Полная версия
Опрокинутый жертвенник
Тяжелые трубы-букцины протрубили начало состязаний и цирк онемел. Рабы-привратники резко распахнули широкие ворота, и восемь квадриг выехали из загона. Трибуны загудели от восторга. Ряды ипподрома вмиг превратились из тысячеглазого Аргуса в одноглазого Полифема. Все, даже те, кто сидел на крышах соседних домов, увидели, как по ногам лошадей пробегают нервные судороги, как у возниц вздулись мышцы и их лица превратились в каменные маски. Взгляды устремились на сигнальный знак в виде бронзового дельфина, висящий над самыми головами лошадей. Словно кариатида, стоя на трибунале в мраморной тяжелой тоге, арбитр состязаний уронил платок, дельфин нырнул вниз, тубы тяжело выдохнули и квадриги вылетели из горловины цирка, как ужасающие стрелы из баллист. Через несколько секунд на месте старта возникло облако пыли, оно наполнилось грохотом кованых колес и стало вытягиваться вдоль арены. Всем отчетливо были видны только первые три квадриги, остальные же – будто прорывались сквозь завесу пыли. Обогнув поворотный столб, вперед вырвались Геркулан и Самбатион, за ними, в корпус лошади, мчались Ификл и Диомид. Элпидий сжал кулаки и начал молотить по скамье.
– Геркулан! Победа крылата! Дай! Дай! Дай! – закричал он увлеченный азартом трибун, враз забыв о своей сердечной ране. – Подрезай фараона! Раздави как муху!
Болельщики за египтянина тут же ответили со своих мест.
– Гер-ку-лан – рыжий! Мясник – не возница! У него каталка, а не колесница! Оотт-бей фии-илей, Самбати-оооо-ннн!!! – раскатисто покатилось по рядам.
Элпидий бросил взгляд на Таэсис. Щеки у девушки порозовели, глаза горели азартом, пухлые губы полуоткрыты как для поцелуя, или как будто с них вот-вот слетит признание в любви. Страсть, с которой она смотрела на Самбатиона, и ее голубая «египетская» накидка говорили о том, что она отдала свое сердце ему.
Лидерство галла и египтянина в начале состязания еще мало о чем говорило. Квадригам следовало сделать еще шесть кругов, прежде чем оказаться у финишной черты. К тому же, чтобы попасть под крыло победы, требовалось проявить завидную ловкость и по дороге к ней не свернуть себе шею или же не переломать ребра, что на бегах удавалось далеко не каждому.
Гонка становилась все безумней. Возничие нещадно били кнутами лошадей и выкрикивали боевые кличи, как будто они мчались мимо трибун в атаку на невидимого врага и, устрашив его, резко отворачивали у поворотных столбов. Объехав вторую мету, к началу третьего круга вперед вырвался Самбатион, рыжебородый галл отстал от него на лошадиный корпус, Ификл и Диомид гнали почти колесо в колесо. Посередине арены, прямо у трибуны арбитра, финикиец попытался обогнать Диомида, но тот направил своих лошадей ближе к краю, прижимая Ификла к заградительному валу. Колеса колесниц сцепились со страшным скрежетом, финикийца подбросило и отнесло в сторону, лопнула ось, квадрига перевернулась и накрыла атлета. Треснуло и отломилось дышло, колесница, мелькая спицами и очерчивая по песку широкую дугу, вкатилась под четверку. Лошади осадили назад и завалились на нее взмыленными крупами, давя своего возницу и не оставляя ему никаких шансов.
На арену выбежали рабы, остановили четверку и начали быстро резать упряжь. Из-под обломков вытянули за ноги перемолотое тело финикийца, оно оказалось настолько обезображенным, что искушенная в зрелищах публика довольно вздохнула. Мертвого Ификла уложили на носилки и понесли на задворки. Трибуны видели, как с носилок, как будто вино из худого меха, быстро стекает алая кровь. Толпа радостно закричала и зааплодировала этой крови.
