Полная версия
Храм на рассвете
Временами ему казалось, что, когда человек придумал для безудержной человеческой натуры некие нормы, называемые законами, он просто зло пошутил. Если преступления совершаются вынужденно или по глупости, значит и мораль, лежащая в основе закона, – глупое понятие.
После дела «Союза возмездия эпохи Сёва», которое завершилось смертью Исао, похожие инциденты происходили один за другим, события 26 февраля в 11-м году Сёва[6], [7] завершили беспорядки внутри страны, но начавшаяся затем война с Китаем шла уже пятый год,[8] она еще не закончилась, а союз трех стран – Японии, Германии и Италии – подтолкнул великие державы к активным действиям, и теперь часто обсуждалась опасность войны между Японией и Америкой.
Однако Хонду не интересовали ни ход времени, ни сложности политики, ни надвигавшаяся война. Все это его не трогало. Внутри у него что-то сломалось. Время напоминает ливень, капли дождя ударяют по множеству людей, и Хонда знал, что эти капли пропитают водой все без исключения камешки-судьбы, – нигде нет силы, способной это предотвратить. Можно ли знать, какой трагедией окончится та или иная жизнь? Обычно история развивается, отвечая чаяниям одних и обманывая ожидания других. Каким бы печальным ни было будущее, это не значит, что оно обманет надежды каждого.
Из этого не следует делать вывод, будто Хонда превратился в нигилиста и меланхолика. По сравнению с прошлым он стал более живым, даже веселым. Изменилась его манера говорить: когда он был судьей, то взвешивал каждое слово, следил за каждым движением; теперь он стал свободнее даже в одежде: мог надеть пиджак в рубчик, другого цвета, нежели брюки, мог пошутить. Только оказавшись в этой жаркой стране, он перестал шутить, словно шутки его испарились.
В его облике появилась подобающая возрасту значительность. Простые ясные линии молодого лица исчезли, на коже, которая прежде походила на застиранную хлопчатобумажную ткань, проступила благородная тяжесть шелка. Хонда знал, что в юности он не был красавцем, и подобная непрозрачная оболочка, которую дал ему возраст, была не так уж плоха.
К тому же он теперешний по сравнению с собой юнцом определенно имел будущее. Молодые болтают о будущем лишь потому, что оно им еще не принадлежит. Обладание достигается отказом от чего-то, именно в этом его секрет, который неизвестен молодым.
И Хонда, так же как в свое время Киёаки, не повлиял на течение времени. На смену эпохи Киёаки, павшего когда-то на поле битвы, где столкнулись страсти, шла эпоха, когда молодым людям предстояло погибать в реальных сражениях. Предвестием этого стала смерть Исао. Получалось, что и Киёаки, и Исао, в котором он продолжал жить, погибли по-разному, но каждый на своей войне.
А Хонда? Никаких признаков возможной смерти! Он не жаждал умереть, но и не защищал тело от неизбежных атак смерти. И вдруг в этой знойной земле, где его целый день пронзали раскаленные, огненные стрелы солнца, пышная, густая, заполонившая все вокруг тропическая зелень представилась ему сверкающей пышностью смерти.
– Давно, лет двадцать восемь тому назад, я некоторое время дружил с двумя принцами из Сиама, они приезжали в Японию учиться. Один, его высочество принц Паттанадид, был младшим братом короля Рамы Шестого, второй, его двоюродный брат, его высочество принц Кридсада, доводился внуком королю Раме Четвертому. Я собирался, если буду в Бангкоке, повидаться с ними, узнать, как они живут. Хотя меня они уже, наверное, не помнят, и как-то неудобно навязываться…
– Что ж вы не сказали об этом раньше? – словно упрекая Хонду за скрытность, воскликнул всезнайка Хисикава. – Спросили бы меня и сразу бы получили нужный ответ.
– Так я могу повидаться с принцами?
– К сожалению, не получится. Оба они – дяди короля Рамы Восьмого, он во всем на них полагается, и сейчас они последовали за его величеством в Лозанну. Главные члены королевской семьи отправились в Швейцарию, и дворец практически пуст.
– Жаль.
