bannerbanner
Хендерсон – король дождя
Хендерсон – король дождя

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Путешествие продолжалось. Я был очарован старинными церквями, любовался ими, когда не был пьян вусмерть, наслаждался прелестями Лили, ее бормотанием и пылкими объятиями. И сотни раз я слышал от нее: «Поехали в Штаты. Я за тобой приехала».

– Нет, – говорил я. – Неужели в тебе не осталось ни капли жалости? Не терзай меня. У меня медаль «Пурпурное сердце». Я проливал кровь за свою страну. Но теперь все, хватит! Мне за пятьдесят, и у меня куча проблем.

– Тем более ты должен на что-то решиться.

Наконец я вышел из себя:

– Если ты не перестанешь, я пущу себе пулю в лоб!

Это было жестоко с моей стороны – напомнить Лили об ее отце. Я не терплю жестокости. Ее отец был человеком приятным, но слабовольным, сломленным и сентиментальным. Он застрелился посреди семейной ссоры. Однажды он пришел домой навеселе и начал выкобениваться в кухне перед дочерью и кухаркой: затягивал старинные песенки, отбивал чечетку, сыпал непристойностями. Паскудное это дело – материться при дочери. Лили много рассказывала об отце, он вставал передо мной как живой. Я любил и презирал его одновременно. «Эх ты, жалкий шут, старый пошляк. Что же ты сделал с дочерью? Бросил ее, бедную, на меня».

Я еще раз пригрозил Лили застрелиться. Это было в Шартре. Я стоял перед чистым ликом Богородицы. Лили побледнела, как воск, закрыла лицо руками и молча смотрела на меня.

– Мне плевать, простишь ты меня или нет, – сказал я.

Мы расстались в Везуле. С самого начала все говорило за то, что поездка сюда кончится плохо. Утром спускаюсь из своего номера и вижу: у малолитражки спущена шина (погода была хорошая, и накануне я отказался ставить ее в гараж). Подозревая, что менеджер гостиницы сыграл надо мной злую шутку, я потребовал, чтобы тот вышел ко мне и объяснился, но окошко конторки захлопнулось. Пришлось действовать самому. Поскольку домкрата у меня не было, я поднатужился, подсунул под ось модели 272 камень и сменил камеру.

После стычки с менеджером настроение стало лучше. Мы с Лили отправились к собору, купили килограмм земляники в бумажном кульке и пошли во двор позади церкви полежать на солнышке. С лип сыпалась золотистая пыльца, а стволы яблонь обвивал шиповник – бледно-красный, ярко-красный, огненный, терпкий, как вино. Лили сняла блузку, а под конец дошла очередь и до лифчика. Так, полураздетая, она лежала у меня на коленях. Возбужденный, я спросил:

– Как ты узнала, что я хочу?

Шиповник на яблонях горел ярким пламенем, колючки ранили даже издали.

– Ты можешь полежать спокойно? Посмотри, какой красивый дворик за этой церковью.

– Это не церковный двор, это сад, – поправила Лили.

– У тебя вчера месячные начались. Так что не трепыхайся.

– Раньше ты был не против даже в такие дни.

– А теперь против…

Ссора кончилась тем, что я сказал: она сегодня же одна едет ближайшим поездом в Париж.

Лили молчала. Достал ее, подумал я. Не тут-то было. Ее лицо светилось радостью и любовью.

– Тебе не удастся погубить меня, я живучий! – объявил я и заплакал. Страдания переполняли мое сердце. – Садись сюда, сучка! – крикнул я и откинул верх машины.

Побледневшая Лили, не сдаваясь, бормотала что-то свое, а я, уткнувшись заплаканным лицом в рулевое колесо, говорил о гордости, чести, о душе, о любви и обо всем таком.

– Будь ты проклята, дурочка помешанная!

– Может быть, у меня и вправду не все дома, но когда мы вместе, я все вижу и понимаю.

– Черта с два ты понимаешь! Я сам ничего не понимаю. Отвяжись от меня, а то вообще рассыплюсь на куски!

Я выгрузил ее дурацкий чемодан с нестираным бельем на платформе станции в двадцати километрах от Везуля и, всхлипывая, рванул на юг Франции. В местечке Баньоль-сюр-Мер есть огромный аквариум со всякими морскими чудищами, в том числе гигантским осьминогом.

