание в лесу и в поле, в доме, во дворе и в конюшне. Когда наступали каникулы и старый Юпп привозил кузена в Войланд – тогда только и начиналась жизнь. Только из-за Яна она искупала целый год вину в монастырской школе. К нему ездила на Капри. Скиталась по свету с кавалером в тихой надежде повстречаться с Яном. Стала шпионкой только потому, что это делал он. Переехала в Америку потому, что он был там.
Никогда она об этом не думала. Все делала совершенно бессознательно и инстинктивно. Что сказал однажды Ян? «Несчастье жизни в том, что человек понимает предисловие лишь после того как прочтёт всю книгу». Теперь она поняла предисловие. Была ли до конца прочитана книга её жизни?
Она медленно раздевалась. Если жизнь подходит к концу, к чему ещё проводить долгие годы, может быть, десятилетия, рядом с Брискоу? Не лучше ли покончить тотчас и навсегда? У неё хватит вероналу, чтобы усыпить троих на очень долгий срок…
Она почувствовала жгучую жажду. Налила стакан воды, стала пить. Выплюнула – вода была тепловатая, безвкусная! Позвонила и через дверь приказала лакею принести питья. Он предложил чай, кофе, минеральную воду, вино. Нет, нет – этого она не хочет. Надо чего-нибудь возбуждающего, все равно чего! Только холодного, как лёд! И побольше, побольше – её сильно мучит жажда!
Лакей ушёл. Она слышала его приглушённые шаги по коридорному ковру. Рванула дверь, позвала его обратно. Написала на конверте фамилию Яна. Взяла листок бумаги и нацарапала: «Я должна немедленно говорить с тобой». Отдала письмо лакею, попросив тотчас же передать по адресу.
Теперь она снова ждала. «Как тот мужчина внизу у фонаря, – подумала она. – В омнибусе или в трамвае? Ах! Куда-нибудь довезёт!»
Нет, она ждала Яна! Чего же она хочет от него?
Стояла неподвижно, тяжело дыша в резком возбуждении. Кузен придёт, конечно, он придёт. Тогда…
Постучали. Она крикнула: «Войдите!» Вдруг она вспомнила, что на ней только рубашка. Побежала в спальню, накинула кимоно.
Вошёл лакей. Он поставил на стол большой графин, стакан и пару соломинок. Пожелал спокойной ночи и удалился.
Она уселась на диван, налила, поднесла к губам и поставила обратно. Не выпила ни капли. Ждала…
Ждала…
Снова постучали. В комнате стоял Ян.
– Прости, Приблудная Птичка, – воскликнул он, – я не мог освободиться раньше. Должен был пить виски с Брискоу – он видит небеса разверстыми.
Он взял стакан, попробовал.
– Холодная утка! Смотри-ка, ты приказала приготовить холодную утку? Это – умно. Чокнемся… За твоё…
Он остановился.
– Как, всего только один стакан? Не собиралась ли ты всю бутыль выпить одна?
Он опорожнил стакан, снова наполнил его и подал ей.
Она взяла, но едва могла держать стакан – так дрожала.
– Боже мой, что с тобой? – спросил он.
Подсел к ней, поднёс стакан к губам и заставил выпить. Она молча поблагодарила его, её грудь вздымалась, руки повисли.
– Ты больна? – прошептал он, обнял её, взял её руки, погладил по щеке.
Она не отвечала. Позволяла ласкать себя. Как это было хорошо, как хорошо!
Он говорил с ней, как с собачкой.
– Где болит? Теперь хорошо, это пройдёт! Пей, зверюшка, пей!
Две большие слезы выкатились из её глаз, за ними – ещё и ещё. Он взял её голову в обе руки и высушил поцелуями слезы со щёк. Снова и снова он подносил стакан к её рту – велел ей пить. Она смеялась сквозь слезы. Это был Ян, этот большой юноша Ян! Это был его способ обращаться с больными: целовать, ласкать, гладить – и опять новый глоток питья!..
Но она не была больна. Была только…
Она открывала, как он требовал, губы, глотала холодное вкусное шампанское… Не сказала ни одного слова. Она только думала: «Ян… Ян…»
Но даже один этот короткий слог она не решалась произнести. Чувствовала: если заговорит, все исчезнет. Он встанет, сострит, облегчённо вздохнёт, скажет, что все, слава Богу, хорошо! Она должна только спать, как следует, хорошенько выспаться. И он уйдёт, оставив её одну.
