bannerbanner
Разыскания в области русской литературы ХХ века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 1: Время символизма
Разыскания в области русской литературы ХХ века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 1: Время символизма

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 19

Незадолго до написания интересующего нас стихотворения Руслов принял самое активное участие в организации поездки М. Кузмина в Москву, где тот пробыл с 10 по 13 мая, выступив с чтением своих произведений на двух приватных вечерах с участием довольно многих знакомых и незнакомых людей197, а также на одном платном, рассчитанном на «свою», т.е. преимущественно гомосексуальную аудиторию198. Приведем описание этого платного вечера из дневника Кузмина за 12 мая: «Руслов пришел поздно. Ничего не устроено, никого не пело, не танцевало, не читало, вообще скандал. Помещение бывшей масонской ложи, приятное. В артистической сидели студенты. Подружился с Анисимовым, иконоведом, ярославцем. Там комната знаменитых ярославцев, и мой портрет висит. Звал к себе гостить. Собрались тетки и jeines’homm’ы. Очень по-домашнему, но тепло и любезно. Два молодых человека в 1-м ряду и какой-то старичок особенно меня поддерживали. Читать было приятно. Даже контролеры из ГПУ хлопали. Ивнев, Игумнов, Поздняков, Чахотин, Русаков, Захаров-Мэнский, новые знакомые»199.

28 мая 1924 г. Иванов выехал из Баку в Москву, т.е. они разминулись с Кузминым меньше, чем на три недели. Вполне возможно, что это стечение обстоятельств также имело отношение к установлению доверительного контакта между Ивановым и Русловым. А через год на Кавказе оказался уже Руслов, и оказался, судя по всему, не по своей воле. В письме к М.А. Цявловскому от 14 ноября 1925 года он сообщает, что в мае приехал в Тифлис и теперь прикован к этому городу200. Его пребывание там связано не только с литературной деятельностью, нуждающейся в фиксации и осмыслении, но и с фальсификацией, подробно проанализированной в указанной работе А.В. Лаврова.

Таким образом, контекст создания стихотворения проясняется: случайная встреча в Москве, давно покинутой и вновь на некоторое время обретенной (чтобы снова утратиться, и уже окончательно), приводит к подарку со стороны «смиренного сочувственника», настоятельно требующего ответного дара в виде не только письма, но и того самого стихотворения, которое описывает свое собственное появление, приобретая тем самым автометаописательный характер.

Что же касается «нечаянного дара», то есть некоторая вероятность, что он сохранился в Римском архиве Вяч. Иванова среди неопознанных по происхождению и назначению предметов. Однако систематические поиски еще лишь должны быть проведены. Впрочем, вовсе не исключено, что он был оставлен в Москве и, не задержав пристального внимания распорядителей архива и библиотеки Вяч. Иванова, зажил своей собственной жизнью.


В п е р в ы е: Русская литература. 2011. № 4. С. 107–111.

ЗИНАИДА ГИППИУС

ПИСЬМА ЗИНАИДЫ ГИППИУС К В.Д. КОМАРОВОЙ

Эпистолярное наследие Зинаиды Николаевны Гиппиус весьма обширно. Конечно, и по общим масштабам, и особенно по тому, что сохранилось до нашего времени, оно вряд ли может быть сравнимо с перепиской Валерия Брюсова или Андрея Белого – наиболее, пожалуй, деятельных корреспондентов из числа русских писателей начала века, – но все же читателям доступно уже довольно много ее эпистолярных комплексов, начиная от публикаций Темиры Пахмусс201 и вплоть до недавнего (2018) тома «Литературного наследства», вторая часть которого еще ожидает выхода в свет. Письма Гиппиус давно уже осознаются как существенная часть истории культуры, что влечет за собой обильное их цитирование, а то и включение полных текстов в различные исследования202 и воспоминания203. Единственная, к сожалению, известная нам содержательная статья, посвященная эпистолярию Гиппиус, относится лишь к незначительной его части204.