Спускались сумерки. Я смотрел сквозь стекло на грандиозного головоногого моллюска, а тот, прижав крапчатую голову к прозрачной стенке, казалось, уставился на меня. От его неподвижного взгляда веяло космическим холодом, который неудержимо затягивал меня. Пульсируя, шевелились щупальца. На поверхности воды лопались пузырьки, и я подумал: «Вот и наступает мой последний день. Смерть шлет мне предупреждение».

Однако хватит о моей угрозе покончить с собой.

III

Теперь несколько слов о причинах, побудивших меня отправиться в Африку.

Я вернулся с войны и решил стать свиноводом, что говорит о моем отношении к жизни и к роду человеческому.

Мы не должны были подвергать Монте-Кассино таким массированным бомбовым ударам с воздуха и с земли. Некоторые спецы винят в этом тупых генералов. Вскоре после кровопускания итальянцам наша часть попала под ожесточенный артобстрел. Из всего подразделения в живых остались только двое: Ник Гольдштейн и я. Странное дело: мы были самые высокие среди бойцов, то есть представляли собой отличные мишени. Немного погодя я подорвался на мине.

Мы лежали с ним под оливами – у них ветви как кружева, – и я спросил, что Ник собирается делать после войны.

– Мы с братом подумываем обосновать норковую ферму где-нибудь в Катскиллских горах. Если, конечно, останемся живы и будем здоровы.

Тогда я сказал – или мой добрый гений сказал за меня:

– Я буду разводить свиней.

Если бы Ник не был евреем, я мог бы заявить, что хочу разводить крупный рогатый скот.

Сейчас, насколько мне известно, Ник с братом делают хороший бизнес на норках.

Старые строения на моей ферме были в отличном состоянии. Стойла в конюшне обшиты деревянными панелями. В прежние времена за лошадьми богатых людей ухаживали как за оперными певицами. Прекрасным образцом сельской архитектуры был сарай с бельведером над сеновалом. В этом сарае я и устроил свинарник. Свиное царство захватило лужайку, цветник и оранжерею, где ненасытные твари выкапывали прошлогодние клубни. Статуи из Флоренции и Зальцбурга были убраны, как предметы, непригодные для выращивания животных. Царство провоняло мешанкой, помоями, пометом. Разъяренные соседи обратились к санитарному врачу, некоему доктору Баллоку.

– Подайте на меня в суд. Хендерсоны сидят на этой земле больше двухсот лет. Штатская шантрапа, все эти шпаки – они что, не едят свинину?

Френсис была недовольна, но терпела, только попросила:

– Ты их хотя бы к дому не пускай.

– Не трогай моих свиней. Эти четвероногие стали частью меня самого.

Если вам доводилось ездить из Нью-Джерси в Нью-Йорк через тоннель под Гудзоном, вы, наверное, видели огороженные площадки, которые выглядят как модели немецких деревень в Шварцвальде. Это свинооткормочные станции. И вы наверняка ощущали тяжелый запах. После путешествия из Айовы или Небраски худых, костлявых свиней откармливают здесь на убой.

Как пророк Даниил предупреждал царя Навуходоносора: «…И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями», – так и я стал жить со свиньями.

Свиноматки иногда пожирают свой приплод, потому что организму нужен фосфор. Их, как и женщин, мучает щитовидка. Да, да, я неплохо изучил этих умных, обреченных на убой животных. Любой свиновод знает, какие они умные.

Открытие, что свиньи обладают развитым интеллектом, потрясло меня.

Если я не солгал Френсис, что свиньи стали частью меня самого, то почему со временем я потерял к ним интерес?

Однако я, кажется, ни на шаг не приблизился к тому, чтобы разъяснить причину, побудившую меня отправиться в Африку. Надо наконец с чего-нибудь начать.

Может быть, следует начать с отца? Человек он был известный, носил бороду, играл на скрипке и…

Нет, не то.

Тогда вот что: мои предки отняли приличный кусок земли у индейцев. Еще больше они получили от правительства и обманом выманили несколько плодородных участков у других поселенцев. Так я стал наследником порядочного состояния…

Нет, это тоже не пойдет. Какое отношение имеют приобретения Хендерсонов к моей теперешней поездке в Африку?

И все же объяснение необходимо, поскольку я получил весомые доказательства чрезвычайно важного события и теперь должен изложить их. Трудность заключается в том, что это событие произошло как во сне.

Через восемь лет после окончания войны я развелся с Френсис, женился на Лили и вскоре почувствовал, что надо предпринять что-нибудь эдакое.

