bannerbanner
Номенклатор. Книга первая
Номенклатор. Книга первая

Полная версия

Номенклатор. Книга первая

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 17

– Так что я не только отказываю в твоём иске, Аппий Визалий, но и повелеваю тебе оплатить понесённые твоим соседом, Гаем Сепронием, расходы в результате твоей бесконечной глупости, скупости и не образованности. Неужели ты при посадке дерева не мог рассчитать такие самые простые вещи, как нахождение солнца на небосклоне и каким образом оно будет падать на твоё дерево.

Что и говорить, а Цецина Порций своей неожиданной быть может мудростью, и знаниями логических связок юридического права, которые собой соображают и создают судопроизводство, изумил, потряс и кого-то даже огорошил в этой всё слышавшей и собравшейся здесь массе народа. И даже Аппий Визалий, самый, наверное, недовольный этим вынесенным им решением человек, кто, скорей всего, и не согласен с этими выводами Цецины Порция и видит во всём этом деле предвзятость подхода Цецины Порция, не решается затевать по новому спор и грубить Цецине Порцию. А он, демонстративно сплюнув себе под ноги, типа вот я где видал твоё решение, Цецина Порций, и бросив неоднозначно понимаемую фразу, несущую в себе угрозу и тревогу для Цецины Порция: «Я за топором», резко развернулся и затем скрылся в гуще народа.

А Цецина Порций хоть и слегка напрягся в себе, сглотнув от тревоги за свою жизнь набежавшую слюну, – вон как оказывается сложно разговаривать со своим избирателем, где обязательно найдутся недовольные твоими решениями люди, – но вида не показал, что он боится этих угроз этого тщедушного Аппия Визалия, кто не посмеет замахнуться рукой с топором на такого видного мужа как он. А когда кто-то из толпы выказал догадку, что Аппий Визалий настолько взбешён вынесенным им, Цециной Порцием, решением, что решил пойти для себя на имущественные потери, порубив то самое дерево на своём участке, кое стало преткновением этих спорных мнений, то Цецина Порций и вовсе успокоился.

И как видит по нему Публий, сейчас прямо на него спокойными глазами смотрящему, то за всей этой его мудростью стоял никто иной как Этоʹт, а не какой-то там мим Генезий. Кто может быть и гениальный лицедей, и декламировать других людей и их мысли он умеет блестяще, но вот на мудрость, рождённую экспромтом, он не способен.

А между тем Этоʹт вышел из представляемого им же образа Цецины Порция, и неожиданно для Публия буквально близко к нему оказался, и не для того, чтобы перестать не чётко в его глазах выглядеть посредством дальнего расстояния, а он протягивает ему руку и кивком даёт понять Публию, что ему можно взять в руки то, что он ему протягивает.

А Публий, застанный врасплох таким резким переходом себя из состояния наблюдателя в действующее лицо, рефлекторно берёт протянутую ему вещь Этоʹтом, а уже после посмотрев на золотую прядь в своих руках, спрашивает. – И что это?

– Этот знак родового отличия, который получил в свои руки мим Генезий от того человека, с кем он встречался. – Дал ответ Этоʹт.

– Но как он оказался у тебя? – пока что ничего не понимает Публий.

– Всё очень просто. – С усмешкой говорит Этоʹт. – Он его обронил, когда поспешно убирал себе в одежды. А я, будучи ближе к месту всякого падения вещей, у земли, его и обнаружил, когда он упал перед моим носом. А теперь Генезий, – Этоʹт кивнул в сторону Генезия, – как только обнаружил эту пропажу, грозящую ему самыми сложными последствиями, себе места не находит.

Публий бросает свой взгляд в сторону Генезия, кто продолжает себя неуравновешенно и неустойчиво на одном месте вести, затем возвращается к Этоʹту и спрашивает его. – Тогда может быть стоит ему вернуть её.

– Не будем так торопиться, всему своё время. – Говорит Этоʹт. – Разве тебе не хочется узнать, кто за всем этим делом стоит и что они в дальнейшем задумали. – И Этоʹт мог бы не спрашивать. Публию крайне интересно всё это знать. А раз так, и это видно по одним глазам Публия, то у Этоʹта есть предложение. – Пока что не будем упускать из виду Генезия, держась в тени за ним, и наблюдая за тем, что он делает. А что насчёт этой золотой пряди. – Кивнув на этот знак чьего-то родового отличия, сказал Этоʹт. – То, как только мы узнаем, кому он принадлежит, то тогда мы узнаем, кто был тем человеком, кто замыслил всё это дело с участием мима Генезия.