Вот чего она боялась. Теперь она жила, жила: Ян был с нею.
Она положила голову на его грудь, легко всхлипнула, быстрая судорога пробежала по её телу.
Он приподнял её, посмотрел.
– Что, что с тобой? – спросил он.
Она сквозь слезы выдержала его взгляд. Не отпускала его. Чувствовала, что в эту минуту держит его, что он – её. Он пропал и не был самим собой, когда не мог больше смеяться своим свободным, гордым, безответственным смехом.
И чувствовала также, что она красива в эту летнюю ночь, снова красива. Ещё красивее её сделали месяцы и годы мучений и горя, боль и страстная жажда его поцелуев. Она положила руки ему на плечо.
– Что такое? – бормотал он. – Что такое?
Все его превосходство и независимое высокомерие спали с его лица, как маска, как одежда с плеч. Он сидел возле неё, обнажённый и простой, как бедный маленький мальчик, ищущий свою мать…
«Ян! – думала она. – Ян!»
Он как-то смутился, гладил себя рукой по лбу и по волосам. Налил стакан до краёв и пролил. Искал слова и не находил. Он шептал:
– Эндри!
Она приподняла голову, слегка, почти незаметно…
Они встали, как во сне, и, прижавшись друг к другу, пошли в спальню.
* * *
Она долго лежала без сна в эту ясную ночь. Ворочалась постоянно и все смотрела на Яна, спавшего возле неё. Гладила его, целовала в глаза и губы – нежно, нежно, чтобы не разбудить. Снова ложилась, клала свою руку под его плечо, тесно прижималась к нему.
Так спокойно, так тихо дышал он. Иногда она пугалась, когда не слышала его дыхания. Прикладывала ухо к его груди, прислушивалась к биению его сердца, колебанию его лёгких.
Один раз он забеспокоился, начал в полусне ворочаться во все стороны. Схватил её, притянул к себе, обнял обеими руками. Так лежала она, тихо, счастливо – и заснула.
* * *
Она с криком вскочила. Ей что-то приснилось, что – не знала. Протёрла глаза, опомнилась.
Было пусто. И стулья, на которые он в беспорядке побросал свои вещи, тоже пусты.
Сердце её чуть не разорвалось – так сильно оно билось. Она взглянула на часы: после полудня!
Полдень. Уже несколько часов, как он мог сидеть в поезде! Она вскочила, пробежала по комнате, искала… Нигде от него ни записки, нигде – ни одного жалкого слова? На этот раз без прощания!
Она не решалась звонить. Тогда придёт лакей, окончательно убедит её, что Ян уехал, снова уехал. Она с большим трудом поплелась обратно, упала на кровать, потом села. К чему вставать, к чему одеваться, к чему все?
Когда постучали, она подбежала к двери. Письмо – и господин ожидает ответа. Она взглянула на конверт – почерк Брискоу. Прочла: может ли он ждать её к завтраку?
Велела ему передать, что будет пить с ним чай, путь зайдёт за нею.
Что? Брискоу? Часов в её распоряжении ещё достаточно, и тем временем…
Тем временем она узнает…
Затем зазвонил телефон. Она уже знала, что это – Ян. Знала также твёрдо и определённо, что он скажет: да, сегодня он уезжает…
Она взяла трубку, стала слушать, что он говорит. Вскочила весёлая и благодарная. Он хотел бы раньше, чем уехать из Мюнхена, ещё раз с ней поговорить. Пусть она придёт с ним позавтракать в ресторан «Времена года».
Итак, он не уехал без прощания.
Эндри умылась и оделась. Сбежала вниз по лестнице, к боковому выходу, чтобы не попасть в руки Брискоу. Вызывала автомобиль, вскочила в него.
Она беззвучно усмехнулась про себя. Если бы он только мигнул, она побежала бы к нему, но когда, когда он позовёт её? Она думала: я послушна ему. Послушна – в половом смысле? Она покачала головой. Что ей надо сегодня и в остальное время? Только несколько поцелуев, несколько ласковых слов – что ещё? Она желала души его и ничего иного. Той души, которую он топтал ногами, отвергал, скрывал. Той души мальчика, которой не знал ни один человек, ни один, кроме неё.
Впрочем, ещё один, быть может! Бабушка. Та старая женщина в Войланде могла знать его душу! Та могла догадываться, что делается у него в душе.