В Африку я отправился со своим другом Чарли Олбертом. Он тоже миллионер.

Я человек боевой, воинственный, темперамент не то что у штатской шушеры. В армии у меня однажды завелись вши. Я потопал в лазарет за каким-нибудь средством против этих насекомых. Едва я произнес слово «вши», доктор и три санитара раздели меня догола, вымыли и стали брить. Начав с головы, сбрили волосы на груди, под мышками, на спине, в паху, не оставили даже бровей и усов. Происходило это в Салерно, рядом с портом, среди бела дня. Мимо ехали грузовики с солдатней, шли рабочие и крестьяне, женщины и девчонки, и все улюлюкали и хохотали. Казалось, берег и море тоже смеялись надо мной. Я хотел расправиться с четырьмя мужиками, но они разбежались в разные стороны, и мне ничего не оставалось, как расхохотаться самому, голому, на виду у всех, с колотьем по всему телу, и материться, и сыпать угрозами. Такое не забывается, хранится в памяти как некое сокровище еще и потому, что над тобой бездонное лазурное небо, а кругом Средиземноморье, колыбель цивилизаций, где скитался по водам Улисс и слышал пение коварных сирен…

Война многое для меня значила. Подорвавшись на мине – за это и получил медаль «Пурпурное сердце», – я долго провалялся на госпитальной койке в Неаполе и был благодарен судьбе за то, что жив. Когда вспоминаю войну, у меня повышается настроение, обычно неважное.

Прошлой зимой колол я дрова для камина (лесник оставил несколько толстых сучьев), и вдруг с колоды летит увесистая щепка – и бац! – мне в нос.

На дворе стоял сильный мороз, и я не понял, что случилось, пока не увидел кровь на куртке. Лили закричала: «Ты сломал себе нос!» Нос остался цел благодаря жировым отложениям на лице, но синяк не сходил долго. В момент удара мелькнула мысль: «Вот она, правда!» Потом вспомнилось: Лили тоже говорила о правде, когда второй муж, Хазард, подбил ей глаз. Почему правда открывается человеку лишь тогда, когда судьба наносит ему очередной удар?

С юных лет я был здоровым, сильным, напористым задирой. В колледже носил в ушах золотые серьги и тем бросал вызов сокурсникам. В угоду отцу я получил звание магистра гуманитарных наук, но вел себя как невежда и бродяга. После помолвки с Френсис я поехал на Кони-Айленд, где мне сделали наколку на груди: алые буквы составляли имя моей невесты, что, впрочем, не вызывало у нее особого восторга. А когда я после Дня Победы (четверг, 9 мая) вернулся из Европы, мне было уже сорок шесть. Я занялся свиноводством, потом сказал Френсис, что меня привлекает медицина. Она посмеялась, напомнив, что в восемнадцать лет моим кумиром был Уилфред Гренфелл, а потом Альберт Швейцер – однако дальше преклонения перед этими людьми дело не пошло.

Что же все-таки делать человеку с таким буйным характером, как у меня?

Один психиатр объяснил мне, что если ты, как положено цивилизованному человеку, изливаешь свою злость на неодушевленные предметы, то избавляешься от вредных шлаков, скопившихся в тебе. Мне показалось это разумным, и я последовал его совету. Раздевшись до пояса, как каторжник, я рубил дрова, пахал землю, укладывал бетонные блоки и заливал их цементом, бил кувалдой камни, готовил мешанку для свиней. Это помогло мало. Недовольство собой и злость не убывали. Что прикажете делать человеку, у которого три миллиона баксов? После выплаты налогов и алиментов, после всяких других расходов у меня ежегодно оставалось сто десять тысяч чистого дохода. Зачем он мне с таким характером? Даже свиньи приносили деньги, хотя потом их пускали на убой, ели, из них делали ветчину, и перчатки, и удобрения.

Что же мне удалось сделать в жизни? Удалось украсить ее: хороший дом с термоизоляцией под крышей, оконные рамы с подогревом, в комнатах ковры и дорогая мебель. В чехлах. Стены оклеены обоями невиданной красы или обшиты панелями орехового дерева. Тяжелые портьеры. Чистота и порядок. Кто там развалился на диване? Человек! И этот человек – я. Вымытый, надушенный, в дорогой одежде, словом, тоже украшение жизни.