– Есть, правда, возможность устроить вам встречу с дочерью его высочества принца Паттанадида. Это странная история. Она самая младшая из принцесс, ей только что исполнилось семь лет, она с придворными дамами одна из всей королевской семьи осталась в Бангкоке. Ее держат в малом Дворце Роз – это похоже на домашний арест. Бедная девочка!
– А в чем дело?
– Семья опасается, что за границей решат, будто у нее не все в порядке с головой. Дело в том, что принцесса не раз заявляла, будто тайская принцесса – это ее другое рождение, на самом деле она родом из Японии, и, кто бы что ни говорил, упорствует в этом. По слухам, если с принцессой хоть в чем-то не согласиться, она раздражается, ударяется в слезы, поэтому воспитатели потакают ей в ее фантазиях. Получить аудиенцию у принцессы очень сложно, но раз у вас с принцами были такие отношения, я поговорю, и, если она сейчас в Бангкоке, может, что-нибудь выйдет.
2
Выслушав эту историю, Хонда не ощутил желания немедленно встретиться с полупомешанной бедняжкой-принцессой.
Он воспринимал ее так же, как воспринимал этот небольшой, горевший в золотых лучах храм. Казалось, храм должен был бы парить в воздухе, но ему никак не оторваться от земли; принцесса, наверное, тоже не может взлететь. В этих местах определенно безумию, равно как и архитектуре, как бесконечно длящемуся однообразному танцу золота, не дано исчерпать себя. И Хонда подумал, что стоит попросить об аудиенции как-нибудь потом.
Пожалуй, причиной того, что он откладывал встречу, была частично лень, которая охватывала человека в этом жарком климате, частично жизненный опыт. У Хонды прибавилось седины, хотя очки, которыми пользуются дальнозоркие, он еще не носил, так как в юности у него была легкая близорукость. Происходящие события Хонда в силу возраста оценивал, применяя к ним критерии того или иного из законов, которые знал досконально. О стихийных бедствиях речь не шла, но ведь любое событие в истории, каким бы неожиданным оно ни выглядело, на самом деле оказывалось связанным с предшествовавшими ему долгими колебаниями, признаками нежелания действовать, совсем как в отношениях с девушкой, в которую ты влюблен. В том, как быстро она откликается на твои желания, сближается так, как тебе нравится, обязательно ощущается что-то искусственное, поэтому, если собираешься отдаться на волю исторических предопределений, главное – во всем занимать позицию незаинтересованного лица. Хонда видел слишком много примеров, когда человек не получал ничего из того, чего хотел; когда все его желания оказывались тщетными. А если ты не хочешь что-то иметь, тогда, страстно желая это «что-то», избавишься от него. И даже самоубийство, которое кажется зависящим только от собственного желания, собственной воли, – вот Исао вынужден был целый год провести в аду, чтобы совершить его так, как он того хотел.
Однако если задуматься, то самоубийство Исао было на блистающем звездами ночном небе той яркой путеводной звездой, которая привела к событиям 26 февраля. Участники тех событий стремились к свету, хотя сами воплощали ночь. Сейчас, во всяком случае, покров тьмы сброшен, общество живет при свете тревожного, душного утра, но это совсем не то утро, о котором они мечтали.
Когда возник союз трех стран – Японии, Германии и Италии, – часть японских националистов ополчилась против увлечения всем французским, против англомании, но даже приверженцы старых восточных традиций радовались за тех, кто любил Запад, любил Европу. Япония сочеталась не с Гитлером, а с лесами Германии, не с Муссолини, а с римским Пантеоном. Это был союз германских мифов, римской мифологии и «Кодзики»[9], близость мужественных, прекрасных богов разных религий, богов Востока и Запада.
Хонда не был, конечно, одержим романтическими предрассудками, но тоже ощущал, что события до дрожи в теле накаляются, надвигается что-то грозное, поэтому, когда он, оторвавшись от Токио, приехал сюда, в Таиланд, небольшой отдых и свободное время, наоборот, вызывали страшную усталость, и не было способа противиться душе, стремившейся все время вернуть его в прошлое.
