Полная версия
Москвичи и черкесы
– Беда с детьми! – сказала несколько времени спустя Прасковья Петровна. – Александр, кажется, довольно стоит нам слез и хлопот: пора бы дать старикам отдохнуть, а тут Николаша начинает. Он умоляет меня выпросить, Петр Петрович, твое позволение выйти в отставку и поехать в чужие края. Я долго отказывала ему в этом, но, убедясь, что это в нем не ветреная мысль, а обдуманный план, рассудила: не будет толку его принуждать служить!.. Он сделается нерадивым, пожалуй, еще наделает глупостей и попадет в беду. Поэтому я и решилась поговорить с тобой и спросить твоего согласия. Надеюсь, однако ж, что ты не позволишь ему ехать в Европу. В самом деле, что ему там делать? Все любопытное описано сто раз, нарисовано еще более. На иностранцев всех наций он довольно может насмотреться и в России, от сапожника до аристократа. Я полагаю даже опасным молодому человеку ехать путешествовать по Европе: во Франции, того и смотри, попадет в круг либералов, наговорит или наделает на свою шею глупостей. В Германии боюсь философов, а пуще всего пантеистов. В Италии он как раз влюбится, женится, перекрестится, и не видать нам Николаши; сверх того, опасаюсь вообще нравственного разврата: он заживется в Европе, не скоро его оттуда выживешь, а возвратится – что толку из его путешествия? Будет с ума сходить по чужим краям, не из убеждения, а потому только, что все это делают; будет осуждать отечественное, тогда как он русский и в России должен жить: здесь прах его предков, его имение, его обязанности. Пожалуй, еще воротится развращенным чудаком, причесанным a la moujik [6], или арапом! Где его молодой голове перенимать что-нибудь полезное, истинно хорошее!.. А причуды, пороки, странности как раз переймет и поработит ими себя. Поэтому, мое мнение, если Николаша будет у тебя просить позволение путешествовать, назначить ему содержание приличное и отпустить в Персию, в Турцию, даже в Египет, но ни под каким видом не соглашаться на его желание видеть Европу.
Только что Прасковья Петровна окончила речь, которая ужасно надоела ее мужу, почтенная старуха сказала:
– Правда твоя, Параша, истинная правда! Только надолго ли поедет Николай? Ведь ты и отец его немолоды; ужель никому из ваших детей не достанется закрыть вам глаз? Я не говорю о себе!
Прасковья Петровна не любила вспоминать, что ей должно когда-нибудь умереть; она боялась смерти и даже встречи с похоронами: ее люди объезжали улицы, где замечали приготовления к погребению. Впрочем, эта странность не ее изобретение: найдете много подобных москвитянок. Замечание старухи не очень понравилось дочери, которая возразила:
– Матушка, я и об этом думала; не беспокойтесь, Николаша там не заживется, скоро соскучится, особливо при воспоминании, что на родине гораздо лучше и веселее. Петр Петрович, если ты согласен на просьбу сына и одобряешь мое мнение, так сам ему объяви о том, а я пойду одеться к столу: уже пора.
Петр Петрович, размышляя, что уже давно время обеда, и желая узнать скорее вкус выбранной стерляди, очнулся и сказал:
– Согласен!.. Согласен, Прасковья Петровна!.. Правда! Истинно так! – Потом позвонил и приказал позвать Николашу.
Долго искали по всему дому мечтателя; наконец, догадались, что он должен быть на половине своей бабушки; догадались потому именно, что она была у Прасковьи Петровны. Николаша возился в девичьей: когда отец прислал за ним, он взглянул на себя в зеркало, нашел, что слишком растрепан и красен, а потому отвечал: «Сейчас приду». И сам побежал умыться к себе в комнату.
Николаша боялся отца. Это внушила ему мать: показаться растрепанным и красным казалось ему сознаться, от каких занятий его отозвали. Притом отец, по наущению жены, часто бранил его за всегдашнюю праздность.
Наконец Николаша явился. Отец спросил, где он был, что не дождешься его.
– У себя в комнате, папенька!
– Зачем у тебя волосы мокры?
– Со сна умылся, папенька!
– Все спишь да спишь!.. Какое мясо!.. Что бы заняться делом?
– Голова ужасно болит, сам не знаю, отчего.
Николашу усадили, Петр Петрович передал ему за свое все сказанное Прасковьей Петровною и кончил словами:
– Вот тебе мое позволение и мои условия: хочешь их принять, выходи в отставку, не хочешь, оставайся на службе. Ты знаешь, я никогда не переменю своего: что сказал, то свято!