Но потом приходит день горьких слез и безумия. Приходит неминуемо, как смерть. Я уже упоминал, что душа ныла, когда внутренний голос безостановочно твердил: «Хочу! Хочу! Хочу!» Я слышал его ежедневно после полудня. Мысленно затыкал уши, но он звучал громче и громче. Тогда я спрашивал: «Чего ты хочешь?», – но в ответ слышал те же слова и ничего, кроме них. Я пытался заглушить навязчивый говор хождением, бегая трусцой, чтением, пением. Лез на стремянку, принимался конопатить щели в потолке. Переодевался в рабочую робу и рубил дрова, чистил свинарник, садился на трактор. Голос отвергал подарки, даже самые дорогие. Я спрашивал: «На что жалуешься? На Лили? Тебя одолевает похоть? Хочешь уличную шлюху?» Бесполезно! Голос звучал громче, требовательнее. Я умолял его сказать, что он хочет. Вконец измученный, менял тактику: «Ну погоди, я тебе покажу!»

К трем часам дня я приходил в полное отчаяние, и только на закате голос стихал. Быть может, потому, что в пять я кончал работу.

Америка – большая страна, и каждый в ней что-то делает: изготовляет, строит, грузит, возит, играет на бирже, однако страдальцы страдают по-прежнему. Какие только средства спасения я не перепробовал! Даже пытался умаслить голос дорогими подарками – напрасно! В наш безумный век невозможно не заразиться безумием, но желание сохранить здравомыслие – не является ли и оно разновидностью безумия?

Однажды, роясь в кладовке, я натолкнулся на пыльный футляр, открыл. Там лежала скрипка, на которой играл отец. Я натянул струны и провел по ним смычком. Раздались резкие плачущие звуки – так скулит домашнее животное, на которое перестали обращать внимание. Я углубился в воспоминания об отце. Мы очень похожи друг на друга, хотя он стал бы отрицать это с негодованием. Отец тоже не смог спокойно жить. Иногда он нещадно тиранил маму. Помню, однажды он заставил ее лечь в ночной сорочке у дверей своего кабинета. Она, видите ли, ляпнула какую-то глупость, так же как Лили, которая сказала кому-то по телефону, какой я «живучий». Отец тоже был человек высокий, сильный, но потом стал слабеть, особенно после смерти моего брата Дика (поэтому я остался единственным наследником состояния Хендерсонов). Отец старел, замыкался в себе, все чаще пиликал на скрипке. Как сейчас вижу его сгорбленную спину и плоский зад, его бороду, поседевшую с возрастом, погасший взгляд, вздрагивающие пальцы левой руки и слышу жалобный стон инструмента.

«Дай-ка и я попробую!» – решил я, захлопнул футляр и прямиком в Нью-Йорк, в музыкальную мастерскую на Пятьдесят седьмой улице. Как только инструмент починили, я стал брать уроки игры на скрипке у старого мадьяра. Звали его Гапони, и он жил неподалеку от Барбизон-плаза. К тому времени мы уже развелись с Френсис. Она осталась в Европе, а я жил тут на своей ферме. По утрам приходила старая мисс Ленокс, готовила мне завтрак.

Однажды со скрипкой в футляре под мышкой спешу по Пятьдесят седьмой улице к венгру на урок и вдруг встречаю Лили. «Ну и ну!» – воскликнул я. Мы не виделись больше года после того дня, как я посадил мою любовницу на парижский поезд, дружеские отношения возобновились сразу. Все то же лицо, оживленное, беспокойное, прелестное. Единственная перемена – зачем-то выкрашенные в рыжий цвет волосы с пробором на лбу. Беда, что иногда красавицам не хватает вкуса. Вдобавок, используя тушь, она сделала что-то со своими глазами – теперь казалось, что они разной величины.

Что подумаешь о молодой красивой, высокой, почти шести футов ростом, женщине в зеленом бархатном костюме, таком же зеленом, какими были униформы у проводников пульмановских вагонов, которая крепкими ногами на немыслимых шпильках вышагивает по Пятьдесят седьмой, как модель по подиуму, вышагивает, покачивая крупными ягодицами на виду у всего честно́го народа, презрев все правила приличия и как бы сбрасывая на ходу шляпку, пиджак, блузку, лифчик, и повторяет снова и снова: «Джин, я не могу жить без тебя!»

Лили, однако, сказала другое:

– Знаешь, я выхожу замуж.

– Как, опять?

– Решила последовать твоему совету. Мы же с тобой друзья, правда? Иногда мне кажется, что мы – единственные верные друзья на белом свете… Ты что, музыкой занимаешься?