Хонда все еще не отказался от мысли, на которой настаивал когда-то давно в разговоре с девятнадцатилетним Киёаки: «Человеку свойственны именно те устремления, которые оставят свой след в истории». Однако некоторые вещи девятнадцатилетний юноша предвидит порой с жуткой определенностью. В свое время Хонда считал, что, в силу характера, абсолютно лишен способности влиять на историю. Это ощущение безнадежности с годами усилилось, стало как бы хронической болезнью, однако характер его нисколько не изменился. В душе всплыла самая страшная строка, встретившаяся ему в «Рассуждениях о достижении истинного»[10], одного из тех сочинений, что он прочитал под влиянием давней беседы с настоятельницей храма Гэссюдзи; там говорилось о воздаянии за грехи: «Пусть ты и не свершишь дурного, на благо ты взираешь потому, что зло еще не созрело».
Выходит, то, что он встретил в Бангкоке радушный прием, все эти томные «блага» тропиков – чудные виды, звуки, даже роскошные еда и питье, – все это вовсе не доказывает, что в оставшиеся до пятидесяти лет годы он «не свершит дурного». Его зло еще не созрело настолько, чтобы спелым плодом упасть с ветки.
В этой стране, исповедовавшей буддизм хинаяны[11], на наивное учение о карме, почерпнутое из ранних буддийских сутр, накладывался закон причинности, такой как излагался в своде законов Ману[12] – в молодости на Хонду эта книга произвела сильное впечатление, а в этой стране удивительные лица индийских богов смотрели отовсюду. Священные змеи и орел Гаруда, украшавшие крышу храма, доносили в сегодняшний день из седьмого века буддийскую драму Индии «Нагананда» – то была сцена, где индийский бог Вишну восхваляет орла Гаруду за преданность родителям.
После приезда в Таиланд в Хонде вновь проснулась врожденная привычка к анализу: он заинтересовался тем, как буддизм хинаяны понимает тайну возрождения, которое Хонда на протяжении половины своей жизни отвергал рассудком.
Религиозная философия Индии, согласно интерпретациям ученых, делилась на следующие шесть периодов.
Первый период – эпоха Ригведы[13].
Второй – эпоха брахманов.
Третий – эпоха Упанишад[14], по европейскому календарю с восьмого по пятый век до нашей эры, была временем философии атмана – субъективного духовного начала, провозгласившая идеалом единство индивидуального и космического; в эту эпоху возникла идея круговорота жизни, в этико-философскую систему идея оформилась тогда, когда, соединив с идеей кармы, ей придали характер закона причинности и связали с идеей атмана – «я».
Четвертый период – эпоха разделения учений.
Пятый – с третьего по первый век до нашей эры – эпоха окончательного оформления буддизма хинаяны.
Шестой – это продолжавшаяся последующие пятьсот лет эпоха расцвета буддизма махаяны[15].
Эти последующие пятьсот лет и составляли проблему: в этот период был в основном собран и свод законов Ману, который в свое время так захватил Хонду, поразил его тем, что идея круговорота жизни находила свое выражение в статьях закона, однако, казалось бы, одна и та же идея кармы-деяния в буддизме толковалась совсем иначе, нежели в Упанишадах. И отличие это состояло в том, что отрицался атман собственного «я». Можно сказать, что именно в этом состояла суть буддийского учения.
Одной из трех отличительных особенностей буддизма было отсутствие во всех законах индивидуального начала. Буддизм отрицал реальность «я» как главного субъекта жизни, отрицал и «душу» как продолжение существования «я» в будущей жизни. Буддийское учение не признавало души. По буддийским представлениям, души как основной сущности нет ни у живых, ни у неодушевленных предметов. Это утверждение об отсутствии во вселенной определенной сущности вызывало образ бескостной, желеобразной медузы.
Но здесь возникал вопрос, на который было сложно получить ответ: если после смерти все исчезает, то кто же сбивается с истинного пути, совершая дурные поступки, и кто идет по стезе добродетели, совершая благие дела? Если «я» не существует, то что же в цепи возрождений представляет собой субъект?
За триста лет учение «Малой колесницы» – хинаяны, страдая от противоречий между идеей субъективного духовного начала, которую буддизм отвергал, и идеей кармы-деяния, которую он унаследовал от ведизма, существуя в условиях постоянной полемики между школами, так и не получило стройного логического завершения.