Пока часть трибун смотрела на кровавое фиаско финикийца, другая следила за яростной гонкой. В конце пятого круга Самбатион просчитался и зацепил колесом знак поворота. Пристяжные дернули, колесница на миг замерла на одном колесе, рухнула оземь – и лошади с диким ржанием потащили ее по арене. Толпа взревела, увидев невероятное – как ее бог Самбатион опрокинулся с небес на землю.
Таэсис вскрикнула и закрыла в ужасе лицо руками. А Элпидий, с трудом сдерживая ликование, смотрел, улыбаясь, как ее любимец, привязанный накрепко к вожжам, покатился по арене. Обезумевшие лошади, швыряя с губ пену, упорно тащили возницу, колесница крошилась, как соломенная, и ее куски сыпались ему на голову. Зрителям стало ясно, что египтянин, пытаясь быстро перерезать вожжи, потерял свой нож и что он обречен. Но в этот момент произошло чудо. Лошади, храпя и спотыкаясь, дернули, ремни оборвались, и Самбатион замер посредине ристалища, утонув в облаке пыли. Все подумали, что он уже мертв, но египтянин вдруг встал и поднял над головой руку с куском вожжей. Трибуны заликовали. Атлет пошатнулся и опустился на колени. К нему подбежали рабы и чуть ли не насильно уложили на носилки. Другие ипподромные служки начали загонять в стойло его взбесившуюся четверку.
Первый забег ристалищ завершился победой галла. На последнем круге Геркулан, зная норов своего коренного, проехал совсем близко с поворотным знаком, его пристяжная часто-часто забила копытами, сдавая назад, но коренник резко рванул, колесница со скрежетом развернулась, и рыжий галл, прочертив невероятную траекторию, обогнал Диомида, вырвался вперед и пронесся мимо финишной меты. Взорвались трибуны, рявкнули горны и тубы. В воздух полетели венки с красными лентами.
Вторым за Геркуланом закончил гонку киликиец. Галл подъехал на покрытой грязными потеками пота четверке к подиуму, на котором восседали арбитр соревнований и знать. Префект города водрузил на его голову венок победителя, и Геркулан, не скрывая на пыльном рыжебородом лице самодовольства, проехал арену по кругу. Трибуны с его почитателями грохотали.
А Элпидий оставался раздираем противоречивыми чувствами. Он радовался победе галла, но, видя насупленные брови Таэсис, хотел растоптать свой алый венок. Девушка метала молнии в триумфатора, и казалось философу, что еще немного, и у Геркулана вспыхнет, как факел, его рыжая борода. Таэсис сказала что-то резкое служанке, Мелия в ответ ухватила ее за запястье и отрицательно замотала головой.
В перерыве между забегами на арену вышли ипподромные служки собрать щепки от колесниц Самбатиона и Ификла, засыпать из мехов песком следы крови и размести метлами мраморную финишную линию. А в это время мимы с набеленными лицами разыграли перед публикой целое представление, в котором без труда угадывался намек на недавнюю битву двух императоров.
Один из мимов вышел на высоких белых котурнах, в доспехе трибуна, с боевым мечом, в шлеме с ярко-красным султаном и в плаще, украшенном монограммой Константина: «X», скрещенная с «Р». Трибуны уже знали, что это означает «Христос Распятый». Второй карликмим, в стоптаных комических башмаках с накладным носом, изображал Лициния. На нем «красовалась» невероятно короткая туника с ядовито-грязными разводами, и такая же невероятно грязная повязка на голове, словно царская диадема Лициния-предателя. В завершение всего этого безобразия у мима выпирал огромный живот. Возбужденные зрители предвкушали какую-то каверзу и уже заводились, топоча ногами по трибунам цирка.
– Коли его! Коли нечестивого! – кричали иудеи и сирийцы, пострадавшие от жадности и властолюбия свергнутого августа Востока.