После обеда все разошлись. Николаша уехал со двора: у него были причины, по которым он не хотел еще объявить, на что решается.
Вечером он отправился в знакомый дом, где обыкновенно проводили время за карточными столиками. Войдя в гостиную, он подошел к хозяйке дома, потом к хозяину, пробормотал какие-то приветствия и начал оглядываться. Скоро заметил он Елизавету Григорьевну, молодую женщину его лет. Она сидела в углу комнаты между четырьмя молодыми людьми. Все они стояли, пятый сидел рядом с нею; разговор оживлялся занимательностью и смехом. Елизавета Григорьевна была прелестна, мила: черные орлиные глаза, открытый лоб, черные волосы, римский нос, рот с тоненькими губками, родимое пятнышко на подбородке, смуглый цвет лица, хороший рост, пленительный стан – все в ней очаровывало с первого раза. Николаша посмотрел на эту беседу, нахмурился и подошел к хозяйке дома, дряхлой старушке, подсел к ней и начал толковать не знаю о чем. Стали составлять партии. Николаша просил хозяйку позволить ему быть в ее бостоне – это очень обрадовало старуху, которая тут же начала составлять десятикопеечный бостон; нашли еще старика, не находили только четвертого, и немудрено! Бостон невесел сам по себе и делается убийственно скучен, когда составляется для забавы глухой старухи. Не найдя никого, посадили восемнадцатилетнюю прекрасную немочку Китхен, воспитанницу дома.
Елизавета Григорьевна отказалась от игры и по приглашению хозяйки села за фортепиано. Окруженная своими обожателями, она начала петь. На многих столах приостановились играть, чтоб вслушаться в этот голос, пленительный до волшебства.
Наконец Елизавета Григорьевна встала, сказав своим окружающим: «Я еще не сидела около бабушки». Молодежь в один голос пожелала ей удовольствия в этой приятной беседе; она отправилась к бостонному столу, за которым Николаша сидел задумчиво.
Николаша был высокий и стройный мужчина с лицом правильным и красивым. Он был белокур и имел взгляд словно подернутый туманом. Бледность лица и губ доказывала, как рано он предался страстям, насыщая их обманами. Но вид его имел всю прелесть и нравился женщинам.
Заметя, как Елизавета Григорьевна подходит, он вперил глаза в немочку и стал пристально на нее глядеть. Китхен, полусмущенная, проводя рукою по волосам, спросила:
– Что вы так на меня смотрите?
– Тщетно я стараюсь найти одну хоть малейше неправильную черту в вашем лице!
– И ручаюсь, не найдете! – возразила Елизавета Григорьевна. Николаша взглянул на нее, встретил ее гневный взор и с полуулыбкою отвечал:
– Дай бог вашему предсказанию сбыться и мне, наконец, найти совершенство, которого до сего времени я искал тщетно. Когда найду его, дай судьба – более не разочаровываться!
– А вам случалось разочаровываться?
– Случалось!
– Часто?
– До этого времени всегда!
– Без исключения?
– Без всякого!
– Жалею вас, и более, чем вы, вероятно, думаете.
– Благодарю, но не принимаю вашего сожаления, потому что оно мне не нужно.
Елизавета Григорьевна задумалась и с приметным негодованием начала наблюдать Николашу, который притворился еще задумчивее и исподтишка поглядывал на немочку. Наконец Елизавета Григорьевна сказала:
– Как вы задумчивы сегодня, Николай Петрович! Кажется, вы со мной еще не кланялись.
– Извините, я вам кланялся, но вы этого, вероятно, не заметили, слишком были заняты каким-то новоприезжим, которого в первый раз я вижу.
Елизавета Григорьевна, улыбаясь, отвечала:
– Простите, если я вас не заметила; сознаюсь, что этот приезжий обратил все мое внимание.
Сдача кончилась, начались переговоры. Немочка играла бостон, Николаша ей вистовал, притворяясь еще угрюмее.
Елизавета Григорьевна спросила его насмешливо:
– Вы, верно, так задумчивы оттого, что проигрываете?
– Напротив, я очень рад, что мне нечего терять.
– Как нечего? – спросила с гневом Елизавета Григорьевна.
– Да, я все фишки проиграл! Виноват, хотел сказать, избавился, передав желающим.
– Я вас, Николай Петрович, не понимаю; скажите, пожалуйста, что с вами?