Но та никогда не сможет ему помочь. Она всегда, как и он, выдавала себя за твёрдый гранит, чтобы никто не мог рассмотреть, как тепло и мягко у неё около сердца.
…Она сидела у кузена, гладила его руку. Он не отнимал её, терпел ласку, отвечал на неё и не смеялся. Оба молчали.
Наконец он заговорил:
– Если ты не хочешь говорить, то, конечно, я должен начать…
– Что мне тебе сказать? – спросила она. – Все, как всегда, было и, как всегда, будет. Ты уедешь и оставишь меня. Я люблю тебя, а ты меня не любишь. Разве не так?
Он медленно покачал головой.
– Нет, не вполне так. Видишь, Эндри, я любил тебя и люблю теперь. Поскольку мне доступна любовь. Это так. Но я не могу дать то, чего во мне нет.
Она думала: «А разве ты знаешь, что есть в тебе? Ты ведь и не хочешь этого знать!»
– Видишь ли, Приблудная Птичка, – продолжал он, – я должен плавать свободно. А вдвоём плавать нельзя – не выходит! Некоторое время – можно. Например, от Войландского берега до Эммериха. Но ненадолго, не навсегда, не навеки. В этом случае надо остановиться и стать оседлым. А я не хочу ошишковаться!
– Чего ты не хочешь? – спросила она.
– Ошишковаться, превратиться в клубень, – засмеялся он. – Красивое слово, не правда ли? Объясню тебе, что я имею в виду. В море плавают красивые животные – плащеноски1. Из низших животных – несомненно, самые высшие. Из беспозвоночных – несомненно, те, которые уже имеют нечто похожее на становой хребет. Они, почти как рыбы, гоняются друг за другом, наслаждаются своею жизнью. Но таковы они лишь в молодости, в стадии личинки. Как только становятся старше, вспоминают о своём почтённом мещанстве. Становятся оседлыми, крепко усаживаются, теряют и зрение, и слух, и даже становой хребет, и нервную трубку. Зато они начинают выделять много клетчатки, образуют из неё покрышку, превращаются в комки, в клубень, становятся шишковатыми и сидят всю жизнь, как глупые клубни и противные картофельные груды. Это значит: они стары и оседлы. Понимаешь? Я не хочу стать таким клубнем. Пока есть силы, хочу оставаться молодой личинкой, свободно плавающей в море.
Она взглянула на него: ни одной морщины на его коричневом загорелом лице. Свежи и блестящи глаза, гибко каждое движение.
– Ты никогда не ошишкуешься, Ян. – сказала она. – Ты – нет! Ты – гений!
– Смейся надо мной, – воскликнул он, – издевайся. Но я чувствую так, как говорю.
– В моих словах нет ни малейшего издевательства, – возразила Эндри. – Я говорю вполне искренне. Разве не гениальна твоя способность всегда чувствовать себя молодым? Ты всегда останешься свободной личинкой, юношей. Тебя потому и пугает всякая оседлость, все, что привязывает и цепко держит, что это – старость! Ты боишься и меня потому, что я – стара или скоро буду старой!
Не подумав, быстро и легкомысленно он ответил:
– Да, это так!
Она сжала свои руки. Подумала: «Если бы ты только знал, как ты жесток!» Сказала:
– А я должна теперь ошишковаться. Выйти замуж за Паркера Брискоу и стать очень оседлой.
Он легко вздохнул и согласился:
– Да, Приблудная Птичка, так, конечно, для тебя будет лучше всего – ты только женщина. Жаль, что ты не можешь иначе…
Она вскипела:
– Как не могу? Разве ты и Брискоу не сказали мне, что из этого ничего не выйдет? Что ни один врач, ни один учёный за это не возьмётся, а только бессовестный шарлатан…
– А! Это глупое слово! – перебил он. – Выдуманное людьми науки, учёными сухарями, воображающими, что они что-либо знают, так как умеют отличить выделения снегиря от мышиных! Говорю тебе, Приблудная Птичка, что иной шарлатан дал миру больше, чем дюжина серьёзнейших господ, чей намётанный взгляд не хочет смотреть ни направо, ни налево. Парацельс тоже был шарлатаном. И Магомет, и Моисей. Но они чувствовали, чувствовали! Сожми в один комок твои ощущения, твои глубочайшие чувства – таким путём ты всего достигнешь.
– А твоя ведьма это сделает? – крикнула она. – Сделает твоя докторша из Тюбингена?