Меж тем уже современники Гиппиус констатировали особую прелесть и литературность ее писем. А.Л.Волынский вспоминал: «…стиль писем З.Н.Гиппиус был действительно несравненным. Иные из этих писем лучше обширных статей Антона Крайнего, с его придирчивым тоном и повадками бабьих пересудов. Тут все чеканно-просто, коротко и содержательно. При этом в основе – философическая серьезность, редкая в женщине способность к созерцательно-логическому мышлению. Писем этих, вероятно, очень много в литературных кругах, и когда-нибудь собрание их могло бы явиться живейшим документом-иллюстрацией к картине нашей литературно-общественной жизни, в момент зарождения декадентства»205.

Публикация 28 писем Гиппиус к писательнице В.Д.Комаровой не является открытием неизвестного материка. Эти письма уже довольно давно находятся в поле зрения исследователей и неоднократно цитировались206, однако необходимость их полной (и повторной) публикации цитатами не отменяется.

Сначала несколько слов об адресате писем. Варвара Дмитриевна Комарова (1862–1942), более известная под псевдонимом Владимир Каренин, – племянница прославленного критика В.В.Стасова. Отец ее был известным адвокатом и общественным деятелем, страстно увлеченным музыкой. Из публикуемых писем мы узнаем, что она даже готовилась к поступлению на оперную сцену, однако это не осуществилось, и на первый план для Комаровой вышла литература. Не слишком многочисленные ее произведения тем не менее были замечены читателями и критикой207, а большая монография о Жорж Санд не только была удостоена Пушкинской премии, но и издана в Париже на французском языке, заслужив весьма похвальные отзывы.

В воспоминаниях она рассказывала: «С З.Н. я скоро близко сошлась, можно сказать подружилась. Она была тогда самой видной и обращавшей на себя внимание из писательниц, очень красивая, с чудными белокурыми косами (дядюшка В.В. всегда требовал, чтобы она их не подкалывала, когда бывала впоследствии у моих родителей, а, как Гретхен, распускала их), была она и эксцентрична, и “позировала”, и “декадентствовала”, когда была в многолюдных собраниях или особенно когда читала на эстраде где-нибудь, но у себя дома, у нас, в интимной беседе она была проста, сердечна, необычайно умна, это была самая умная женщина из всех, каких я знала. Я ее искренно полюбила и всегда жалею, что она уехала в эмиграцию. Между 1894 и 1900 г. мы часто виделись, Мережковские бывали у нас и у наших, мы с мужем у них, З.Н. очень ласково относилась к моим сыновьям, и у меня сохранилось и одно письмо ее к 15-летнему Мите, который с товарищами поставил у нас “Женитьбу”»208.

В те годы, к которым относятся публикуемые ниже письма (1897–1904), Комарова пробовала свои силы в различных жанрах литературы, и, видимо, это сближало двух писательниц, не очень уютно чувствовавших себя в населенном преимущественно мужчинами литературном мире. При этом очевидно, что Гиппиус в значительной степени играет с Комаровой, делая вид, что является гораздо более робкой и почтительной к литературным авторитетам, чем то было на самом деле. Из других воспоминаний и документальных свидетельств, прежде всего из текстов самой Гиппиус, мы знаем, что она была далека от какой бы то ни было почтительности, свободно сообщая своим собеседникам «ребячески откровенные вещи»209, и в статьях ее, и в письмах того времени проявляется редкостная уверенность в своей правоте.

Следует, видимо, предположить, что для Гиппиус было весьма важно отыскать себе поддержку среди литераторов, пусть и не очень известных, но в то же время способных поддержать ее репутацию не только в «декадентских» кругах, но и в своего рода литературном истеблишменте, к которому Комарова, безусловно, принадлежала благодаря родственным связям, почтенному общественному положению и состоянию, умеренности своих художественных взглядов, одобрявшихся наиболее солидными журналами того времени. Можно полагать, что зависть Гиппиус к той «любви», которую испытывал к Комаровой издатель «Вестника Европы» М.М. Стасюлевич, была достаточно искренной. И стремление добиться того, чтобы планируемая пьеса попала на русскую сцену, столь же откровенно.