– Согласен. – Сказал Публий, зажав в руке золоту прядь.

Глава 5

Термополия «Гальский гусь».

Котта Мессалина, сенатор и Тиберий Юлий Цезарь.

Гней Пизон, названный Тиберием враг и недруг отныне Котты Мессалины.

Ни для кого не является большим секретом то, что путник после долгой дороги всегда не прочь отдохнуть и вдохнуть в себя сил и бодрости за обеденным столом. И всё это объяснимо хотя бы не самыми подходящими условиями для приёма пищи в дороге. Где, и ешь, и пьёшь в основном на ходу, в спешке и в перекуску, и оттого усвояемость пищи происходит как-то невнятно и неразумно, вызывая только бурление в животе, а до насыщения так и не доходит. И вся эта неустроенность и неудовлетворение всё накапливается в путнике за время его нахождения в пути и в итоге, когда его путь заканчивается, он чуть ли не сразу, с непременным желанием восполнить в себе все эти дорожные упущения и ненасытность в хорошем смысле этого слова, оправляется туда, где может отдохнуть от долгого пути и через обильный приём пищи, и никак по другому, наконец-то, почувствовать в себе удовлетворение от насыщения своего организма.

И как всегда это выходит при не недостатке возможностей для осуществления своих желаний, путник, оголодавший больше, конечно, от своих мыслей о своём оголодавшем состоянии и такой долгой неустроенности жизни в пути, где он столько неурядиц и тягот жизни перенёс на себе, – и хлёсткий ветер, отчего-то постоянно дующий в лицо, и промозглые дожди, льющиеся не переставая, после которых сразу начинает прямо жарить на ходу солнце, где ему приходилось питаться пересохшими бобами с промокшим хлебом, – при своём прибытии в ту же термополию, где он может восстановить свои силы после долгого пути, перестаёт здраво мыслить и начинает проявлять безудержную склонность к своей невоздержанности в деле своего насыщения, если помягче сказать.

А если со всей жестокой до правды прямотой сказать, то Публий и прежде всего Кезон, да и Этоʹт решил ничем от них не отставать и не отличаться (и это ему было позволено), как только оказались в термополии вначале, а затем за столом с блюдами на нём, то вслед за своими хищными и ненасытными (уже в том самом неудобоваримом смысле) взглядами немедленно потянули свои руки ко всему тому, до чего могли дотянуться, запихивая затем всё это себе в рот без зазрения совести и без какой-либо оглядки на других вокруг людей. Кто быть может не считает правильным и разумным вот такой спешный, бесцеремонный буквально подход к своему насыщению земной пищей и это вызывает в них взгляд укоризненного предубеждения. А для них, для этих граждан напускной наружности благочестия и благовоспитанности, всякий подход к своему столу и обеду за ним, всегда должно обставлен различными церемониями и условиями. Где первое правило, которому они незабвенно следуют – это нельзя ни в коем случае спешить, когда даже подходишь к столу и собираешься за него усесться.

А иначе во всей этой спешке так для себя наспешить, что окажешься в самом лучшем случае не за тем столом, за каким бы хотел оказаться. Ты то рассчитывал усесться поближе к Цезарю, а оказался за столом с наиболее скрытнейшими и первейшими врагами его Цезарских установлений – с Либоной Друзом, Гнеем Пизоном и Азинием Галлом, коих он всегда рядом с собой усаживал, чтобы быть ближе к их заговорщицким мыслям, на которые он их будет подлавливать.

А по другому Цезарь не может смотреть и слушать тех людей из своего общественного, сенатского окружения, кто заподозрен им в нежелании быть полностью последовательным в следовании всему тому, что он определил в своих эдиктах и правовых установлениях для них и для империи, где эти люди предпочитают быть сами себе на уме, находятся в постоянной оппозиции и спорах к его мнению, затем в пререкании и переиначивании всего им сказанного и указанного, и как результат, недолжно признают его непререкаемый авторитет.