– От сегодняшнего пресыщения и излишнего удовольствия я устал.
– Я все-таки ничего не понимаю; пожалуйста, объясните эти выражения.
– Весьма сожалею, что не могу.
– Так прошу вас хоть намекнуть… я пойму.
Николаша взглянул на Елизавету Григорьевну, встретил ее гневный взор и значительно посмотрел на немочку.
– Понимаю, но не верю, – рассмеявшись, сказала Елизавета Григорьевна.
– Ошиблись, – отвечал Николаша, – я намекаю на причину молчания.
Пошли переговоры, сыграли бостон; немочка поставила ремиз: Елизавета Григорьевна заметила, что она плохо играет, и предложила сесть за нее. Китхен ушла. Елизавета Григорьевна спросила у Николаши: где он был и что делал во весь день?
– Одному духовнику я каюсь в своих поступках и помышлениях; был сегодня после обеда сначала у цыган, а после в театре за кулисами, – отвечал Пустогородов.
– Я уверена, что вы нарочно это говорите, по страсти нынешних молодых людей казаться хуже, чем они в самом деле.
– Уверяю вас, я говорю истину; да и не вижу, почему нам, холостым, не бывать там, где встречаешь женатых людей, предпочитающих актрис своим женам, которые, без сомнения, несносно им надоели.
– Зачем же вы приехали сюда? Лучше было отдохнуть дома.
– Я желал вас видеть; муж ваш, которого я встретил за кулисами, сказал мне, что, вероятно, вы здесь проведете вечер.
Начались переговоры. Елизавета Григорьевна играла бостон, проиграла и, ставя два ремиза, разгневанная, сказала Николаше:
– Видите эти ремизы, вы им виноваты; вы должны были мне вистовать, вам угодно было меня оставить: я не прощу этого, не надейтесь более на меня, не стану вам вистовать.
Николаша, засмеясь, отвечал:
– Судьба мне не изменяла еще, и я уверен, что найду вист гораздо лучше вашего.
Все утихли и молча играли; наконец Елизавета Григорьевна спросила:
– Что же хорошего за кулисами?
– Новая молоденькая балетчица.
– Верно, красавица?
– Довольно что новая, моложе и свежее прочих, чего более желать? Особенно когда прежние пригляделись, надоели!
Опять переговоры. Елизавета Григорьевна сердито сказала:
– Не забудьте же, Николай Петрович, я вам непременно отомщу.
– Трудно будет, когда я сам не хочу вашего виста.
– Да куда девалась Китхен?
Тут подошел новоприезжий мужчина, на которого намекал Николаша, и сказал Елизавете Григорьевне:
– Сестра! Ты уселась играть, а я хотел ехать домой, устал с дороги.
– Подожди немного, я играю за Китхен; она сейчас придет, тогда пойдем.
Мужчина удалился. Николаша спросил у Елизаветы Григорьевны, кто он такой. Это был ее родной брат, только что приехавший в Москву.
Между тем Китхен пришла. Во время игры Николаша, несколько пристыженный, сказал Елизавете Григорьевне:
– Я забыл просить вас прислать мне непременно вторую часть книги, которую я у вас взял; завтра утром возвращу вам первую.
– Я не пришлю книги, потому что сама ее читаю. Пора мне ехать; жаль, не обремизила вас, но знайте, что сдержу свое обещание.
– Хорошо, мстите; где гнев, там и милость! Только шутки в сторону, прошу вас прислать мне книгу; я скоро, вероятно, уеду и хочу дочитать описание, которое мне, – не говоря о любопытстве, – нужно, даже необходимо.
Елизавета Григорьевна уехала, не дав никакого ответа. Бостон кончился. Гости разъехались. Николаша очутился у себя, весьма недовольный всем своим днем.
Надев халат и расхаживая по комнате с трубкою, он вдруг ударил себя кулаком в лоб, промолвив: «Какой же я дурак! Сегодня вечером принял брата за будущего любовника, поссорился с Лизой, тогда как необходимо было с нею серьезно поговорить; план наш расстроен, покамест прощай Италия, где мы должны были обвенчаться и провести остальные дни вместе! Отца никогда не переспорю. Завтра с утра родители будут требовать от меня на что-нибудь решиться, а я не знаю, чего хочет Лиза!»
Он вздумал написать Елизавете Григорьевне.