Эта двойственность положения в литературе отчетливо чувствуется, между прочим, по воспоминаниям Гиппиус «Живые лица», где не случайно завершением книги выступает очерк «Благоухание седин», посвященный авторам старшего поколения, с которыми она сталкивалась в 1880–1890-е. Плещеев, Полонский, Вейнберг, Григорович, Ап. Майков и другие представлены там добродушными патриархами, принимающими юную поэтессу под свое покровительство, прощая ей разнообразные шалости, как прощают их любимым внукам.

Вряд ли эта идиллическая картина полностью соответствует действительности. Литературная, общественная, а потом и идеологическая деятельность Мережковских не проходила в той обстановке благодушия и спокойствия, которая вырисовывается в мемуарах. Единственный солидный журнал, который предоставлял им в середине и второй половине 1890-х годов свои страницы, был «Северный вестник», тогда как все прочие традиционные издания не принимали их в число своих постоянных авторов. При такой расстановке сил Комарова вполне могла выглядеть естественным если не соратником, то союзником, с помощью которого можно было попробовать войти в круг внимания того же «Вестника Европы» или иного авторитетного органа. Особенно насущной необходимостью стало это после разрыва отношений Мережковских с «Северным вестником».

Мы не можем быть уверены, но в качестве гипотезы, объясняющей природу затухания, а позже и полного прекращения отношений Гиппиус и Комаровой (нам неизвестно ни одно упоминание имени Комаровой в печатных трудах Гиппиус), можно, думается, высказать предположение, что нежелание или неспособность корреспондентки помочь в устройстве отношений с журналами и театрами заставили Гиппиус отнестись скептически к самой идее продолжения дружбы. Конечно, это дополнялось и привходящими обстоятельствами (различные жизненные переживания, частые географические разминовения), но основная причина вряд ли может быть объяснена только случайностями. Получив возможность печататься в «Мире искусства», организовав несколько позже собственный «Новый путь», Мережковские перестали нуждаться в заискивании перед авторитетными изданиями, что требовалось им ранее.

Вероятно, сходные причины диктовали им и отношения с Сувориным, долгое время бывшие предметом заинтересованного внимания самых разных русских общественных деятелей. Компрометантные для среднего писателя попытки Мережковских так или иначе войти в контакт с Сувориным, долгая с ним едва ли не дружба (так обтекаемо описанная в том же «Благоухании седин») также нуждаются в тщательном обследовании, но и без него очевидно, что вряд ли интерес двух писателей к властелину крупнейшей газетной, издательской и театральной империи мог быть основан только на абсолютно незаинтересованных основаниях210.

Конечно, контакты с Комаровой, а через нее с либеральными изданиями не могли быть для Мережковских столь опасными, как с Сувориным, и потому оснований прятать их не было, но и особой славы они принести не могли, потому, скорее всего, и оставались в тени.

Но все эти обстоятельства литературной жизни таятся в подтексте публикуемых писем, а на поверхности лежит их совершенно объективная ценность для описания интеллектуальной биографии Гиппиус. Мы уже говорили, что некоторые свидетельства ее отношения к собственному творчеству и творчеству вообще, к различным людям (к Е. Овербек, к А.И. Урусову) уже становились предметом внимания писавших о личности и творчестве Гиппиус. Но публикация полного корпуса писем позволяет получить немаловажные сведения об отношении Гиппиус к некоторым явлениям французской литературы, к произведениям самой Комаровой и другим фактам литературы русской, о творческой истории ряда работ, как ее, так и Д.С. Мережковского, и пр. Конечно, и к ним следует относиться с определенной осторожностью, отнюдь не доверяя безоговорочно похвалам, рассыпаемым рассказу «Господин Калошкин», или неожиданно страстному интересу к неопубликованным стихам корреспондентки. Но все же, при правильном и внимательно-критическом отношении к тексту, из него вполне извлекается значительная информация.