Он мотнул головой:
– Думаю, что сделает. Она – одержимая, не успокоится, пока не будет иметь у себя под ножом свою жертву.
– И я должна стать этой жертвой? – воскликнула она. – Это серьёзно с твоей стороны, Ян? Сколько шансов на успех? Один из ста, быть может?
– Нет, – ответил он, – ни в коем случае. Один из тысячи, в лучшем случае.
Она ловила слова:
– И ты… ты, Ян… ты мне советуешь…
– Оставь, Эндри, – сказал он, – к чему об этом говорить, если это тебя так волнует? Если не ты, найдётся другая. Уже два месяца меня мучит эта мысль. Я множество раз говорил с людьми, которые ломают себе голову над этим вопросом. Теперь меня уже задело за живое, и я не отступлю. Поверь мне, я уж найду кого-нибудь, кто пойдёт на этот шаг…
Она впилась в него глазами:
– Ян, а ты бы сделал это на моем месте? При одном шансе из тысячи?
Он не задумался:
– Да, – сказал он твёрдо, – я бы это сделал.
– А затем, – настаивала она, – что после? Если бы это удалось – что тогда?
Он высоко поднял брови, пожал плечами.
– Тогда? – повторил он. – Да это ведь совершенно безразлично. Все достигнутое – безразлично, важно только действие.
Её голос задрожал:
– Но ведь я-то не действую. Я лежу, беззащитная, немая и окровавленная. Вы действуете, только вы, ты и твоя мясничиха!
– Нет, – возразил Ян. – ты ошибаешься. Когда в раю Господь Бог оперировал Адама, вынул у него ребро и сделал из ребра Еву, то, конечно, пациенту было легко. Он спал и видел сон. Когда проснулся, все уже было в порядке. Не было видно даже рубца. Но никто не может повторить такой фокус. Тебя будет оперировать не Господь Бог. Тот, кто в наши дни собирается из Евы сделать Адама, – всего лишь жалкий человек. Искусство же всех врачей подобно картонному топорищу, если сам больной не помогает им и самому себе. Он должен желать выздороветь, все время желать, душою и телом, у него не должно быть ничего, кроме единой сильной воли к излечению. Сознательно или бессознательно, но здесь – достаточно действия.
Её руки упали, в голове, лежавшей на столе, тяжело стучало.
– О, Иисусе милосердный! – простонала она.
Он язвительно засмеялся:
– Вот это дело! Отпущение за триста дней! Возвращайся в монастырь и молись! Заслужи своё освобождение из чистилища!
Она выпрямилась, прикусила губы. Хрипло спросила:
– Где она живёт?
– Кто? Рейтлингер? Санаторий Ильмау близ Бармштедта в Тюрингии. На что тебе?
– Это уж я знаю, – ответила она. – Я еду туда уже сегодня. – И подумала: «Потому, что ты этого хочешь, Господи Боже мой, потому, что ты этого хочешь…»
* * *
Эндри сидела на своей койке в спальном вагоне. Паровоз тронулся. Легко и гладко катились колеса по рельсам, пели все время в одном и том же ритме. Он медленно нарастал, затем резко перебивался двумя двойными ударами, нарастал снова, чтобы в конце отзвучать устало и печально.
Она медленно разделась, набросила своё кимоно. Расплывчато отсвечивал красный шёлк в сиянии небольшой ночной лампочки.
В тот день она не приняла Брискоу. Пусть сам кузен уладит с ним, как хочет. Она оставалась в своей комнате, не отвечала ни на стук, ни на телефонные вызовы. Затем поехала на вокзал и села в поезд, который должен был её доставить…
Туда, на бойню, думала она. И она сама бежала туда, как делает скот. Как бараны, как быки… Нет, послушнее, чем они. Эти идут медленно, упираясь, гонимые кнутами погонщиков. Она же ехала так быстро, как только было возможно, по собственной воле и на свои средства. Она была очень послушным, обречённым на убой животным.
Эндри посмотрела кругом. Красное одеяло покрывало постель. Красные занавески висели на окне, на двери. Красный дешёвый коврик лежал у неё под ногами. Красным отсвечивала в слабом сиянии лампочки обивка стен и туалетного столика, отполированных под красное дерево. Она чувствовала, как её охватывает это красное. Даже на языке она чувствовала сладковатый вкус красной крови.