Для того чтобы данная проблема была возведена в ранг философской, понадобилось ждать концепции «только-сознание»[16], выдвинутой буддизмом махаяны – «Большой колесницы», но еще в сутрах хинаяны определилось понятие «причинности и внутренней сущности мыслей и поступков» – везде, словно аромат благовоний, пропитавший одежду, присутствовало стремление сохранить идею хорошего и дурного деяния, связать их настолько, чтобы они определяли результат; то было предвестием доктрины «только-сознание».
И сейчас Хонда задумался о том, что же скрывалось у друзей его юности – двух принцев из Сиама – за постоянной улыбкой и грустными глазами. Наверное, тяжелая золотая лень и дух легкого ветерка, пробегавшего под сенью деревьев, что были так сродни этой стране блистающих храмов, цветов и плодов: здесь поклонялись Будде, верили в круговорот жизни и чурались строгих логических построений.
Принц Кридсада и уж тем более принц Паттанадид обладали поразительным, поистине философским складом души. А все-таки и сейчас Хонда во всех деталях видел ту картину: Паттанадид, поникший без сознания в плетеном кресле на летней лужайке «Приюта на крайнем юге» при известии о смерти его возлюбленной Йинг Тьян, – сила чувств потрясла душу трезвого аналитика, чувства оказались сильнее рассудка. С белого подлокотника безвольно свисала смуглая рука, склоненное к плечу лицо не потеряло красок, только приоткрылся рот, где поблескивали белые зубы.
Длинные изящные пальцы, просто созданные для искусных ласк, почти касались зелени газона, и казалось, из всех пяти пальцев мгновенно ушла жизнь, когда смерть коснулась той, кого они ласкали.
Хонда подозревал, что воспоминания принцев об их пребывании в Японии, пусть даже приобрели со временем милый сердцу оттенок, вряд ли были такими уж хорошими. Неприятными оказались для них и некоторая изоляция, и плохое знание японского языка, и чуждые обычаи, а тут еще пропажа перстня и смерть Йинг Тьян. А под конец все аккумулировалось в злобном духе «группы кэндо», от которого отделяли себя и обычные молодые люди вроде Хонды или Киёаки, и принадлежавшая к группе «Белая береза»[17] молодежь, придерживавшаяся идей гуманизма. Ситуацию осложняло то, что в окружении принцев подлинная Япония присутствовала очень слабо, они смутно ощущали, что Япония – это страна их врагов. Эти неуступчивые японцы, гордящиеся собой воины-защитники, но уязвимые, словно подростки, бросали вызов еще до того, как кто-либо пытался насмехаться над ними, кидались вперед и гибли еще до того, как кто-либо выказывал им свое презрение. Исао, в отличие от Киёаки, жил в самой гуще подобного мира и верил в его дух.
В качестве одного из достоинств Хонды, которому было почти пятьдесят лет, следовало бы назвать отсутствие предубеждений. И отсутствие авторитетов, потому что ему самому случалось выступать в такой роли. Он не чувствовал себя связанным доводами рассудка, потому что ему самому доводилось олицетворять разум.
Дух, свойственный той группе кэндоистов начала эпохи Тайсё[18], пусть фрагментами, словно это была ткань в горошек, но все же окрасил все их поколение, даже Хонду, который никогда не разделял тех ценностей, так что сейчас, вспоминая свою юность, Хонда сразу же ощутил этот дух.
Мир же Исао, облагородившего этот дух, не походил на тот, в котором прошла юность Хонды. Хонда лишь мельком взглянул на новый для себя мир со стороны, но, встретив личность, боровшуюся и по собственной воле расставшуюся с жизнью в условиях, когда дух, владевший молодежью Японии, был в полном одиночестве, он не мог не сказать себе: «Выжить мне позволяет только энергия Запада, концепции, которые существуют вне Японии». Ведь идеи, свойственные Японии, приводят человека к смерти.
Если вы собираетесь жить, не следует, подобно Исао, упорствовать в соблюдении чистоты. Не следует отрезать себе путь к отступлению, не стоит от всего отказываться.
Смерть Исао, и только она, заставила Хонду задуматься над тем, что же такое чистая, незапятнанная Япония. Разве не было иного способа жить вместе со своей «Японией», кроме как отказаться от всего, отвергнуть реальную страну и своих соотечественников, иного способа, кроме этого, самого ужасного – убить и потом собственным мечом свести счеты с жизнью? Страшно сказать, но разве не доказал Исао своей смертью, что иного способа нет?