Но не только в ней дело. Письма ценны еще и тем, что выразительно рисуют одну из эпистолярных ипостасей Гиппиус, мало нам знакомую. В уже опубликованных материалах она чаще всего беседует с друзьями, причем иногда с теми, с которыми играет во влюбленность, или же обменивается деловыми письмами. Здесь же перед нами свидетельство ее свободного общения с дружественным, но вовсе не интимно близким человеком, с которым нужно соблюдать правила эпистолярного этикета (обратим внимание на извинения по поводу отсутствия специальной почтовой бумаги или же о приличествующем случаю количестве листков, которые могут быть отправлены в одном конверте) и этикета социального (специально формулируемые приветы семейству), но в то же время можно чувствовать себя довольно раскованно, не стесняться малой степенью знакомства или заданной дистанцией. При всей женскости стиля Гиппиус в этих письмах, совсем не похожего на тот, что доминирует, скажем, в письмах к Брюсову, он никогда не переходит в кокетливую causerie, столь характерную для женской корреспонденции того времени. После чтения этих писем лучше понимаешь, как удавалось Гиппиус в литературе существовать прежде всего в мужском обличии, и не без основания вспоминаешь, что и Комарова ведь тоже основным своим псевдонимом сделала мужскую фамилию. Эта перекличка, не очень бросающаяся в глаза, в то же время вполне, как нам кажется, определенна и послужит материалом тому исследователю, который поставит своей целью изучать гендерные, как теперь принято говорить, проблемы творчества Гиппиус и вообще литературы 1890-х годов.


Письма хранятся: РГАЛИ. Ф. 238. Оп. 1. Ед.хр. 154. Публикуются полностью.


В п е р в ы е: In memoriam: Исторический сборник памяти А.И. Добкина. СПб.; Париж, 2000. С. 191–230.

1СПБ.20 Мая, <18>97Лит<ейный> 24.

Дорогая Варвара Дмитриевна, все время собиралась к вам, даже в последний четверг, чтобы проститься перед отъездом в деревню, но мне сказали, что к вам нельзя, что у вас больные и сами вы нездоровы. Я тоже все время хвораю, вечное сердце. Таким образом, мне не удалось поговорить с вами о «Струнах» Жорж-Занд211. Прочла с особым интересом и многое могла бы сказать – написать трудно. Только вряд ли это «символическая» вещь. Скорее аллегория.

Быть может, вы уже уехали в деревню, и мое письмо не застанет вас. Желаю вам и Николаю Николаевичу212 провести веселое, легкое и хорошее лето – а вам еще сверх того желаю окончить любимую работу и быть ею довольной.

От Дмитрия Сергеевича213 передаю вам всяческие приветствия. Надеюсь, вы мне черкнете строчку осенью, когда вернетесь в Петербург, и мы увидимся.

Крепко жму вашу руку214.

Любящая вас

З.Мережковская.2Варшавск<ая> жел. дор.Ст. Преображенская.Им<ение> Шевино15 июля, <18>97.

Я давно получила ваше письмо, милая Варвара Дмитриевна, и очень была рада узнать, что у вас все обошлось благополучно и вы здоровы. Несколько времени тому назад я, благодаря счастливой случайности, прочла ваш очерк в «Вестнике Европы»215 (никогда не вижу этого журнала) – и мне захотелось, не дожидаясь осени, сказать вам два слова по этому поводу. Надеюсь, что вы не будете сердиться на меня – заранее прошу извинить мою искренность. – Но мнение только тогда и интересно, когда искренно. Скажу прямо, в иных местах очерка есть, по-моему, вялость, кое-где, напротив, торопливость, точно вы хотите скорее окончить. Я не поклонница также рассказа от автора, мне кажется – это сдвигает рамки повествования, – но в общем, вся ваша «поэма» (мне хочется так назвать то, что Вы написали) очаровала меня своей трогательной и глубокой простотой. Я не оставила книги, пока не прочитала последней строки, и думаю, что не скоро встречу на страницах современного журнала вещь, которая заставит меня отнестись к ней так, как я отнеслась к «Господину Калошкину». Очень радуюсь и… немного завидую вам, потому что знаю, до какой степени вещи в таком роде не удаются мне, да и не могут удаваться. Я, впрочем, и попытки скоро брошу, уйдя в свойственную мне «отвлеченность» – без крови и тела – увы!