Ритм поезда напоминал какую-то песню. Какую?
Эндри стала вспоминать. Она знала эту песню, часто певала её сама, но где и когда?
Да, в комнате, которая была едва больше этого купе, – в её тюремной камере в Тэльбери. Конечно, там не было красного. Ни единого красного пятнышка. Стены были выбелены извёсткой. На белых нарах лежала белая простыня. И все же там она пела эту песню – несомненно.
Припоминала, припоминала… и постепенно вспомнила. Сначала мотив – тихо промурлыкала его. Музыка – да, музыка была немецкая, написанная Леве.
Теперь она вспомнила. Снова увидела себя в своей камере сидящей на постели, как и сейчас, с книгой в руках. Старая шотландская песня. Слышала, как её пели в одном концерте. Тоже баллада Леве. Немецкие слова она забыла, но мотив звучал в её ушах. Тогда в своей могильной тихой камере она пела эту старую шотландскую песню.
Снова прислушалась к ритму поезда. Ей не надо было более припоминать. Как бы сами собой пропели её губы кровавые слова из разговора убийцы Эдварда с его матерью.
Между тем, что теперь и что было там, в Тэльсбери, – огромная разница. Ясно и бело было тогда, очень одиноко и тихо. Слышался только её голос, певший песню. Был только сон из старой саги. Она видела страшного Эдварда, пришедшего в замок с окровавленным мечом, слышала, как спрашивала его мать: «Почему так красен от крови твой меч? Почему таким мрачным приходишь ты сюда?»
Где-то в Шотландии разыгралась эта история, когда-то в легендарные времена.
Теперь было иначе. Теперь пел ритм, наполнявший всю камеру, а она, Эндри, только подбирала к нему слова. Происходило это не в Шотландии много веков тому назад. Не было ни песни, ни саги. Происходило все здесь и в наше время, и история проделывалась с нею.
Точно окровавленная одежда, на ней было красное кимоно. Она сорвала его, бросила на пол. Тогда посреди всего красного засияла её белая рубашка.
«Белая Иза, – подумала он, – бабушкин белоснежный исландский сокол!»
Теперь она поняла песню: Эдвард, окровавленный убийца, – это её кузен Ян, и никто другой. Он стоял перед графиней со своим алым мечом. Но не печально отвечал он ей. Высокомерным смехом отдавал его жестокий голос:
«О!.. я убил моего белого сокола, мама, мама! О!.. я убил моего белого сокола, не было другого такого как он!.. о!..»
Жестокой угрозой звучало это троекратное «о!» и остро царапало её слух и душу. Не было другой такой, как Иза, ездившей верхом на лебеде.
Она была белой Изой. Её поранила цапля, а ястреб разорвал в кровавые клочья. Она была Изой. А рука, поразившая её через двадцать лет, была рукой бабушки, нигде и никогда не прощавшей. Потому, что она не устояла в охоте на цапель и потому, что она в день Петра и Павла побежала в лес к сокольничему… Потому…
Потому теперь и гонит её Ян на бойню… Поэтому приносит он теперь облитый кровью меч и с диким смехом поёт бабушке:
– Так посоветовала мне ты…
Да, именно бабушка посоветовала ему так поступить. Даже если разбилось от этого её сердце, все же она бросила белую Изу на растерзание ястребу. Такой была госпожа Войланда. Таков и Ян.
Эндри подняла кимоно и закуталась в него. Её бедная голова болела, мысли и картины мешались.
– Я – белая Иза, – шептала она.
А ястреб уже ждал – мрачная Гильда с жадными жёлтыми глазами. Она схватит её страшными жёлтыми когтями и разорвёт в клочья.
Эндри не спала, даже не легла. Всю ночь просидела на постели. Рано утром, когда постучал кондуктор, поднялась, оделась и сошла с поезда.
Она стояла на перроне, возле неё – носильщик с чемоданами и сумками.
– Куда? – спросил он. Она взглянула на него, посмотрела кругом. Где она находится? И куда собиралась?
К ней подошла сестра милосердия и заговорила. Эндри поняла, что её ждали, и безнадёжно кивнула головой. Сестра была одета в чёрное, чепчик и воротник туго накрахмалены. Не напоминает ли она одну из Английских Барышень? Не хотят ли Эндри снова запрятать в монастырь?
Сестра отдала приказание носильщику и взяла Эндри под руку. Повела её по перрону. Спустилась по лестницам в подземный коридор, снова поднялась. Там – к ожидавшему поезду. Втолкнула её в вагон.