– Если б не музыка, давно стал бы гангстером. И в футляре была бы не скрипка, а автомат.

Лили начала что-то рассказывать о новом женихе.

– Чего ты бубнишь? Только снобы нарочно понижают голос, заставляя других наклоняться к ним, чтобы расслышать. Высморкайся и говори погромче. Я же глуховат, ты знаешь… Твой новый жених – где он учился? В Университете Джорджа Вашингтона или Массачусетском технологическом?

Лили высморкалась и сообщила:

– Мама умерла.

– Постой, постой, разве ты не говорила еще во Франции, что она умерла?

– Тогда я соврала.

– Зачем?

– Чтобы ты пожалел меня.

– Поганая вещь – хоронить живую мать.

– Да, это было дурно с моей стороны. Но сейчас сказала чистую правду. Мама умерла два месяца назад. – Я увидел слезинки в ее глазах. – Завещала развеять ее прах над озером Джордж. Мне пришлось нанимать самолет.

– Да ну? Прими мои соболезнования.

– Я слишком часто с ней ссорилась. Но и она хороша, не давала мне спуску. Помнишь, как мы испугались, когда она застукала нас дома? А насчет моего жениха ты почти угадал. Он окончил Нью-Йоркский университет.

– Два «ха-ха».

– Ты не думай, он хороший человек, порядочный. У него на руках родители… И все-таки… Когда я спрашиваю себя, могла бы я жить без него, ответ скорее «да»… Поэтому я учусь одиночеству. Рядом с человеком всегда целая вселенная. Женщине совсем не обязательно выходить замуж. Человеку вообще лучше быть одному. На то есть масса причин.

Сострадание – штука бесполезная, хотя иногда я испытываю это ненужное чувство. Вот и сейчас у меня заныло сердце от жалости.

– Понятно, малыш. Чем же ты теперь занимаешься?

– Продала дом в Данбери, снимаю здесь квартиру. Я послала тебе одну вещь.

– Мне ничего не нужно.

– Я о ковре говорю. Ты его получил?

– Зачем мне твой ковер? Он у тебя в доме был?

– Не-а.

– Врешь. Наверняка этот ковер из твоей спальни.

Я вернулся на ферму, а скоро посыльный принес ковер – потертый, расползающийся, противного горчичного цвета с голубыми узорами по всему полю. Я не знал, смеяться мне или плакать. Решил постелить ковер в студии, где я овладевал скрипичным искусством, в надежде, что он улучшит акустику. Студия у меня в подвале. Пол давно залили цементом, но, видимо, недостаточно толстым слоем. Снизу жутко дуло.

Шло время. Я брал уроки у венгра и виделся с Лили. Мы встречались полтора года. Наконец поженились, а потом и дети пошли. Что до скрипки, то я, конечно, не Хейфец, но занятий не бросил.

Через некоторое время опять раздался внутренний голос: «Хочу! Хочу! Хочу!» Да и семейная жизнь сложилась не так, как мог бы предсказать оптимист.

Осмотревшись, Лили, как хозяйка дома и поместья, первым делом приняла решение: пригласить художника, чтобы тот написал ее портрет, и повесить его рядом с портретами моих предков. Решение было вынесено за полгода до того, как я отбыл в Африку.

Утро обычно у меня проходит так.

Встав с постели, спешу на свежий воздух, потому что в комнатах ужасная духота. Стоят бархатные дни, какие бывают только ранней осенью. Солнце уже осветило верхушки деревьев. Холодок приятно покалывает тело, дышится полной грудью. Я смотрю на высокую старую ель и на зеленоватую тень под ней. Сюда не добредают свиньи, здесь алеют бегонии и лежит разбитый камень с надписью, которую краской сделала моя мать: «Расти, моя роза, расти…» Трава еще не полегла от солнечных лучей. Под толстым слоем опавшей хвои лежат, быть может, свиные туши, а то и человеческие тела, но от сознания этого прелесть наступившего дня не становится меньше – плоть давно стала перегноем, питающим растительность. Когда поднимается ветерок, цветы под зеленью деревьев начинают качаться и словно касаются моей души. Я стою посреди этого волшебства и многоцветия в своем красном вельветовом халате, купленном на рю де Риволи в тот день, когда Френсис произнесла слово «развод». Стою и еще сильнее чувствую, как я несчастен. Что мне здесь делать?