Хорошо ли проводите лето? Буду очень рада получить от вас до осени несколько строк. Мы попали в страшную глушь, чем я довольна. Далеко от станции, и такое уединение, абсолютное, что я даже хожу по лесам, для удобства, в мужском костюме. Писать приходится много – но главные планы храню на зиму216.

Оба мы, я и Дмитрий Сергеевич, приветствуем вас. Что Николай Николаевич? Неужели все в разъездах?

Жму вашу руку.

З.Мережковская.3Ст. ПреображенскаяВ<аршавская> ж.д.Им<ение> Шевино.29 Июля, <18>97.

Я очень рада была получить от вас такой скорый ответ, дорогая Варвара Дмитриевна, и сама, как видите, спешу написать вам новое. Спасибо за хорошие слова, боюсь только, что они преувеличены. Я, без всякой «женской» скромности, очень искренно считаю себя неспособной к вещам трезвым, сочным, как я выразилась – «из плоти и крови». Именно теперь я пишу подобную вещь (в последний раз!) и с каждой строчкой в отчаянии повторяю: не то! не то!217 И веселья никакого нет в писании, душа участвует лишь наполовину, и я с недоумением жду момента, когда опять начну что-нибудь в моем духе – на поларшина от земли. Вы говорите о стихах: я иногда думаю, что я в сущности только неудавшаяся стихотворица. Ничто в мире не доставляет мне такого наслаждения, как писание стихов, – может быть, потому, что я пишу по одному стихотворению в год – приблизительно218. Но зато после каждого я хожу целый день, как влюбленная, и нужно некоторое время, чтобы прийти в себя. Мне кажется, у всякого должна быть потребность молиться, и это разно проявляется. Я говорю, что стихи – это моя молитва219. И дар писать их – все равно, худы они или хороши – я не променяла бы ни на какой другой дар. Случается, что и прозу пишешь с удовольствием – страницу, две… но это совсем не то. А вы, скажите, вы никогда и не писали стихов?

Вы рассказываете о Мопассане. Я его страшно люблю. Каждый год я его перечитываю снова, этой весной опять принялась за «Sur l’eau»220. Маленькие его рассказы люблю не все, но некоторые так глубоки, что их хочется выучить наизусть. «Main gauche» знаю, но, по-моему, это не из лучших сборников, там есть несколько и бесцветных очерков221. Часто я прошу С.А. Андреевского222, просто когда он заходит днем, взять книжку и прочитать какой-нибудь коротенький рассказик Мопассана. Вы знаете, как читает Андреевский, и я любуюсь этим бриллиантом в ювелирной отделке. Я очень люблю тоже «Une vie»223. Это строгий, печальный и сильный роман. Мне кажется, тут Мопассан на высоте Флобера, хотя и весь другой. Впрочем, вспоминая «M-me Bovary», начинаешь сомневаться, может ли быть другой роман равен ему? Я бы очень хотела знать, что вы думаете об Анатоле Франсе? Последнее время я изучаю его внимательно, и он мне нравится все больше и больше. В романе «Thais» есть поразительно глубокие места224. И отдыхаешь на нем от легкой и пустой современности писателей посредственных, вроде М.Прево225. Чувствую, однако, что готова заболтаться, и сокращаю себя. Кончена ли повесть, которую вы переделали? О, вы счастливая женщина – вас любит Стасюлевич!226 К моим же вещами «на поларшина от земли» он относится скептически, и я, порвав с «Северным Вестником»227, намереваюсь поневоле ограничить свою деятельность иллюстрашками. Эти журналы, впрочем, хорошо платят. Вещь, которую я теперь пишу (по дневникам – настоящим – одного студента), – уже продана228. Это скверно, но такова жизнь. Дм<итрий> Серг<еевич> работает целые дни, «Леонардо» уже на половине229. Мы тоже намерены остаться дольше в деревне. Я не купаюсь, но зато езжу верхом (что «обожаю»), и не далее как вчера слетела с лошади, через голову, но так счастливо, что разбила только нос и сегодня опять, не унывая, ездила. Можете себе представить, в каком ужасе Дм<итрий> С<ергеевич>! Крепко жму вашу руку и жду письма, если вы захотите обрадовать вашу З. Мережковскую.