Эндри глядела в окно. Было очень ясно, но все же солнце не могло пробиться через облака. Чёрная сестра милосердия заговорила с ней, что-то спрашивала. Эндри казалось, что та говорит на иностранном языке, которого она не понимает. С большим трудом она поняла наконец один вопрос: хорошо ли она спала дорогой?
И она ответила механически:
– Да, да…
Сестра бросила на неё взгляд и более не тревожила. Они молча ехали все утро. Два часа, три часа. Затем поезд остановился. Сестра помогла Эндри выйти из вагона, очень заботливо вела её. Перед вокзалом стоял большой закрытый автомобиль. Сестра помогла ей сесть в него. Дорога была волнообразная, подымалась и опускалась. Эндри видела луга и тёмный лиственный лес. Затем – ворота и сад с белыми, усыпанными песком дорожками. По обеим сторонам – высокие рододендроновые кусты. Автомобиль остановился. Белое здание. Глицинии вились по стенам. Кое-где виднелась в листве темно-синяя виноградинка. Впереди, среди дёрна, стоял пышный мыльный орешник, весь покрытый белыми цветами. Дерево пело: тысячи пчёл и ос жужжали и звенели в его ветвях.
– Наш санаторий, – заявила сестра.
Эндри попыталась подняться, но вновь упала на сиденье. Сестра крепко взяла её под руки, подняла, помогла выйти из автомобиля и ввела в дом. Эндри видела предметы – кожаное кресло, большое растение – как в тумане. Услыхала звучавшие сверху быстрые голоса. Посмотрела вверх: галерея, от которой спускалась широкая лестница, а по ней бежало что-то – не летело ли оно?
Возле неё стояла женщина, качала головой, что-то говорила. Женщина казалась меньше, чем была на самом деле. Грудь вдавлена, плечи выпячены вперёд. Она запрокинула назад голову, чтобы иметь возможность рассмотреть Эндри. На ней было серо-жёлтое, тесно облегающее вязаное платье, едва покрывающее колени. Чулки и ботинки – такого же оттенка. Длинные рукава доходили почти до кисти руки, а грязно-жёлтые тонкие пальцы выдавались, как когти. Обстриженные волосы не были прибраны, торчали над шеей и ушами, свешивались надо лбом. Когда-то они были выкрашены в цвет пшеницы, теперь же у корней снова виднелась чёрная поросль. Серое лицо с узкими, маленькими бледными губами. Когда она смеялась, над большими зубами виднелось фиолетовое мясо дёсен. Выдавался вперёд большой острый и тонкий нос. Близко к нему лепились глаза, круглые, светло-жёлтые.
Она представилась: «Доктор Рейтлингер».
Эндри прошептала: «Доктор Рейтлингер… Доктор Гильда Рейтлингер.»
Женщина-врач покачала головой:
– Гильда? Нет, меня зовут Гелла Рейтлингер.
Эндри стояла неподвижно и не могла отвести взгляда от этих жёлтых глаз. Они двигались, как будто вращались. Мысли её совсем спутались. Гелла? Нет, нет, ястреба Геллы не было на травле цапель, это мрачная Гильда растерзала Изу, Гильда!
Ей стало холодно, её трясло от сильного озноба и жалкого страха.
– Гильда, – шептала она, – то была Гильда!
Затем она видела, как женщина медленно поднимала руку. Как когти, вытягивались вперёд пальцы. Она дотронулась до неё лишь слегка концами пальцев и ногтями. Эндри вскрикнула и пошатнулась.
В одну минуту чёрная сестра оказалась около неё; нежно обхватив рукой за талию, поддержала её.
– Отнесите её в комнату, – сказала докторша.
Эндри позволила отнести себя наверх по лестнице.
Ещё раз она услыхала пронзительный голос:
– Она переутомилась и чрезвычайно возбуждена. Да, это понятно: такое решение – не пустяк. Сестра, дайте ей аллионалу!
Эндри всю передёрнуло. Она повисла на руках у сестры, которая её потянула и потащила. Через галерею и длинный коридор. Открылась дверь. Кто-то её раздел, кто-то опустил занавески на окнах. Её уложили в постель, подложили грелки. Поднесли стакан к губам, и она пила. Холодная и жуткая рука легла на её лоб. Она слышала лёгкие шаги. Дверь заперли.