При этом Тиберий Юлий Цезарь не то чтобы терпеть не мог видеть и слышать заговорщиков, всегда с удивительным упорством и завидным упрямством отстаивающих иную, противоположную ему точку зрения на себя (даже под пытками), и оттого с ними было всегда сложно найти общий язык, а уж добиться от них признания в своей заговорщицкой деятельности и того невозможно, а их появление причиняло всегда беспокойство, как самому Цезарю, так и нерушимости его цезарства. Вот он с ними и расправлялся всеми какими только можно, вплоть до изощрённых, способами. Правда, для начала их всё-таки было нужно выискать из среды своего окружения, что было крайне сложно сделать в виду их большой скрытности и умелости себя ничем не выдавать.

Но у Тиберия Цезаря на этот счёт имелся набитый на своей неумолимой жестокости взгляд и по некоторому характерному поведению человека он мог за ним заметить предрасположенность к такому роду мышления – нетерпеливого и чрезмерного недовольства, которое в итоге всегда ведёт его в стан заговорщиков.

Так Тиберий сразу настораживался, если кто-то в его присутствии или ему об этом донесли умные люди, заговаривался. – Я, Либон Друз, страха ни перед кем не питаю. А всё потому, что я наихрабрейший сын своих великих предков. Помпея, моего прадеда и все цезари мои двоюродные братья. – Вот как смело заговаривался Либон Друз о том, что все и без него знают. А когда человек так настойчив в такого рода упоминаниях, а затем они для всех становятся напоминаниями, и как итог, обоснованием его претензий на место Цезаря, то тут даже самый беспечный Цезарь, в коих никогда не был замечен Тиберий, начнёт сомневаться в благоразумии этого Либона Друза, столь громкого на выражения своих скрытных желаний занять его место.

Ну а чтобы развеять все сомнения насчёт благоразумия Либона Друза, Тиберий позовёт его к себе на пиршество, и, ни словом, ни выражением своего лица не выкажет ему ни одного упрёка, а будет выжидать, когда кто-нибудь за него вступится и Либона Друза обвинят с заговаривании с духами из подземного царства, среди которых он уже принялся искать для себя того, кто поддержал бы его в претензиях на цезарство.

Так же Тиберий смотреть не мог на тех людей, кто не держал своего слова. Что являлось вторым по важности признаком ненадёжности человека, кто легко может быть склонён в заговор. – Сказал ты, Аллутий, что ради меня готов пойти на смерть как простой гладиатор. Так вот тебе меч, иди. – Вкладывая меч в руки Аллутия, трибуна, слишком поспешного на заверения своей верности Тиберию и сказанному слову, говорит Тиберий, отчего-то сильно уверенный в том, что Аллутий ему на глаза больше никогда не покажется и не попадётся.

И самая для Тиберия неприятная и с дрожью воспринимаемая, свойственная всякому заговорщику характеристика его поведения, это когда кто-то в его присутствии невнятно или с трудом ему удаётся разобрать, – шепелявит, брызгает слюной или вообще гад, пытается иносказательно умалчивать и затишать свои разговоры, – разговаривает. И Тиберий в прежнее время легко бы мог привести к пониманию того человека, кто по природному неблагоразумию был наделён умом так не желательно для Цезаря разговаривать, – давай уже не мычи, Аллупий, а говори толком, – но после того случая, когда ему на его резонное и по делу заявление: «А что это там Гней Пизон так не слышно для меня говорит, или может быть скрывает?!», со свойственной Гнею Пизону дерзостью ответил он сам: «Неужели, Цезарь, и вправду враги Рима говорят, что Цезарь глух к своим согражданам?!», он перестал никого не слышать. Что своеобразно сказалось на его внешнем виде – он особенно вытянулся в подбородке и в той лицевой своей части, где важное место занимали его уши, кои не то чтобы оттопырились, а они как казалось со стороны и на них глядя, стали к вам ближе со всех сторон.

И вот со всем этим глубокомыслием и подозрением в свою сторону в глазах Тиберия Цезаря, и всё из-за своей спешки, столкнулся сенатор Котта Мессалина, кто хотел стать для всех людей примером того, как нельзя поступаться своими основополагающими принципами – никогда не спеши быть не самим собой, а это значит, не теряйся в любом положении, а стал для всех примером того, как нельзя поступать. Где он оказался в итоге на глазах Тиберия за столом его наизлейших врагов, как он предположительно думает, и жизнь отчего-то его никогда в этом не переубеждает.