Получается, что самые чистые представители нации обязательно пахли кровью, были отмечены печатью варварства. В отличие от Испании, где бой быков, несмотря на критику защитников животных со всего мира, сохранился как национальное зрелище, Япония с началом просвещения эпохи Мэйдзи[19] желала искоренить «туземные обычаи». И в результате самый свежий, чистый дух нации ушел в подполье, и в случавшихся временами вспышках проявлялась его жестокая, страшная сила.
Но в каком бы ужасающем обличье он ни являлся, то был изначально девственно-белый дух. После приезда в Таиланд Хонда все больше постигал чистоту собственной цивилизации, ее безыскусность, простоту, напоминавшую прозрачность речной воды, позволявшую сосчитать камешки на дне, ясный свет, исходивший от церемоний синто[20]. Хонда не то чтобы жил всем этим: как и большинство его соотечественников, он не обращал на это особого внимания, вел себя так, словно ничего этого не было, скорее даже избегал в своей жизни. Он прожил, отгородившись от немногословных, весомых изначальных принципов синто, белого шелка священных одежд, кристально чистой воды, девственной белизны колыхаемых ветерком молитвенных полосок, пространства, ограниченного священными воротами-тории, той скальной обители, тех гор, почитаемых как божественное начало, повелителей морской стихии, прожил, не зная японского меча, его сияния, чистоты, разящей силы. Не только Хонда, многие из тех, кто практически стал европейцем, уже не могли сопротивляться этому сильному исконному началу.
Если веривший в душу Исао вознесся на небо, это, несомненно, было воздаянием за благие дела, а как объяснить то, что он может вдруг возродиться в другом человеке?
Предполагать подобное были основания: может быть, Исао принял решение умереть тогда, когда он узрел тайный намек на «другую жизнь». Человек, намеренный безукоризненно, на крайнем пределе прожить свою жизнь, разве он не предчувствует существование другой жизни?
И Хонда, окутанный здешним зноем, вдруг представил себе синтоистский храм в Японии – само воспоминание освежало, словно брызги чистой воды. Священные ворота, которые паломникам, поднимавшимся по каменной лестнице, казались рамкой, окружавшей храм, а тем, кто возвращался, совершив паломничество, представлялись обрамлением картины сплошь голубого неба. Удивительная картина, когда виден или один величественный храм, или только небо. Эти священные ворота-тории, казалось, воплощали душу Исао.
Исао сделал из своей жизни лучшую – прекрасную и вместе с тем простую, определенную, словно храмовые ворота, – раму. И эту раму естественным образом заполнило голубое небо.
Хонда считал, что в последние минуты жизни отношение к душе связало Исао с японским буддизмом, как бы ни была далека ему эта вера. Чуждую ему веру, как мутную воду реки Менам, он процедил через белый шелк – собственное восприятие души.
В гостиничном номере поздней ночью, после того как днем он услышал от Хисикавы историю маленькой принцессы, порывшись в чемодане, Хонда достал со дна завернутый в лиловый платок-фуросики дневник снов Киёаки.
Рассыпавшиеся от частого чтения страницы Хонда неумело, но бережно сшил собственными руками, на бумаге плясали знаки, написанные торопливым полудетским почерком друга, чернила и через тридцать лет темнели на выцветшей бумаге.
Да, все так. Память не подвела: Киёаки записал свой яркий сон о Сиаме, который приснился ему вскоре после того, как в их усадьбе гостили сиамские принцы.
Киёаки «в высокой, с зубцами, короне, усыпанной драгоценными камнями», сидит на роскошном троне, перед ним заброшенный сад.
По этому можно судить, что во сне Киёаки принадлежал к королевской семье Сиама.
Усевшиеся на балках павлины роняют сверху белый помет, на пальце у Киёаки перстень с изумрудом, который носил один из принцев.
В изумруде появляется «прелестное женское личико».
Это определенно личико той маленькой, безумной принцессы, именно оно отражается в изумруде кольца, там же отражается лицо склонившегося над перстнем Киёаки, а потому не подлежит сомнению то, что в принцессу переселилась душа Киёаки, а позже душа Исао.
Любой, слушая красочные рассказы сиамских принцев об их родине, мог увидеть такой сон, в этом не было ничего странного, но Хонда, уже имевший опыт, верил в сны Киёаки, считал их вещими.