– Режь! Режь Лициния! – вторили им охочие до кровавых жертвоприношений эллины.
Под рев толпы мим, изображавший трибуна, выхватил из ножен короткий меч, сделал два быстрых шага и вонзил его «Лицинию» в живот. Из распоротого брюха ударила мощная алая струя. Набеленное лицо мима начало выделывать такие невероятные гримасы, что публика зашлась в гомерическом хохоте. Схватившись за живот, карлик начал долго, со смешными корчами и ужимками, умирать. Красуясь смертью пред публикой, он все быстрее и быстрее стал выплясывать какой-то непристойный танец. Он то приседал, то подпрыгивал, то вставал на одно колено, то изгибал спину назад и касался головой песка, пока наконец-таки не упал и не затих. Трибун со щитом Христа поднял меч над головой, поставил ногу «Лицинию» на живот и несколько раз с силой наступил, выдавив последнюю струю темной крови. Выждав паузу и получив свою долю аплодисментов, перепачканный мим встал и достал из-под туники пустой мех.
В это время Таэсис, поймав на себе радостный взгляд Элпидия, нахмурилась и отвернулась:
– Нет, Мелия, я не в силах смотреть на это, – сказала она нарочито громко.
Служанка схватила ее за руку:
– Госпожа, останьтесь до конца. Вас могут заподозрить в сочувствии к Лицинию.
– Ты говоришь глупость, Мелия. Идем отсюда.
Таэсис встала и, придерживая воздушную накидку, пошла по ряду к выходу из цирка. Элпидий понял, что пришло время совершать свой выбор, и кинул последний взгляд на арену. Там, сменив мимов, изгибались, растягивались и завязывались узлами гимнасты, гарцевали на диких зебрах вольтижеры, а над ними вверх-вниз летали канатные плясуны. Философ выбрался с трибуны и вышел из ворот цирка вслед за дочерью архитектора. Чтобы узнать, где находится заветная калитка в сад Афродиты, Элпидий, прячась в тени портиков, издали стал следить за Таэсис.
Он вышел следом за ней на главную улицу Трех Тысяч Колонн и прошел на запад два квартала в сторону Золотых ворот Дафны. Здесь, в тихом переулке, Таэсис и ее служанка исчезли за дверью дома с фруктовыми деревьями, стоящими в его стенах, как манипула легионеров перед боем. Элпидий взялся нерешительно за дверной молоток и… смутился. Он отошел от двери, постоял так несколько минут, пытаясь побороть свою робость. Осторожно прошелся вдоль стены, меряя взглядом ее высоту. В это время дверь дома Аммия отворилась и на пороге показалась Мелия. Элпидий оглянулся на нее испуганно и позорно бежал, как вор, так и не узнав в этот день, где находится потаенная калитка в сад Афродиты.
Белое и черное, 27 сентября 324 года
В Старом городе на улице Стеклодувов, на заднем дворе пропахшей чесноком таверны, где за липкими от вина столами пили дешевое халкидское, играли в кости и распевали пошлые песенки ремесленники и мелкие торговцы, имелись два зала и поблагородней. В одном из них на высоких ложах, покрытых истертыми коврами, друг против друга возлежали Элпидий и Панатий. Перед ними на столе стоял кувшин с вином, блюдо с тонко нарезанной головкой сыра, фиги и оливки в масле.
Владелец солидного куска земли с виноградниками и оливами, любитель ученого общества, редкозубый, с белесыми вьющимися волосами и наметившейся лысиной, широкий в кости, с маленьким животиком, заботливо уложенным рядом, добряк Патаний выглядел старше своих тридцати. Впав в благодушие после двух-трех чаш вина, он рассказывал Элпидию о сборе оливок, о том, что пшеница в этом году пойдет не меньше чем по золотому за десяток мер, и о том, что курия, привыкшая перекладывать все тяготы на плечи горожан, взимает новый налог для даров императору Константину и снаряжения посольства, которое отправится скоро к нему в Никомедию.