И теперь любое сказанное тобой слово, – Гней Пизон, давай выпьем за здоровье Цезаря, – слышится Цезарем в призме его, Котты, заговорщицких мыслей.

– Ага, так вот кто есть главный заговорщик. – В миг раскусит Тиберий Цезарь ещё с час назад ни в чём неподозреваемого сенатора Котта Мессалину, кого он даже хотел обласкать должностью проконсула. А теперь, когда он так безрассудно поступил, заняв место за столом с самыми верными врагами Цезаря, и себя выдал в результате такой оплошности, то ему нужно готовиться к самым сложным отношениям с Цезарем. Кто начнёт его одаривать подарками и должностями, приближая к себе, а как только Котта Мессалина ослабит своё внимание, то тут-то он и будет схвачен на своих безмерно неблагочестивых, распущенных словах. – Я сам всего для себя добился и мне некого за это благодарить.

Правда такие неосторожности крайне редко случаются, и как правило, самим Цезарем изначально предусмотрены и предопределены. – Чего Котта Мессалина там стоишь отдельно от всех в растерянности, как будто не знаешь, где твоё место и где тебе сесть?! – кричит Цезарь в сторону Котты Мессалины, только что зашедшего в зал для торжественных обедов. Отчего Котта Мессалина сразу теряется и не знает, как на это ответить. Но Цезарь и не ждёт от него ответов, когда уже сам за него всё решил. – Давай, Котта Мессалина, занимай место за столом самых близких моих друзей, Либоны Друза, Гнея Пизоны и Азиния Галла. Ты ведь их всех отлично знаешь?! – А вот что было сказано в конце Цезарем, и что им тут подразумевалось – вопрос или раскрытие того, что от всех пытался скрыть Котта Мессалина, свою вовлечённость в заговор врагов Тиберия Цезаря, кто как и всякий Цезарь не может спокойно жить, не зная о существовании заговоров против себя, то тут вопрос на это открытый.

Вот Котта Мессалина, и в лице бледнеет, и боится навлечь на себя гнев Цезаря своим нежелательным для Цезаря поведением. Где он бы хотел сразу отказаться от такой милости Цезаря, но тогда Цезарь сразу в нём увидит бесконечно самонадеянного гражданина, для кого пойти против Цезаря ничего не стоит, и значит он легко может записаться в число заговорщиков, недовольных его властью. Где они, все эти заговорщики, отличаются от верного своему гражданскому долгу гражданина тем, что не будут принимать смиренно власть Цезаря, дарованную ему богами, а захотят физически этому воспрепятствовать, устранив эту для себя помеху к самим желаемому месту Цезаря.

Вот и выходит так, что Котта Мессалина, сам того нехотя, оказывается не просто среди заговорщиков, а он чуть ли не стоит во главе заговора против Цезаря. Что между тем не самый надуманный случай, а чуть ли обыденная реальность для этого времени, когда существует столько противоречий в сенаторских умах, а другого выхода им не дают как-то.

Но Котта Мессалина большого и хитроумного ума человека, и он никогда не сдаётся, даже если на этом настаивают вот такие невероятные обстоятельства жизни, где он буквально поставлен в тупик отношений с Цезарем – ты или я Цезарь. А Котта Мессалина ещё быстрее чем Тиберий смекнул, что ему несёт это приглашение Тиберием за один стол с его врагами как минимум, а максимум, что они демонстрируют, так это свою контр точку зрения на все дельные и по существу предложения Тиберия, кто всего лишь хочет внести ясность в правовую систему гражданских отношений, этот становый хребет империи, действующую уже столько лет, как говорят с незабываемых, да только на словах времён, которая столь запутанна и несовершенна, и которую по мнению Тиберия, неустанно, а точнее, сколько ему позволяют силы, находящемуся в залах судебных заседаний, пора структурно реформировать.