Душевный привет Ник<олаю> Ник<олаевичу> и Дм<итрию> Васильевичу230, когда будете ему писать. Как его здоровье?

4Ст. ПреображенскаяВ<аршавская> ж.д. Шевино.12 Сент<ября> <18>97

Дорогая Варвара Дмитриевна, вот какая вы добрая, что написали второе письмо, и как я вам за это благодарна! Это совсем не по-женски, женщина непременно бы стала считаться письмами – а в конце выходит всегда мелочность. По поводу ваших слов, не «рассердилась» ли я на что-нибудь и не потому ли молчу, я должна сказать вам, что я по существу далека от такого приема, я люблю прямые пути и ясные слова – даже с людьми, с которыми это почти невозможно, а не только с вами, с которой иначе невозможно. Поверьте, я это видела сразу, и если бы что-нибудь в вашем письме мне не понравилось – то тут-то бы я ни секунды не замедлила ответить, и прямо бы вам все сказала.

Причины моего молчания самые «мескинные»231. У меня недели полторы-две тому назад, когда я вздумала вам написать письмо – вдруг не оказалось ни клочка почтовой бумаги! Можно бы написать было на рабочей – но и конвертов тоже не оказалось! Я каждый день собиралась ехать в Петербург – но заболела лихорадкой и целую неделю пролежала, прежде чем могла двинуться. Не торопитесь в город, там теперь прескверно и прескучно, – и ведь целых девять месяцев этого петербургского «сезона»! Мы тоже останемся здесь так долго, как только будет возможно. Живем в абсолютном одиночестве – моя семья232 уехала, и мы вдвоем с Дм<трием> Серг<еевичем> в большой даче, в лесу. Топим печи, гуляем и работаем. В вашем письме было очень много, на что я хотела бы вам возразить, у меня даже был целый план длиннейшего письма к вам – но откладываю это до следующего раза. Мы с мужем, которому я прочитала ваше определение Стасюлевича, много смеялись. Да, вы тысячу раз правы!! Трудно завоевать «любовь» – Стасюлевича. Но для меня трудно достичь даже и того, чтобы он меня «терпел»233. Мой «разрыв» с «Северным Вестником» – собственно, разрыв с редактором, хотя на почве совершенно литературной и, следовательно, имеющей отношение к моему печатанию в журнале. Вряд ли там появится что-нибудь крупное из моего, стихи же я печатаю, потому что это мелочь, да и не хочу я придавать официального характера этой ссоре, в нее, конечно, поспешат сунуть нос люди, которых дело не касается234. Вы знаете, как Петербург интересуется всякими чужими мелочами.

Теперь, дорогая Варвара Дмитриевна, позвольте приступить к большой просьбе. Предупреждаю, что вы меня искренно огорчите, если откажете. Вы говорите мне, что много писали стихов, даже недавно, и что стихи эти никогда не будут в печати. Но я уверена, что в них есть то, что вы сами в них не подозреваете, – и я очень хочу прочесть эти стихи. Пришлите мне хоть одно или два. Если хотите, если любите откровенное мнение, – я вам его напишу. Но ежели вы не пришлете, – я буду думать, что вы и вкусу моему не доверяете и не хотите сделать мне большое удовольствие.

