Полная версия
Милосердные
Киран Миллвуд Харгрейв
Милосердные
Моей маме Андреа и всем женщинам, которые меня вырастили
Kiran Millwood Hargrave
THE MERCIES
Copyright © 2019 by Kiran Millwood Hargrave
All rights reserved including the rights of reproduction in whole or in part in any form.
© Покидаева Т., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Ежели колдун или ворожея отречется от Господа нашего, и Святого Писания, и христианской веры и поклонится диаволу, таковых следует без промедления предать огню и сожжению.
Из датско-норвежского Закона против колдовства и волшбы, изданного в 1617 году и объявленного в Финнмарке в 1620 годуШторм
Вардё, Финнмарк, северо-восточная Норвегия, 1617
Прошлой ночью Марен снился кит, выбросившийся на берег под скалой за ее домом. Она спустилась к нему по отвесному склону и легла рядом. Обняла эту колышущуюся громаду, эту смрадную необъятную тушу, и замерла, глядя в его яркий глаз. Больше она ничего не могла для него сделать.
Мужчины с топорами и серпами спустились по черным камням, словно стая проворных жуков в сверкающих панцирях. Они принялись рубить и резать еще прежде, чем кит испустил дух. Он дергался, бился, но они облепили его со всех сторон, держали крепко, как сеть, опутавшая рыбий косяк. Руки Марен будто выросли, стали длиннее, она обнимала его, исступленно и яростно, все крепче и крепче, и уже сама не понимала, то ли она утешает его, то ли, наоборот, душит, но ей было уже все равно. Она просто смотрела в его закатившийся глаз. Не моргая и не отрываясь.
В конце концов он затих, его дыхание сделалось почти неслышным, а люди продолжали рубить и пилить. Она почуяла запах китового жира, горящего в лампах, еще до того, как кит перестал биться в ее объятиях. Еще до того, как его яркий глаз помутнел.
Она опустилась на самое дно. Ночь над ней была темной, безлунной, звезды рассыпались по морской глади. Она утонула, а затем вырвалась из сна, хватая ртом воздух. В носу свербило от дыма, в горле комом застыла тьма. Под языком осел привкус горящего китового жира, и его было уже не смыть.
1
Шторм поднялся внезапно, в мгновение ока. Так о нем будут рассказывать после, еще многие месяцы и даже годы, когда он наконец перестанет отзываться пронзительной болью в груди и стоять удушающим комом в горле. Когда он превратится в легенду. Но в легендах нет правды. Слова сплетаются слишком легко и беспечно. А в том, что видела Марен, не было ни легкости, ни величия.
Она вспоминает тот вечер. Они с мамой и Дийной чинят лучший из папиных парусов, распростертый у них на коленях. Пальцы у мамы и Дийны – проворнее, тоньше, они делают аккуратные стежки, зашивают прорехи от ветра, пока сама Марен ставит заплаты на дырки, оставшиеся от креплений на мачту.
У очага сохнут охапки белого вереска. Вчера Эрик, брат Марен, собрал его на мелкогорье. Завтра мама отдаст ей три пригоршни. Марен разомнет стебли в руках и засунет поглубже в подушку, вместе с землей и пылью. Медовое благоухание вереска будет едва ли не тошнотворным после долгих месяцев, пронизанных несвежим запахом сна и немытых волос. Марен сожмет стебелек в зубах и станет беззвучно кричать, пока ее легкие не наполнятся его едко-сладким, землистым ароматом.
Что-то заставляет ее обернуться к окну. Птица, пятно черноты в темноте, какой-то звук? Она встает, выпрямляет затекшую спину, смотрит на серый залив, на открытое море вдали. Гребни волн сверкают, как осколки битого стекла. Рыбацкие лодки тихонько качаются на воде, свет фонарей на носах и кормах едва различим в темноте.
На таком расстоянии непонятно, кто где, но Марен представляет, что она видит папину лодку, уходящую вдаль под вторым лучшим парусом; видит папу и Эрика. Они гребут, сидя спинами к горизонту, где солнце уже почти опустилось в море и теперь не поднимется несколько месяцев. В его гаснущем свете рыбакам видны огни в голых, незанавешенных окнах Вардё, тонущего в своем собственном темном море. Они уже миновали одинокий утес, почти подошли к тому месту, где сегодня днем видели большой косяк рыбы, взбудораженной появлением кита.