И Котта Мессалина, уразумев эту хитрость Тиберия, выжидает и не поднимает тост за здоровье Тиберия, после которого он может запросто обвинён в том, что у него имеются сомнения в здоровье Цезаря и на каких-таких интересно это основаниях, он так нездорово для Цезаря разумеет. А вот самые лютейшие враги Тиберия уже по его мнению, где особо всегда им выделялся и выделяется Гней Пизон, шибко острый на язык, но не слишком зоркий и дальновидный в плане видения тех последствий, которые несёт его язвительный язык, уже понимая, что Тиберия не переубедить относиться к ним так пристрастно, не собирается быть воздержанным. И если они пожелают выпить за здоровье Цезаря, то кто им в этом помешает. Да никто, в том числе и сам Цезарь.

И Гней Пизон, с помощью нескольких бокалов вина укрепив свой рассудок и взгляды на свою нерушимую никак позицию в сторону оппозиции мнения Цезаря, поднимает себя за волосы на ноги и тут же, пока что только выражает намерение поднять бокал за здоровье достойнейшего из цезарей, Цезаря Тиберия. И при этом Гней Пизон очень удивительно и странно для Котты Мессалины смотрит на Тиберия – он как бы делит между Тиберием и им, Коттой, свой взгляд. И Котта Мессалина догадывается, что всё это значит.

– Это уж точно не та высочайшая степень его восхищения перед Цезарем, где он находится в столь невероятной растерянности перед величием Цезаря, что на его глазах стал расходиться в своём взгляде на него. – Быстро сообразил верно рассудить Котта Мессалина. – А Гней Пизон, что за не гнушающийся ничем демагог, решил перевести все подозрительные взгляды Тиберия на меня. Мол, посмотри Тиберий внимательно на Котту Мессалину. Разве он не заслуживает для тебя пристального внимания. И ведь Тиберий прислушался и теперь внимательно на меня смотрит. – Похолодел в сердце и в спине Котта Мессалина, готовый взяться за кинжал и пробить им дно кружки Гнея Пизона.

Но он удержался от этого поспешного шага, а всё потому, что его осенило вдруг великолепной мыслью. – Враг моего врага мой друг. – Неожиданно Котте Мессалине в голову пришло это изречение умнейших врагов прошлого. – А если Тиберий всех людей за этим столом видит своими врагами, то я должен ему показать, что я и сам здесь никого не считаю другом, а и сам им всем враг. – И на этой мысли Котта Мессалина непроизвольно хватает свою кружку с вином, и поднявшись на ноги, делает грозное заявление в сторону Гнея Пизона. – Что молчишь, подлый Гней Пизона. Неужто замыслил сказать вслух такое словами непередаваемое кощунство, отчего даже у самого стойкого к твоим разнузданным самовыражениям гражданина, в рот вино не пойдёт из-за появившейся вдруг внезапно оскомины и горечи во рту, и стойкого отвращения к виночерпию в себя.

И только Котта Мессалина это сказал, как все присутствующие на этом пиршестве уважаемые люди почувствовали оскомину и горечь во рту, со своим стойким нежеланием брать в рот вино.

– Вот же враг народа, Гней Пизон! – как один единодушны все взгляды сенаторского недовольства и злобы в сторону Гнея Пизона, кто теперь есть первый заговорщик и враг установленных с самых древнейших времён порядков и правил жизни всякого достойного мужа. Где он после трудов своих праведных не просто должен, а чуть ли не обязан возлечь на ложе и с него погружать себя в удовлетворённое состояние духа с помощью вовлечения себя в процесс еды и пития вина. А тут всем явился паскуда Гней Пизон и выдумал такое кощунство. Но не всё находится в заговорщицких руках и устах мага и астролога Гнея Пизона, а в достойном гражданине всё восстаёт против этого кощунства. – Не отменить тебе, свинопас Гней Пизон, одну из главных аксиом жизни: быть настоящим мужем, где его настоящность характеризует вот такое его здравствующее положение за столом, где в одной руке он держит колбасы, а в другой руке находится обязательный атрибут для этой его картины повседневной жизни, кружка вина.

И такая картина повседневной жизни самого достойного гражданина Рима (она так и называлась), где в ней имелись только свои отдельные частности, висела в одном из залов термополии «Гальский гусь», и своей натуральностью и выразительностью деталей всего этого быта, завораживала взгляд, оказавшегося в этом зале едока. Кто ел, ел, затем пил немного сразу, где-то с пол полной кружки, затем опять ел, ел, и неожиданно вдруг, решил передохнуть зачем-то, да и остановился своим взглядом на этой картине повседневного быта римского гражданина.