Обычаи во всем изменяются. Давно ли сентиментальные письма, записки писались на прекрасной розовой бумаге, изукрашенной разными виньетками? Тут чаще всего изображены были или пара голубков, соединяющих носики, или амур-колченосец, пронзающий сердце легкою стрелою. Эти записки запечатывались аллегорически-сентиментальными изображениями и всегда были раздушены как благовониями, так и выражениями. Теперь все это считается варварством, незнанием правил du comme il faut [7]. Письмо или записка любовной связи должна быть написана на самой обыкновенной бумаге, притом потаенными чернилами, самое легкое сентиментальное выражение – есть непростительная пошлость, совершенное незнание общежития; нынешнее любовное письмо непременно должно служить оберткою книги или чего другого, посылаемого к возлюбленной. Если хотите совершенно исполнить требования этикета, закурите эту обертку табаком, сделайте на ней несколько чернильных пятен; впрочем, эти пятна иногда имеют иероглифические значения.
Николаша, в полном смысле поклонник моды, велел подать себе лист простой бумаги и стал писать потаенными чернилами; несколько раз задумывался, чернила высыхали, он не знал, как продолжать, и начинал строку где попало. Он описывал условия, на которых отец позволяет ему выйти в отставку, жаловался на скотские понятия старика о Европе, сожалел, что не зависит от умной и просвещенной матери, грустил о зависимости состояния, которое его столько угнетает, и в заключение всего умолял Лизу дать скорее совет и требовал свидания; намекал слегка на вечернюю встречу с уверенностью, что комедия, разыгранная им, будет забыта в обстоятельствах столь важных. Он взял книгу, прожег ее в одном месте и, небрежно завернув в письмо, приказал камердинеру утром в девять часов отнести к Елизавете Григорьевне и просить следующую часть. Николаша, кончив это, был очень доволен собою и, ложась спать, не велел будить себя, а если отец или мать спросят, сказать, что он очень поздно заснул.
Елизавета Григорьевна, возвратясь домой, забыла обо всем происшедшем на вечере и долго сидела с братом, которого давно не видала. Муж ее, Илья Денисьевич, изволил уже почивать.
Илья Денисьевич был человек лет сорока пяти, в молодости лихой гусар; он утратил здоровье и силы в распутной и разгульной жизни; несколько раз ездил лечиться на Кавказские воды и, наконец, вышел в отставку, получив огромное имение от отца. Как все мужчины, он был ревнив, когда был холост, несмотря на то, что смеялся глупости мужей, опасающихся быть рогоносцами, между тем как никто еще не видел ни одной пары человеческих рогов. В этих случаях он прибавлял: «Пускай муж сам не будет плох, так нечего ему и опасаться!» Несмотря на это, он не расчел и женился почти истощенный.
Не за него, а за его состояние отдали Елизавету Григорьевну. Она не знала его почти, да, кажется, чуть ли не была влюблена в молодого человека, которого судьба от нее оторвала. Сначала она не хотела выходить замуж; но домашние убедили ее, представляя, что эта свадьба необходима для счастья всего семейства. Этими доводами бедняжку уговорили. Первые годы брачной жизни домашний их быт шел кое-как; но Илья Денисьевич преждевременно одряхлел. Тут настала трудная эпоха. Муж чем ранее дряхлеет, тем более самолюбие его скрывает это; тогда-то он прикидывается волокитою. Молодая жена сначала не понимает этого. Самолюбие бушует в ней: она подозревает, что покинута, променена на соперницу. Начинаются слезы, ревность, ссоры и замыслы мщения. Если же жена постигнет истину, что, впрочем, не всегда случается, – она делается самым усердным сообщником мужниной тайны, но скрытно от него, – у нее свои виды! Вот они. Всякая женщина притворяется чуждою огня страстей, подавая вид, что выше их; в любовной связи она уверяет любовника, клянется, что увлечена его нравственными добродетелями, дарованиями. Ее прямой расчет, следовательно, скрывать дряхлость мужа; она никогда в ней не сознается. Муж, со своей стороны, на все готов согласиться, лишь бы только лучше скрыть свою тайну, которую он никому ни за что на свете не поверит. Тут заключение брачного мира обыкновенно имеет следующую форму: «Любезная жена! Я тебя искренно люблю и предан тебе, будь в этом уверена: ты полная хозяйка в доме и моем имении, но прошу тебя, не будь так строга ко мне, извиняй кое-как брачные измены, ведь твоя ревность ни к чему не послужит, кроме семейных ссор; мы, мужчины, так сотворены, таковы наши права, наши привычки! Об одном только тебя прошу: не забывай, что я поверяю тебе свою честь». Эта последняя речь в женском лексиконе переводится так: «Ты, жена, можешь иметь любовника, только тщательно скрывай свою связь от мужа, а пуще всего от света!»