Элпидий слушал друга молча и изредка вздыхал.
Панатий, заметив это, поставил чашу на стол.
– Что с тобой, друг? Ты так вздыхаешь, будто разорился или болен.
Элпидий удрученно посмотрел на него.
– Ни то, ни другое, а худшее.
– Так что же может быть хуже этих двух несчастий? – искренне удивился Панатий.
Философ горестно вздохнул.
– Я погиб, друг.
– Что, прямо так и сразу? Давай допьем вино! – колыхнул животом Панатий и, посерьезнев, добавил, – В чем дело?
– Меня поразил Эрот, – печально кивнул ученик Ямвлиха.
– Несчастный! Эрот, Эрот, – заворчал недовольно Панатий, – ты знаешь, что он – этот Эрот? Нет? А!.. Он как чума! Подкрадывается к тебе незаметно, дышит в затылок – и вот ты уже в трупных пятнах. Поверь мне друг, Эрот – убийца! Гони его взашей!
Панатий откашлялся и пропел огрубевшим от выпитого голосом из какой-то народной песенки:
– Курносый мальчишка Эрот! Если посмеешь в меня стрельнуть из дитячьего лука – кудри тебе надеру! Поплачься, пойди к своей мамке!
Элпидий выслушал приятеля с напряженным вниманием.
Панатий, взглянув на друга с доброй иронией, спросил:
– И это из чьих же глаз пущена стрела? Я ее знаю? Кто она?
Элпидий помолчал, собираясь с духом, и со вздохом сказал:
– Таэсис, дочь Аммия.
– Дочка архитектора? – подскочил на ложе Панатий, – Несчастный! Она же из круга гордецов, забудь о ней!
Философ покачал головой.
– Ты посмотри на свой жалкий вид. – Панатий был само участие. – Друг, забудь скорее эту Таэсис! Давай поднимем чаши за бога дружбы. За Зевса Дружественного! – Панатий поднял чашу.
– Ты прямо-таки само красноречие, – глухо отозвался Элпидий. – Можешь уже биться за кафедру первого говоруна города. Вот прямо сейчас из этого сброда, что пьет за стеной, можешь набирать учеников и драть с них по триста монет. В пику Зиновию и Ульпиану.
Панатий улыбнулся, довольный таким сравнением. Зиновий и Ульпиан считались лучшими риторами и софистами Антиохии. Победить их в красноречии, занять место государственного ритора, получать хорошее жалование от городской курии и гонорары от учеников за то, что он просто будет чесать языком – перспектива для добряка показалась заманчивой. Он пожевал губами и начал рассуждать:
– Может быть, мне действительно поучаствовать в состязании за кафедру риторов? – Панатий, подперев кулаком толстую щеку, начал мечтать. – Оставлю дела на вилле, найму управляющего, заведу сотен пять домашних рабов, секретарей и переписчиков моих речей. Отберу у Зиновия патент, а вместе с ним и виноградник, который дал город ему за словоблудия. Куплю у императорского дворца большой дом с золотыми колоннами, с садом, павлинами, обезьянами и страусами. Стану всех учить уму-разуму и читать в театре панегирики императору Константину. Если, конечно, он приедет в Антиохию.
Элпидий смотрел, не мигая, на дно пустой чаши и не слушал приятеля.
– Знаешь, друг Панатий, она любит Самбатиона, – сказал он вдруг трагическим голосом.
– Кого? – посмотрел на него рассеянно Панатий, увлеченный своими мечтами, не совсем понимая тяжести положения друга.
– Возничего Самбатиона. Этого мужлана, который по-гречески-то говорит – точно жернова во рту ворочает. Она ходит на бега и пожирает глазами этого… этого конюха, который только и восседает, как статуя, на колеснице и ничего не видит дальше конского хвоста. Вчера на бегах, когда он упал с квадриги, она готова была выбежать к нему на арену. – Элпидий стукнул кулаком по столу. – А на меня даже и не взглянула!