– Он уйдет, – сказал папа. Мама до дрожи боится китов. – Набьет себе брюхо и уж точно успеет уплыть к тому времени как Эрик догребет туда своими руками-ветками.
Эрик лишь наклонил голову, подставляя маме макушку для поцелуя. Дийна, жена, прижала к его лбу большой палец. Саамы верят, что так закрепляется нить, которая приведет человека из моря домой. Эрик положил руку ей на живот, уже округлившийся, но почти незаметный под грубой вязаной кофтой. Она мягко оттолкнула его руку.
– Не трогай его, а то призовешь раньше срока.
Потом Марен будет жалеть, что она тогда не поднялась, не поцеловала обоих в обветренные загрубевшие щеки. Она будет жалеть, что не смотрела им вслед, когда они спускались к причалу, оба в плотных рыбацких куртках из тюленьей кожи, плечом к плечу. Марен будет жалеть, что, когда папа с братом ушли, она не почувствовала ничего, кроме умиротворения и благодарности, что наконец-то можно побыть втроем с мамой и Дийной, в уютной женской компании.
Потому что теперь, в свои двадцать лет, получив первое предложение о замужестве, она наконец осознает себя женщиной. Три недели назад к ней посватался Даг Бьёрнсон. Он уже строит им дом, вернее, перестраивает малый лодочный сарай, принадлежащий его отцу; до конца зимы все должно быть готово, и тогда они сыграют свадьбу.
У них в доме, пообещал он Марен, обдавая ей ухо горячим шершавым дыханием, будет большая удобная печка и отдельная кладовая, чтобы он, Даг, не входил в комнату с топором, как делал папа Марен, отчего ее каждый раз пробирала дрожь. Зловещий блеск топора даже в папиных осторожных руках почему-то пугал ее до тошноты. Даг это знал, и ему было не все равно.
Он был светловолосым, как его мать, с тонким, нежным лицом. В мужчинах такие черты почитают за слабость, но Марен не возражала. Как не возражала, когда он прижимал свои теплые губы к ее шее и шептал, что уже предвкушает, как она соткет покрывало для их широкой кровати, которую он сколотит своими руками, и которая станет их брачным ложем. И хотя его робкие ласки не вызывали у Марен каких-то особенных чувств – он гладил ее по спине слишком уж высоко и без всяких намеков на что-то большее, да и ткань ее синего зимнего платья была слишком плотной, – при мыслях о доме, который уже совсем скоро станет ее собственным домом, о жаркой печке и широкой кровати, у нее в животе становилось щекотно и горячо. По ночам она прижимала ладонь к тем местам, где ее коже было тепло от дыхания Дага. Ее холодные пальцы скользили по бедрам, онемелым и словно чужим.
Даже у Эрика с Дийной не было своего дома: они жили в узкой пристройке за домом родителей Марен. Их кровать занимала всю ширину комнаты и стояла вплотную к кровати Марен, отделенная от нее тонкой стеной. Несколько первых ночей после свадьбы брата Марен прятала голову под подушку, вдыхала затхлый соломенный запах матраса, но так и не услышала ни единого вздоха. Было чему удивляться, когда у Дийны начал расти живот. Ребенка ждали к началу весны, и тогда их должно было стать уже трое в этой тесной постели.
Наверное, ей стоило проводить в море и Дага тоже.
Но она никуда не пошла – она чинила прохудившийся парус, разложив его у себя на коленях, и не поднимала глаз от работы, пока птица, или какой-то звук, или неуловимая перемена в воздухе не позвали ее к окну, за которым сгущались полярные сумерки, и свет заходящего солнца искрился на морской глади.
Она ощутила какое-то странное покалывание в руках и засунула пальцы, истыканные иголкой, под отворот рукава вязаной кофты: волоски на руках встали дыбом, кожа покрылась мурашками. Рыбацкие лодки по-прежнему тихо покачивались на волнах, фонари на носах и кормах тускло мерцали в неуверенном гаснущем свете.
А потом море взметнулось вверх, небо обрушилось вниз, и зеленая молния пронзила пространство, осветив все вокруг – ослепительно, жутко, внезапно. Мама тоже подбежала к окну, привлеченная вспышкой и грохотом грома, от которого содрогнулись и море и небо. Эта дрожь отдалась в ногах Марен. Она прикусила язык и почувствовала во рту привкус горячей соленой крови.