И в едоке при виде всего доступного для его разумения в этой картине жизни патрициев, тут же оживают будни жизни этих изображённых на картине патрициев, чья жизнь вполне вероятно и каким-то неведомым способом оказалась выставлена здесь напоказ перед людьми самого недостойного быть может звания по сравнению с ними. Из-за чего первая возникшая мысль едока, поверившая всему тому, что ей было представлено на обозрение на этой картине, уперевшись в такое несоответствие возможного и представленной на её рассмотрение реальности, начинает над собой, над едоком и над своей наивностью подтрунивать. Мол, разве можно быть таким наивным и верить всему тому, что тебе кажут и говорят. Тем более ты уже сам мог убедиться, насколько ловки на обман владельцы термополии, подавших тебе уж точно(!), как они сказали, сегодняшнюю похлёбку из чечевицы. А она, как минимум, позавчерашняя и воняет чем-то непотребным (чужими наполнения до полной чашки, плевками).

А между тем, те, изначально тут упоминаемые люди благовоспитанные и чинные во всём, чьим выразителем общего мнения был Котта Мессалина, о ком тут вдруг вспомнилось оттого, что они сами о себе напомнили путём своего представления на этой картине быта римского гражданина, висящей на центральном месте стены главного зала термополии, – хотя после внимательного и стойкого на принципиальной убеждённости взгляда, что патриции не могут быть так близко и на глазах находиться перед людьми другого рода племени, а значит, на картине изображены зажиточные плебеи, одна часть едоков, оказавшихся в этом зале, решила, что она не отражает полностью реальности жизни, – до сих пор смотрят на здесь находящихся едоков, всё за ними замечают и имеют на всё своё мнение.

И если с первыми взглядами этих придирчивых людей кое как ознакомились и даже их в себя впитали, то на этом они не останавливаются, и только едок сделал вторую передышку, то ему в лицо смотрят укоризненные и предвзятые взгляды этих господ, со своими пояснениями того, что себе едок не так позволяет делать, когда садится после долгой и дальней дороги за стол, чтобы за ним перевести душу.

И вот второе правило, какому пытаются придерживаться люди к склонные к полноте и цельности себя и своего подхода к делу всей своей жизни, обеду, включает в себя следующие положения едока по отношению к своему обеду. Будь осмотрительным и всегда начеку. И не хватайся за всё сразу обеими руками, запуская в тоже время и в свой рот чрезмерно большой кусок мяса. Что обязательно приведёт к пищеварительному запору и умственной забывчивости, когда дело дойдёт до расчёта с хозяином заведения, кто, непременно заметит за тобой такой жадный подход к своему обеду, и раз ты такой взбудораженный и мало что соображаешь из того, что себе в рот отправляешь, то он не преминет воспользоваться этим твоим временным помешательством.

А вот как надо подходить буквально к своему обеденному времяпровождению и было показано на этой центральной картине термополии. И непонятно очень иногда задумавшемуся хозяину термополии, вдруг остановившему свой взгляд на этой картине, откуда она здесь появилась, и кто посмел таким способом внести разлад в его конструктивные буквально недавно отношения с едоками. Кои посмотрят на эту пасторальную картину неспешного поведения за столом римского гражданина, да и устыдятся уже своего, даже не поведения за столом, а его подобия, нисколько непохожего на вот такой классический пример поведения гражданина за столом. Где они, а если уж быть откровенно честным и не скрывать под маской спешки этих людей, то всё те же, свыше упоминаемые лица, Публий, Кезон и Этоʹт, прямо стыдно говорить об этом, по заходу в термополию прямо встали за п-образным прилавком в этом обеденном помещении, в который были встроены большие котлы с горячей водой, чтобы подаваемая еда всегда была подогретой, а после того, как все их руки были заняты набранными блюдами, а под мышками были зажаты кувшины с вином, они заняли места за одной из свободных боковых лавок.

Ну а уже здесь, они без всяких лишних разговоров и предисловий, – ну что, с дороги можно и по маленькой, – как прямо те люди, кто опасается за то, что им по рукам сейчас дадут или же всё у них заберут, начинают себя вести так, как будто они никогда раньше не сидели за столом и за ним не ели (правда, это можно объяснить их патрицианским воспитанием – они всегда у стола возлежали).

На страницу:
13 из 17