– О-о, друг! Ты уже и ревнуешь? – сказал Панатий, подливая ему в чашу вина. – Вообще-то, Элпидий, я думаю, что ты преувеличиваешь. В том, что Таэсис восхищается Самбатионом нет ничего удивительного. Ты ведь тоже восхищаешься Геркуланом.
Элпидий метнул в друга прожигающий взгляд:
– Это другое! Это восхищение женщины! Вчера она сразу же и ушла из цирка после того, как грохнулся этот мужлан. Даже не посмотрела и двух забегов.
– Дело может быть не в нем, друг. А в том, что Аммий – отец Таэсис, до отъезда в Византий жил в городе в том районе, где все будто с ума посходили от этого египтянина. Я уверен, что причина тому не страсть, а азарт, за которым стояла, может быть, и сотня золотых, поставленных на него. Ты представь, что она разглядела в нем удачное вложение, а когда он проиграл – обиделась и ушла. Да, и ты не забывай, что Таэсис выросла среди египтян, и ей могут нравиться эти… – Панатий постучал по кувшину… – бронзовокожие с такими… яйцевидными головами фараонов. Может быть, он напомнил ей родину? – удивился он сам своему предположению.
Философ хмыкнул.
– Ты мне не веришь, а я тебе расскажу вот такую историю. Мне ее поведал мой старый раб Филоник. Это приключилось лет двадцать пять назад. Тогда в Антиохии, в честь приезда императора Диоклетиана впервые за много лет устраивались гладиаторские бои. Вот тогда, сидя на трибуне амфитеатра, некая гетера Гирона узнала в одном из гладиаторов своего родного брата. Представь, идет гладиаторский бой, и тут вдруг выбегает на арену известная всему городу гетера – и ну обнимать одного из ретиариев. Восторг! Венки! Крики публики: «Простить! Помиловать!».
Панатий рассмеялся, положив руку на свой круглый живот, будто боясь, что из-за смеха тот ускачет от него, как мяч.
– Представляешь, она белая, а ее брат черный, как головешка!
Философ пододвинулся ближе к Панатию.
– Ну, и что дальше?
Панатий блеснул глазами.
– Все завершилось благополучно. На глазах Гироны ее брату вонзили в горло меч.
Элпидий отвернулся.
– Скверная история.
Он надолго замолчал и задумался. Панатию стало жалко друга, так безнадежно влюбившегося в жестокосердую Таэсис. Он подлил еще вина, но Элпидий к нему не притронулся. Философ смотрел затуманенным взором куда-то в угол так, как смотрит дельфийская пифия сквозь жертвенный дым.
Панатий позвал хозяина таверны и шепнул ему что-то на ухо по-сирийски. Хозяин покосился на Элпидия черными масляными глазками и закивал. Через минуту за ковровой занавесью зазвенели струны.
Элпидий вышел из оцепенения и удивленно посмотрел на друга.
Панатий пожал плечами:
– Может тебя хоть это развеселит?
Кто-то отдернул занавесь и в дверях показались две аравитянки. В ярко-красных прозрачных шароварах, увитые по талии серебряными цепочками, с большими кольцами в ушах, они вплыли, подергивая бедрами, и запели протяжную гнусавую песню. Одна из них держала на левом плече маленькую треугольную арфу и, выставив острый локоть, перебирала струны тонкими пальцами, другая ударяла в бубен. Смуглые лица девушек скрывали полупрозрачные покрывала, но и сквозь них Элпидий видел, насколько некрасивы и резки их черты, а подведенные глаза – холодны как лед. Выворачивая запястья, и то откидываясь назад, то подаваясь вперед, одна из них приблизилась к философу. Аравитянка широко открывала ярко накрашенный рот, ее мелкие острые зубы окрасились помадой, и она стала похожей на хорька, задавившего цыпленка.