Наверное, они с мамой кричали, но не слышали собственных криков из-за грохота, грома и рева волн; огни на лодках разом погасли, а сами лодки как будто взлетели над морем, закружились и исчезли из виду. Волны вздыбились так высоко, а небо нависло так низко, что казалось, весь мир опрокинулся с ног на голову, и Марен сама толком не поняла, как она выскочила во двор – прямо в студеный ветер, – ее юбка намокла мгновенно, мешая бежать. Дийна звала ее в дом, надо было скорее закрыть дверь, чтобы огонь в очаге не погас. Дождь давил Марен на плечи, не давал распрямиться, ветер бил ее в спину, она сжимала кулаки, хватаясь за пустоту, и кричала так громко, что сорвала голос, и горло потом саднило еще несколько дней. И повсюду вокруг точно так же кричали другие матери, сестры и дочери, выбежавшие под дождь, – темные, мокрые силуэты, неуклюжие, как тюлени на суше.
Шторм унялся прежде, чем Марен добралась до причала, в двухстах шагах от дома, где суша разевает на море свою пустую пасть. Небо качнулось и сдвинулось вверх, море сдвинулось вниз, тихо-тихо, как птичья стая, садящаяся на луг, и замерли, соприкасаясь на линии горизонта.
Женщины Вардё собрались на краю острова, и, хотя кто-то еще кричал, в ушах у Марен звенело от внезапно обрушившейся тишины. Залив сделался гладким, как зеркало. У Марен свело челюсть, кровь из прокушенного языка текла теплыми струйками по подбородку. Иголка проткнула ей руку насквозь, вошла в перепонку между большим и указательным пальцами, но ранка была такой мелкой, что даже не кровоточила.
Последняя вспышка молнии озарила ненавистно тихое море, из его черной глади поднялись весла, штурвалы и одна целая мачта с намокшим парусом – словно подводный лес, выкорчеванный с корнем. А их мужчины сгинули без следа.
Был канун Рождества.
2
За ночь мир сделался белым. Снег ложится на снег, заметая окна и пасти дверей. В это Рождество, в первый день после шторма, в церкви не зажигают свечей. Она зияет дырой темноты между тускло освещенными домами и как будто сама поглощает свет.
Из-за непрестанного снегопада они не выходят из дома три дня, Дийна заперта в своей узкой пристройке, Марен больше не может подняться с постели, не может заставить подняться маму. Им нечего есть, кроме старого черствого хлеба, который камнем падает в желудок. Марен кажется, что, кроме этих буханок, в мире нет ничего плотного, ничего прочного, она сама – призрачна и нереальна, ее тело держится на земле лишь за счет веса пищи. Если перестать есть, она превратится в дым и воспарит сизым облачком к потолку.
Чтобы не рассеяться, чтобы не рассыпаться на кусочки, она ест, пока не заболит живот, или садится у очага и подставляет себя теплу: как можно больше себя. Только там, где жар от огня прикасается к Марен, она ощущает себя настоящей. Она поднимает волосы на затылок, обнажая грязную шею; растопыривает пальцы, чтобы тепло облизало их со всех сторон; задирает юбку повыше, и ее толстые шерстяные носки нагреваются так, что воняют паленым. Здесь, здесь и здесь. Ее грудь, и спина, и сердце между ними плотно закутаны в зимний жилет, стянуты крепко-накрепко.
На второй день огонь в очаге гаснет, впервые за многие годы. Огонь всегда разжигал папа, они только следили, чтобы он не потух, присыпали на ночь золой и каждое утро ломали спекшуюся корку, выпуская на волю горячее дыхание пламени. За считаные часы одеяла у них на постели покрываются инеем, хотя Марен с мамой спят вместе, в одной кровати. Они не разговаривают друг с другом, не раздеваются даже в доме. Марен кутается в папину старую куртку из тюленьей кожи. Шкуру не вычистили, как должно, и она слегка отдает прогорклым жиром.
Мама надела детскую куртку Эрика. Взгляд у нее – тусклый и мертвый, как у копченой рыбины. Марен старается заставить ее поесть, но мама просто лежит, глядит в пустоту и вздыхает, как дитя. Марен рада, что окна завалены снегом. Это значит, что море скрыто от глаз.
Эти три дня – словно яма, куда она падает бесконечно. Марен наблюдает, как папин топор поблескивает в темноте. Язык разбухает во рту – неповоротливый, словно замшелый, – то место, где Марен прикусила его, сделалось вздутым и рыхлым, твердым по центру. Ранка еще беспокоит, кровоточит, и от привкуса крови Марен еще сильней мучит жажда.