Это было очевидно. Стоит лишь раз перейти черту рационального, и дорога открыта. Более того, Исао не рассказывал, а потому Хонда не знал того, что, оказывается, в одну из долгих ночей там, в тюрьме, Исао видел сон о женщине из тропиков.
* * *Хисикава все то время, что Хонда был в Бангкоке, с неизменным вниманием заботился о нем, и дело об иске к компании «Ицуи», благодаря содействию Хонды, успешно разрешалось. В частности, обнаружились упущения с тайской стороны – стороны истца.
Согласно 473-й статье Торгового кодекса Таиланда, в основу которого были положены законы Америки и Англии, продавец не может нести ответственности за дефекты товара, например, в следующих случаях:
1) если покупатель знал о дефектах в момент покупки или если мог узнать о них при обычной проверке;
2) если дефекты товара обнаружатся во время его передачи или если покупатель принял товар без запаса;
3) если товар продавался на открытом аукционе.
Расследование Хонды позволило предположить, что тайская сторона допустила ошибки, которые подпадали под условия, сформулированные во втором и третьем пунктах. Если собрать доказательства и надавить на слабые места, то, возможно, противная сторона отзовет иск.
Компания «Ицуи», конечно, была довольна, и Хонда, до некоторой степени успокоившись по поводу работы, подумал, не попросить ли теперь Хисикаву заняться формальностями, связанными с получением аудиенции у принцессы.
Хисикава, похоже, был удручен.
Хонда никогда не испытывал особого желания общаться с людьми искусства, практически ни разу с ними не сталкивался и уж никак не предполагал, что здесь, в далекой стране, ему придется иметь дело с неудавшимся художником.
Странно, Хисикава, выступавший в непривычной для него роли гида, обращал внимание на самые мелкие детали, о чем бы его ни попросили, ни разу не выказал своего неудовольствия, более того, он являлся редким проводником, который в этой стране, где никуда нельзя было войти через главный вход, был отлично осведомлен о всяких окольных путях. Конечно, этот человек и сам понимал, что как сопровождающий он незаменим.
Неизвестно, какое уж он там создал в прошлом произведение, но Хисикава имел характер неисправимой творческой личности. В душе он презирал «обывателей», за счет которых существовал. Это явственно читалось у него на лице, и Хонду забавляло, что его самого Хисикава в душе считает обывателем. Хонда с удовольствием рассказывал ему об оставшихся в Японии жене и матери, о своих огорчениях по поводу отсутствия детей. По правде говоря, было интересно наблюдать, как Хисикава выражает сочувствие.
Вообще-то, Хонда считал, что незрелость, которая обнаруживается в произведении искусства или в самом художнике, – самое что ни есть безобразное, особенно по сравнению с той красотой незрелости, которую продемонстрировали своей жизнью Киёаки и Исао. Некоторые тянут за собой незрелость до восьмидесяти лет. Торгуют своими пеленками.
Особенно удручают псевдохудожники: непомерная гордость соединяется у них с раболепием, от них исходит какой-то особый запах паразита. Обычную мужскую леность Хисикава обряжал в роскошные аристократические одежды здешних тропиков. Хонду коробила манера Хисикавы заказывать в ресторане дорогие бордоские вина, непременно добавляя: «Ведь платит „Ицуи“». Вино Хонда не так уж и любил.
Ему не хотелось оправдывать такого человека, но, как приглашенный, как гость, он по этикету не мог просить, чтобы ему заменили сопровождающего. Каждый раз в приемной суда или на банкете, когда тучный глава здешнего филиала «Ицуи» спрашивал: «Что, Хисикава вам пригодился?», Хонда с горьким чувством в душе отвечал: «Да, он хорошо работает» – и сердился, что главу филиала вполне удовлетворяет форма ответа и он не замечает подтекста.
Хисикава усвоил темную сторону здешних отношений между людьми, ту сторону, которую можно сравнить с опавшей сырой листвой в чаще и которая на глазах превращается в перегной, так что основой профессиональных способностей Хисикавы стало проворство, благодаря которому он раньше других улавливал запах гниения; наверное, прежде он был зеленой мухой, что сиживала на тарелке с объедками у главы здешнего филиала.