Элпидий невольно отодвинулся, когда девушка присела на его край. Под ритмичный звук бубна она придвигалась все ближе и ближе к философу. Элпидий бросил беспомощный взгляд на Панатия. Тот, поняв его, махнул на девушек, как на демонов, сказал по-сирийски «идите», и те, сильно ударив в свои инструменты, быстро удалились.
После ухода танцовщиц в комнате остался запах женского пота, смешанного с духами.
– А может, ну ее, эту вонючую таверну? Пойдем ко мне в гости? – Предложил участливо Панатий. – Жена будет рада. Я тебе покажу свой погреб с вином. И, клянусь Зевсом, мы с тобой откупорим каждую амфору! Это малахольные римляне по своему обычаю наливают гостю всего три чарки. А я тебе… А я тебе ванну из вина с шафраном приготовлю! Хочешь?
– Не хочу, – рассеяно отозвался философ.
– Почему? – искренне удивился Панатий.
Элпидий молчал.
– А хочешь – бассейн?
Элпидий не ответил.
Кувшин пустел.
– Так что же мне делать? – вздохнул наконец философ.
– Учить уроки Ямвлиха о красоте тела и красоте души, – ответил Панатий, глядя на занавесь на двери вслед танцовщицам. – Одно дело – любить тело Таэсис, а другое – ее душу. Вспомни, что говорил об этом Ямвлих: «Красота души является только через красоту речи и красоту ума». А ты с Таэсис не перекинулся и двумя фразами. Откуда же тебе известно о красоте ее души?
Элпидий насупился и молча протянул Панатию чашу, тот, не промолвив ни слова, наполнил ее. Друзья, нарушая все традиции пира, выпили в полнейшей тишине. Элпидий поставил на стол чашу и, подумав, сказал:
– Я должен с ней поговорить.
– О чем ты хочешь говорить с дочерью архитектора нового Византия? О красоте колонн храма Апполона в Дафне или о стройке по канонам Ветрувия? Сам кесарь пообещал сделать ее отца префектом города, если он за два года перестроит Византий. Скоро у этой девушки в женихах будут ходить римские сенаторы, а ты с ней хочешь поговорить. Ты посмотри на себя, на свой старый плащ, загляни в свой кошель, в котором если что и водится – так только моль.
– Тебе бы оракулы изрекать, – с горечью отозвался Элпидий.
– Раз ты не знаешь, что делать, то – пожалуй, – улыбнулся Панатий.
Ученик теурга снова погрузился в свои безрадостные мысли, но спустя минуту, как будто разглядев что-то в углу комнаты, внезапно оживился.
– Панатий, я знаю, что делать! Зевс Серапис мне поможет!
Панатий замер с поднесенной к губам чашей:
– Ты хочешь прибегнуть к магии?
Философ в ответ на вопрос показал ровный ряд белых зубов.
– Глупец, вспомни об эдикте против любовных заклинаний. Теперь царей у магов и теургов в Сирии нет. А новые римские законники, которых повсюду насадил Константин, обязательно воспользуются этим указом, чтобы показать свою силу. Подумай, подумай об этом!
Элпидий как-то сардонически улыбнулся.
– Константин и веру отцов назвал лживой, и ко Христу всех призвал, и жертвоприношения запретил. А сам при этом остался верховным понтификом.
– Берегись! Вчера на улице Сингон какие-то люди в рваных кукулях, ссылаясь на этот этикт, звали горожан жечь магические книги.
– Я все уже решил. Надо попасть в дом Таэсис и взять что-то из ее вещей.
– А ты не боишься, что тебя убьют на месте как вора?
– Я все уже решил, – упрямо повторил Элпидий.
Панатий подумал и сказал:
– В таком случае, я иду с тобой.
– Ты? – обрадовался и удивился Элпидий. – Но почему? Ты же только что говорил, чтобы я забыл ее.