Ей снятся папа и Эрик, и она просыпается в холодном поту, с ледяными руками. Ей снится Даг, у него изо рта сыплются гвозди, которые он приготовил для их кровати. Она не знает, что будет дальше. Возможно, они все умрут. Может быть, Дийна уже умерла, а ребенок у нее в животе еще шевелится, но с каждой минутой все медленнее. Может быть, Бог спустится к ним с небес и велит жить.
От них обеих смердит, когда Кирстен Сёренсдоттер раскапывает сугробы у их двери, входит к ним и помогает разжечь потухший огонь. Когда она расчищает дорожку к двери Дийны, та смотрит волком: губы поджаты, полные злости глаза тускло поблескивают в свете факела, руки прижаты к выпирающему животу.
– Все в церковь, – говорит им Кирстен. – Сегодня воскресенье.
Даже Дийна, которая не верит в их Бога, не возражает.
* * *Лишь когда они все собираются в церкви, Марен осознает: почти все мужчины погибли.
Торил Кнудсдоттер зажигает свечи, одну за другой, пока свет не становится таким ярким, что режет Марен глаза. Она подсчитывает про себя. Из пятидесяти трех мужчин Вардё в живых осталось тринадцать: два младенца, еще не отнятых от материнской груди, три старика, остальные – мальчишки, еще не готовые выйти в море. Даже пастора больше нет.
Женщины сидят на своих обычных местах, между ними зияют пустоты, где раньше сидели сыновья и мужья, но Кирстен велит всем пересесть на передние скамьи. Все подчиняются, словно покорное стадо. Все, кроме Дийны. Из семи рядов церковных скамей занято только три.
– Штормы случались и раньше, – говорит Кирстен. – Рыбаки гибли в море, но мы как-то справлялись.
– Гибли, да. Но никогда так много сразу, – говорит Герда Фёльнсдоттер. – И среди них не было моего мужа. И твоего тоже, Кирстен. И мужа Зигфрид. И сыновей Торил. Они все…
Она умолкает, прижав руку к горлу.
– Давайте молиться или петь гимны, – предлагает Зигфрид Йонсдоттер, и все остальные ядовито глядят на нее. Из-за сильного снегопада они целых три дня просидели взаперти, не общаясь друг с другом, и ни о чем, кроме шторма, они говорить не хотят и не могут.
Женщины Вардё, все до единой, ищут знамения. Вещие знаки. Первым был шторм. Тела погибших, когда море решит их отдать, будут вторым. Но теперь Герда заводит речь о единственной крачке, кружившей над пришлым китом.
– Я ее видела своими глазами. Она выписывала восьмерки, – говорит Герда, рисуя в воздухе плавные линии. – Раз, второй, третий… Я насчитала шесть раз.
– Шестью восемь совсем ничего не значит, – пренебрежительно морщится Кирстен. Она стоит рядом с кафедрой пастора Гюрссона, водит пальцем по резному узору на крышке. Кроме этих движений, больше ничто не выдает ее внутреннего напряжения и скорби.
Ее муж был в числе утонувших, а дети похоронены, так и не сумев сделать первый вздох. Марен всегда нравилась Кирстен, но сейчас она видится ей так же, как видится всем остальным: женщиной, что всегда держится особняком. Она стоит рядом с кафедрой, а могла бы стоять и за. Она наблюдает за ними, как пастор, внимательно и спокойно.
– И все-таки странный был кит, – говорит Эдне Хансдоттер. Ее лицо так распухло от слез, что глаза почти не видны. – Он плыл кверху брюхом. Я видела, как блестел его белый живот.
– Он здесь кормился, – говорит Кирстен.
– Он заманивал наших мужчин, – возражает Эдне. – Он гонял рыбий косяк вокруг утеса шесть раз, чтобы мы точно его заметили.
– Я тоже видела, – кивает Герда и крестится. – Вот вам крест.
– Ничего ты не видела, – отвечает Кирстен.
– На прошлой неделе Маттис выкашлял прямо на стол сгусток крови, – говорит Герда. – И пятно так и не удалось соскрести.
– Я зайду, если хочешь, и отмою его песком, – предлагает Кирстен.
– Это был не обычный кит, – говорит Торил. К ней жмется дочка, прильнула так тесно, что кажется, будто она пришита к материнскому боку аккуратными мелкими стежками Торил, знаменитыми на всю деревню. – Если все было, как говорит Эдне, значит, он был послан сюда.