Семейный быт Елизаветы Григорьевны и Ильи Денисьевича, лиц, впрочем, весьма обыкновенных, был таков, как выше сказано. Их брачная жизнь дошла до периода только что поясненного; формула наша оказалась в этом случае весьма уместной. Условия ее исполнялись со всевозможной точностью.
Елизавета Григорьевна неоднократно замечала, что ее муж делается одолжительнее после головомоек, которые даны ему при свидетелях, под предлогом ревности. Она взяла это себе на ум.
На другой день после описанного вечера, в десятом часу утра, она сидела за чайным столом со своими тремя детьми, уродцами, черными, нечесаными, неумытыми, которые скоро между собою передрались и расплакались, так что мать их прогнала. Илья Денисьевич вошел, как добрый муж, поздоровался с женою, поцеловал ей ручку и уселся в ожидании чая.
Елизавета Григорьевна, понюхав табаку, сказала очень гневно:
– Послушай, если ты дурачишься и забываешь приличие, так я, по крайней мере, требую, чтобы ты не смел поминать обо мне в местах, где, если б у тебя была совесть, ты б никогда не заглядывал.
Пошли прения, ссоры, и когда Елизавета Григорьевна пришла вне себя, то есть притворилась разгневанной, послышались шаги. Это был домашний доктор. Невозможно было явиться более кстати. Доктора в домах – семьяне. Они все видят, все знают, все слышат и удивительно верно отгадывают то, чего им не сказывают. Редко кому рассказывают они важные семейные тайны; зато ссоры, мелочные или смешные происшествия столько же раз в сутки повторяют, сколько получают десятирублевых ассигнаций. Высыпаясь в каретах, они почти всегда видят во сне семейные распри: это случаи для них самые выгодные. Обыкновенно они пропишут жене успокоительное лекарство, чаще всего отварную воду с сахаром, на рецепте сделают незаметный иероглиф; аптекарь, обязанный платить значительный процент врачу, возьмет в двадцать, а иногда в сто раз более ценности медикамента; больная, очень довольная вкусом сладкой воды, прославляет удачное лечение ее притворной болезни, а медик в продолжение дня должен сделать второй визит, узнать о действии лекарства, то есть получить другую ассигнацию. Серьезные болезни – несчастья для медика: во-первых, его слава страждет, когда больной умирает на его руках; во-вторых, доктора, занимающиеся практикой, всегда добродушные люди, привязанные к пациентам. В них чувства не грубеют, как у госпитального лекаря, на которого смерть больного не производит ровно никакого впечатления.
Доктор, старый немец, вошел, поклонился, посмотрел на Елизавету Григорьевну и спросил, что с ней? Видно, она очень расстроена?
– Муж сокрушает. Вообразите, вчера изволил провести вечер в театре за кулисами. Мало того – не о чем было говорить, у него достало духа завести разговор о жене. С кем же? С молодым ветреником.
Доктор начал успокаивать Елизавету Григорьевну, пощупал пульс, потребовал бумаги и чернильницу, прописал рецепт, приказал тотчас же послать в аптеку, принимать лекарство через час по чайной ложке, и никак не держать его в слишком теплом месте, разумеется, не ставить в печку, а то склянка может лопнуть. Говорите после этого, что доктора вообще аллопаты! Нет-с, они гомеопаты, коль скоро велят принимать по чайной ложке лекарство, которое всякий из нас в детстве охотно пивал полными стаканами.
Илья Денисьевич находился в весьма затруднительном положении; душевно желая прослыть волокитой, он должен был из приличия показаться смущенным, немного прогневанным, почти присовещенным. Как водится, он сделал тут прежалкую фигуру.
Вошел официант с завернутою книгой, Илья Денисьевич спросил:
– Что это такое?
– К Елизавете Григорьевне от Николая Петровича Пустогородова, приказали просить другую.
– Подай сюда! – Илья Денисьевич развернул книгу, заметил, что она прожжена, и, пересматривая, сказал: – Какова нынешняя молодежь! Какие невежды! Вот прожег книгу, хоть бы строчку написал в извинение! – завернул ее опять и отдал официанту. Елизавета Григорьевна, не смотря на человека, приказала положить ее к ней в будуар, на стол, и велела сказать, что другую книгу сама читает.