Я очень рада, что кое-какие из моих вещиц продолжают нравиться Николаю Николаевичу. Посылаю ему душевный привет, как и Дмитрию Васильевичу. Надеюсь увидать его особенно свежим и бодрым после заграничного лечения. Крепко жму вашу руку – и жду.

З. Мережковская.5. Среда.<21 января 1898?>

Дорогая Варвара Дмитриевна, опять не могу быть у вас (не больно ли это?), совсем слегла, должно быть инфлуэнца235. Глотаю хину и послала за доктором. Подумайте, какое отчаяние заболеть чуть не накануне отъезда! Если завтра доктор скажет, что у меня нет ничего заразного, не дифтерит какой-нибудь, а лишь инфлуэнца – пишу вам второе письмо и буду упрашивать вас навестить меня, ибо и думать не хочу уехать, не простившись с вами. У меня есть еще один четверг, – мы уедем не раньше 31-го, – но до него больше недели!

Душевный привет Николаю Николаевичу. Вернулся ли Дмитрий Васильевич?

Сердечно Ваша

З.Мережковская.6. Воскресенье.<25 января 1898>

Дорогая Варвара Дмитриевна, у меня была не более как острая инфлуэнца, я почти здорова, но до вторника обречена на сиденье дома. Не заедете ли вы ко мне в понедельник днем? Если нельзя – то вечером, хотя вечером мы будем уже не одни, потому что, кажется, приедут Котляревские236. Да, я думаю, вы и будете слушать Спасовича в Литер<атурном> Общ<естве>237. Я бы тоже пошла, если б не докторский запрет. Мы уезжаем в субботу. В четверг я, во всяком случае, буду у вас. Мне хочется, чтоб вы обещали изредка писать мне, ужасно отрадно получать письма в таком далеком заграничном заключении, и ваши письма такие особенно милые и красивые, что дают истинную радость.

Итак – может быть, до завтра?

Привет Николаю Николаевичу.

Ваша Зин. Мережковская.7Rome, H<ôtel> Beau-SitéVia Aurora, 258 М <18>98

Милая, дорогая Варвара Дмитриевна, у меня просто руки опустились, когда я увидала конверт вашего письма. Отчего вы мне не написали подробно, как случилось это ужасное несчастие, почему? Я не видала вашу сестру, но я отлично ее помню по вашим рассказам, я – как это ни странно – даже несколько раз воображала именно ее, когда описывала героинь моих повестей. Я отлично помню, как вы говорили о ее золотых волосах. Напишите мне о ней, я нахожу, что мы должны не стараться забывать наших милых умерших, а говорить и думать о них, поэтому я и пишу вам это, прошу рассказать о ней, не боясь расстроить вас напоминанием. Когда я получила ваше письмо, я сама лежала в постели, у меня чуть не сделалось заражение крови от нарыва на лице, вся левая сторона, даже рука начала пухнуть, было два доктора, один хотел делать перекрестный надрез, а другой решил подождать, что и вышло лучше. Я до сих пор еще не вполне поправилась, хотя повязку сняла. Моя болезнь очень помешала работе Дм<итрия> С<ергееви>ча, теперь он нагоняет потерянное время. Напишите мне, дорогая, сюда, и поскорее, а то мы уедем во Флоренцию, где будем жить – еще не знаю. Здесь же мы попали очень хорошо, в помещение, которое занимал Боборыкин. Воображаю ваше настроение теперь и состояние духа Дмитрия Васильевича! Скажите ему, что я крепко, крепко жму его руку, что печалюсь за него от всего сердца. От вас жду скоро хоть двух строчек, пока же еще раз шлю вам мой душевный привет. Поклон Николаю Николаевичу.

На страницу:
8 из 19