– Послан? – переспрашивает Зигфрид, и Марен видит, что Кирстен глядит на нее с благодарностью, видимо, рассудив, что у нее появилась союзница. – Разве такое возможно?
С заднего ряда доносится вздох, и все оборачиваются к Дийне. Она сидит с запрокинутой головой и закрытыми глазами, смуглая кожа у нее на горле отливает золотистым в свете церковных свечей.
– Не иначе как происки дьявола, – говорит Торил. Ее дочка испуганно плачет, уткнувшись лицом ей в плечо. Марен мысленно задается вопросом, сколько страха и ужаса Торил успела вложить в умы своим двум уцелевшим детям за эти три дня. – Нечистый властен над всем, кроме Бога. Он мог послать нам кита. Или его могли призвать.
– Хватит, – говорит Кирстен, нарушая гнетущую тишину, пока она не сгустилась еще сильнее. – От таких разговоров пользы нет.
Марен хочется разделить эту уверенность, но ее мысли снова и снова возвращаются к черной тени, к тому странному звуку, что заставил ее подойти к окну. Тогда она подумала, что это птица, но теперь тень разрастается в воспоминаниях и обретает все более чудовищные очертания. Тень плывет кверху брюхом, у нее пять плавников. Против всякого естества. Эта сгущенная темнота постоянно маячит на краю поля зрения даже в благословенном свете церковных свечей.
Мама трясет головой, словно только проснувшись, хотя свет свечей отражался в ее немигающих глазах с той минуты, как они с Марен уселись на скамью.
– В ту ночь, когда родился Эрик, – говорит мама, и в ее голосе явственно слышится эхо звенящей тишины, – в небе горела красная точка.
– Я помню, – тихо произносит Кирстен.
– Я тоже помню, – кивает Торил.
«И я», – думает Марен, хотя ей тогда было всего два года.
– Я ее видела, эту звезду. Она скатилась с небес прямо в море, и вода обагрилась, – говорит мама, едва шевеля губами. – Он был отмечен с рождения, – стонет она, закрывая руками лицо. – Нельзя было пускать его в море, нельзя.
Женщины вновь принимаются голосить. Теперь даже Кирстен не может их успокоить. Пламя свечей вздрагивает под порывом холодного ветра из распахнутой двери. Обернувшись, Марен еще успевает увидеть, как Дийна выходит из церкви. Марен обнимает маму за плечи, но не произносит ни слова. То единственное, что она сейчас может сказать, все равно не принесет утешения: А куда ему было еще, как не в море.
Вардё – это остров, гавань с причалами располагается на пологой его стороне, где залив полукругом вгрызается в сушу; на другой стороне высятся неприступные отвесные скалы, лодки там не пристанут. Марен узнала о рыбацких сетях раньше, чем узнала о боли. И намного раньше, чем узнала о любви. Каждое лето мамины руки блестят от прилипших к ним рыбьих чешуек, а сами рыбины, натертые солью, сушатся, развешанные на веревках, точно белые детские пеленки, или перегнивают в земле, обернутые в оленьи шкуры.
Папа всегда говорил, что они живут милостью моря: оно дарит им благодать, дает пищу, а значит, и жизнь. Иногда оно отбирает жизни, но это честный обмен. Так было всегда, и так будет всегда. Но после шторма море стало врагом, и многие уже призадумались об отъезде.
– У меня родня в Алте, – говорит Герда. – У них есть земля, и всегда есть работа.
– Шторм до них не добрался? – спрашивает Зигфрид.
– Скоро мы это узнаем, – говорит Кирстен. – Думаю, из Киберга сообщат. Уж там-то штормило наверняка.
– Сестра точно пришлет мне весточку, – кивает Эдне. – У нее целых три лошади, а тут верхом день пути.
– И тяжелая переправа, – говорит Кирстен. – Море еще неспокойно. Вести придут, но придется подождать.
Марен слушает, как соседки говорят о Варангере и даже о запредельном Тромсё, словно кто-то из них сможет жить в большом городе, вдали от родных мест. Женщины спорят о том, кто возьмет для переезда оленей. Стадо принадлежало Мадсу Питерсону, утонувшему вместе с мужем и сыновьями Торил. Они были все в одной лодке. Торил, похоже, считает, что это дает ей какое-то право на собственность Мадса, но Кирстен заявляет, что позаботится об оленях сама, и ей никто не возражает. Да и кто бы стал возражать? Сама Марен до сих пор не умеет разжечь огонь в очаге, куда уж ей содержать стадо нервных животных, да еще в самом разгаре зимы. Торил, видимо, думает так же, потому что мгновенно отказывается от претензий.