Сметливый доктор, понявший одолжение, которое сделает обоим супругам, если заведет разговор, спросил у Елизаветы Григорьевны, где она провела вечер?
– У бабушки! – отвечала она. – Играла в бостон за вашу дочь Китхен.
Илья Денисьевич воспользовался этим удобным случаем, чтобы встать и поскорее уйти. Доктор последовал его примеру немного погодя, а для Елизаветы Григорьевны начался день светской женщины, то есть во все утро до второго часа – получение и отправление дюжин двух записок, потом принятие и делание визитов. Не приняла, однако ж, она Николашу. Это взбесило его, потому что, не получив ожидаемой книги, он отправился к ней объясниться. Позднее, когда он ехал по городу, он встретился с матерью, которая остановилась, посадила его к себе в карету и вынудила согласиться выйти в отставку и отправиться путешествовать на Восток.
Николаше необходимо было видеть Елизавету Григорьевну. Он начал ломать голову, где она проведет вечер? Но все его предположения были сомнительны. Наконец он решился послать своего камердинера прохаживаться около ее дома и подслушать, куда она поедет. Поручение не совсем приятное, особенно когда на дворе мороз в 25° по Реомюру [8]. Камердинер довольно долго прогуливался около дома, проклиная про себя влюбленных пар и все в мире любовные связи. Очень приятно был он обрадован, когда увидел на дворе фонари их кучеров, запрягавших экипаж; карета выехала со двора, ее подали к крыльцу; вскоре лакей отворил дверцы, посадил Илью Денисьевича и ожидал… Ведь только женихи сажают в карету невест. Мужья делают это со своими женами лишь в первый год женитьбы, а со второго передают эту обязанность лакеям. Впрочем, разве эта одна обязанность им передается? Не берусь решать. Жених, любовник, сажая в карету предмет своего обожания, всегда пожмет рукою локоть, подавит ладонь, и счастливец получает в ответ почти незаметное движение пальцами, которое в светском лексиконе переводится словами: «Она пожала мне руку!» Наконец, явилась Елизавета Григорьевна. Ее посадили. Камердинер Николаши услышал ее голосок: «В Петровский театр!», потом громкий голос лакея: «Пошел в Петровский театр!» Полупьяный бас кучера заревел: «Пошел в Петровский театр!» и карета помчалась. Через четверть часа Николаша у дома своего садился в сани, говоря: «В Петровский театр!»
Первое действие началось, когда Николаша вошел в театр и, остановясь у входа залы, навел свой лорнет на ложу Елизаветы Григорьевны. Она сидела вдвоем с мужем и, казалось, была очень задумчива, даже скучна. «Ага! – подумал Николаша. – Каешься, что со мною поссорилась! Боишься быть покинутой! Я же проучу, помучу ее порядком!»
Входя в залу, Николаша прошел к своему креслу и уселся тихо, поглядывая, смотрит ли на него Елизавета Григорьевна? Но незаметно было, чтобы она обращала внимание в ту сторону.
Занавесь спустилась. Николаша отправился в ложу Елизаветы Григорьевны, где очень сухо был принят ею и мужем. Не обращая на это внимания, он спросил:
– Вы получили книгу? Видели, она прожжена?
– Да, получила, но не развертывала ее; впрочем, муж открывал и сказал мне, что она прожжена.
– Вы меня прощаете?
– Что толку, если б я не простила!
– Вы дадите мне завтра другую часть?
– Нет, не дам! Не умея сберегать, что вам дают, вы лишаетесь доверенности.
– Не стану беспокоить вас просьбами.
Илья Денисьевич вышел из ложи. Николаша спросил Елизавету Григорьевну, что за причина ее грусти, и получил в ответ:
– Я скажу вам правду, вы должны это знать. Вчера у бабушки вы сказали мне, что встретили мужа за кулисами. Это возбудило во мне сильную ревность. Огорченная, я всю ночь не спала и, наконец, опомнилась: с какого права, подумала я, волнует меня измена мужа, когда я сама ему неверна? Этот вопрос успокоил меня, и ревность затихла. Я стала хладнокровно рассуждать и убедилась, что истинно привязана к мужу. Он также любит меня. Я разочла, сколько моя измена его огорчит, упрекала себя в ветрености, по которой нарушила священные обязанности и узы; с угрызением совести, с благодарностью к судьбе, скрывшей от мужа мой проступок, я решилась расстаться с вами.