– Я тебя испытывал, – Панатий осклабил редкие зубы. – Я старше тебя. Да и в любовных делах знаю побольше твоего. Кто-то же должен быть в этой вылазке главным. У тебя все есть для магического действа? – спросил Панатий, понижая голос.
– Да. И глиняная кукла, и медные иглы, и магический стилос, и свинцовая пластина для записи заклинания, – ответил Элпидий почти шепотом.
– Так чего же мы ждем? – прогрохотал добряк на весь триклиний. – Вперед, Аякс!
Расплатившись за сыр и вино, друзья вышли из таверны. Солнце уже зашло за крыши соседних многоэтажных домов. На улицах, как новые созвездья, поднимали на канатах гроздья горящих светильников. С Оронта, лениво вращающего огромные колеса водяных мельниц, вдоль улицы Тиберия потянуло вечерней сыростью. То ли от холода, то ли от страха перед вылазкой Элпидий поежился и неуверенно спросил приятеля:
– Что, прямо из таверны и пойдем к дому Таэсис?
– Смелее, мой друг, из таверны выходят не только в женихи, но и в императоры! Ведь и Константин вышел из таверны, – сказал Панатий во всеуслышание.
Элпидий сообразил, что Панатий имеет в виду мать Константина Флавия Елену, бывшую когда-то трактирщицей, и приложил палец к губам. Такие места, как это, просто кишели доносчиками. И из этой таверны можно было бы запросто попасть не в женихи, а в тюрьму.
Осенние вечера в Антиохии становились уже короткими, как плащи бедняков. Ближе к ночи в городе начиналась другая жизнь, он озарялся тысячами огней, и горожане устремлялись, как мотыльки, на огни светильников улицы Трех Тысяч Колонн. Сынки богатых куриалов, разряженные, как павлины, в дорогие разноцветные гальбаны, сбившись в свою коллегию, ходили по улицам от таверны к таверне, приставали к девушкам и затевали потасовки с парнями из коллегий пекарей, ткачей или медников. Старые нарумяненные грымзы в высоких париках из чужих волос присматривали себе юных жертв из-за занавесок носилок. Бородатые софисты и киники в намеренно извалянных в пыли плащах, надменные риторы со свитками своих речей, тонкошеие певцы и музыканты с арфами под мышкой – все спешили на ужин к меценатам. Смуглолицые сирийцы в полосатых далматиках водили по портикам ослов и верблюдов и, пытаясь сдать их кому-нибудь внаем, пели дифирамбы их достоинствам. Христиане в простых одеждах, причесавшись на прямой пробор и потупив взгляд, шли в Старый город к Древнему храму на вечернюю молитву. Статуи императоров, освещенные масляными светильниками, смотрели сверху из своей вечности на всю эту сутолоку у их ног брезгливо и многозначно.
Друзья встали перевести дух на углу улицы Сингон под небожительскими каменными сандалиями. Из темного переулка к ним подошел заплывший жиром евнух и, кивая в темноту головой, вкрадчиво предложил развлечься в обществе юношей. Элпидий заметил, как Панатий побагровел, будто пурпурная улитка, брошенная в чан с солью, и, брызгая слюной в щекастое лицо, гневно рявкнул:
– Мы не делаем сзади того, что надо делать спереди!
Евнух вздрогнул щеками и исчез внезапно, как и появился.
Приятели прошли мимо Трояновых бань и старого Кесариона с обветренной статуей богини Фемиды, мимо бронзового изваяния оберега города – богини Тюхэ, и мимо окон громадных гомонящих островов-многоэтажек. Они миновали просторные трех- и четырехэтажные дворцы богатеев, украшенные длинными золотистыми колоннадами, прошли мимо портиков и стоящих на опорах бассейнов, с которых огромными зелеными волнами спадали плющ и виноградные гроздья, листья карликовых пальм и тонкие нити водорослей.