В конце концов разговор выдыхается и стихает. Ничего еще не решено. Сначала надо дождаться вестей из Киберга или самим послать туда вести, если от них ничего не придет до конца следующей недели.
– До тех пор предлагаю нам всем ежедневно собираться в церкви, – говорит Кирстен, и Торил с жаром кивает, в кои-то веки соглашаясь с Кирстен. – Нам нужно заботиться друг о друге. Снегопады, похоже, унялись, но нельзя сказать наверняка.
– Берегитесь китов, – говорит Торил. Свет падает ей на лицо, и под кожей проступают кости. Вид у Торил серьезный и даже зловещий, а Марен хочется рассмеяться. Она легонько прикусывает язык в том месте, где ранка еще не зажила.
Больше никто не заикается об отъезде. По дороге домой мама держится за руку Марен и сжимает так сильно, что рука начинает болеть. Марен идет, погруженная в свои мысли. Интересно, другие женщины тоже чувствуют связь с этим местом – и сейчас даже сильнее, чем прежде? Кит или не кит, предзнаменование или нет – Марен видела гибель сорока рыбаков. И теперь что-то держит ее на Вардё, держит так крепко, что она себя чувствует зверем в капкане.
3
Через девять дней после шторма, в самом начале нового года, им возвращают мужчин. Почти все, почти целые. Разложенные, как подношения, в маленькой каменной бухте среди утесов или поднятые на волнах к скалам под домом Марен. Их приходится поднимать на веревках, на тех самых веревках, которыми пользовался Эрик, когда собирал птичьи яйца на скальных откосах.
Эрик и Даг возвращаются в числе первых, папа – в числе последних. Папа потерял руку, Даг прожжен насквозь: черная опаленная полоса тянется от его левого плеча к правой стопе. Это значит, говорит мама, в него ударила молния.
– Быстрая смерть, – шепчет она, не скрывая горечи. – Легкая смерть.
Марен утыкается носом в плечо, вдыхает свой запах.
Эрик, брат Марен, как будто не мертвый. Как будто спит. Но его кожа отливает пугающим зеленоватым свечением, как у всех остальных, кого море вернуло на сушу. Он утонул. Это не легкая смерть.
Когда настает черед Марен спускаться с утеса, она подбирает сына Торил, зацепившегося, как коряга, за острые камни у берега. Он ровесник Эрика, его плоть перекатывается на костях, как куски мясной туши в мешке. Марен убирает с его лица мокрые волосы, снимает с ключицы прилипший кусочек водорослей. Им с Эдне приходится обвязать тело веревкой не только на поясе, но еще на груди и ногах, чтобы не развалилось на части, пока его будут затаскивать наверх. Марен рада, что не увидит лица Торил, когда та примет в объятия своего сына. Она всегда недолюбливала Торил, но горестные причитания вонзаются в сердце Марен сотней острых иголок.
Земля смерзлась в камень, ее не возьмет никакая лопата, и мертвых решили сложить в большом лодочном сарае, принадлежавшем отцу Дага. Холод сохранит тела до весны. Пройдет еще несколько месяцев, прежде чем почва оттает, и женщины Вардё смогут похоронить своих мужчин.
– Парус можно пустить на саван, – говорит мама, когда Эрика забирают в лодочный сарай. Она смотрит на брошенный посреди комнаты парус так, словно в него уже завернули Эрика. Почти две недели парус валяется на полу, где они его оставили в ту злосчастную ночь. Мама с Марен обходили его по широкой дуге, не желая к нему прикасаться, но теперь Дийна хватает парус и качает головой:
– Только напрасная трата материи.
Марен этому рада: море забрало жизни отца и брата, так пусть не преследует их в могиле. Дийна складывает парус сноровисто и умело, прижимая его к животу, и сейчас в ней есть что-то от той прежней, решительной и задорной девушки, которая прошлым летом вышла замуж за брата Марен.
Но Дийна исчезает на следующий день после того, как вернулись Эрик и Даг. Мама в бешенстве от того, что Дийна убежала рожать ребенка к своей саамской семье. Мама говорит ужасные вещи. Марен знает, что на самом деле она так не думает, но все равно говорит: называет Дийну лапландкой, блудницей, дикаркой, как могли бы назвать ее Торил и Зигфрид.