Выходит Лили с нашими двухгодовалыми близнецами в коротких штанишках и зеленых свитерах. Оба умыты, причесаны, с черными челочками на лбу. Лили идет к художнику позировать. Мальчишки будут играть в студии около нее. Я стою в своих грязных высоких сапогах. Ношу их с удовольствием, потому что они легко надеваются и легко снимаются. Стою и с раздражением смотрю на Лили. Отчаянно ноют десны.

– Поезжай на легковушке, – говорю я ей. – Фургон мне понадобится. Нужно смотаться в Данбери за материалами.

Лили усаживает детей на заднее сиденье малолитражки, садится за руль и уезжает, а я спускаюсь в студию и начинаю разучивать экзерсисы Шевчика. Отто Кар Шевчик придумал особую технику быстрой и точной перемены позиции пальцев и прижимания струн к грифу. Новичок начинает даже не с гамм, а с целых фраз. Это трудно, но Гапони говорил, что это единственно верный способ обучения. Мой толстый венгр знал с полсотни английских слов, и главное среди них – «дорогой». «Дорогой, держите смычок так… Не бейте по струнам, смычок не палка… Да, да, так… Хорошо».

Считайте меня, в сущности, мастером на все руки. Вот этими пальцами я валю наземь хряка и выхолащиваю его и ими же держу шейку скрипки и вожу смычком по струнам, извлекая при этом звуки, похожие на те, которые слышишь, когда лопаются две дюжины яиц при падении корзинки на пол. Тем не менее я надеюсь научиться играть хорошо, и тогда польются небесные мелодии. Но отнюдь не собираюсь сделаться виртуозом. А просто хочу стать ближе к отцу, играя на его скрипке. И вот уже является мне призрак отца, и я шепчу: «Па, ты узнаешь эти звуки? Это я, Джин!» Так уж случилось, что я не верил и не верю, что мертвые уходят от нас навсегда. Восхищаюсь рационалистами, завидую их способности мыслить трезво и последовательно.

Но к чему обманывать себя и других? Я играл для отца и для матери. А когда разучил несколько вещей, то шептал: «Ма, эта “Юмореска” для тебя» или «Па, узнаешь “Meditation” из “Таис”». Я играл с чувством, с любовью, целиком отдаваясь музыке. И не только играл, но и пел: «Rispondi! Anima bella»[2] (Моцарт) или «Его презирали, его отвергали, человека, повидавшего много горя» (Гендель). У меня щемило сердце, и я так крепко сжимал шейку скрипки, что сводило шею и плечевой сустав.

Со временем я обшил подвальную студию панелями орехового дерева, положил на пол тот самый ковер и установил сушильное устройство и сейф, в котором держал документы и сувениры времен войны. Соорудил я и небольшой тир для стрельбы из пистолета.

По настоянию Лили я продал большую часть моего свиного поголовья. Не любила она этих четвероногих из-за грязи, которую они разводят, хотя сама была порядочная грязнуля. Подметая пол, мела мусор только до порога, потом уезжала позировать, а я спускался в студию и начинал играть в такт внутреннему голосу.

IV

Разве удивительно, что меня потянуло в Африку?

Как уже говорилось, в жизни человека когда-нибудь непременно настанет день мучений и безумия.

Я хулиганил, имел проблемы с полицией, грозил покончить жизнь самоубийством. На прошлое Рождество из пансиона приехала моя дочь, Райси. У нее куча своих проблем, она не слишком ладила с нами, родителями, но если говорить прямо, мне не хочется, чтобы она затерялась где-то в космосе. Я сказал Лили:

– Приглядывай за ней, ладно?

– Да, я хочу помочь, правда, но прежде должна завоевать ее доверие.

Я спустился в свой подвал, взял поблескивающую канифольной пыльцой скрипку и под флюоресцентной лампой начал повторять упражнения Шевчика. О Господи, Судия всеблагий и всевышний: как же болят кончики пальцев, особенно указательного, который порезал тонкой струной, ноют шейные позвонки, зудит выскочивший на подбородке прыщ! А голос внутри твердит беспрестанно: «Хочу! Хочу!»

Вскоре в доме послышался еще один голос.

Лили просила художника – его звали Спор – поскорее закончить портрет, чтобы сделать мне подарок на мой день рождения. И вот однажды она, как обычно, уехала. Воспользовавшись ее отсутствием, Райси поехала в Данбери навестить школьную подругу, но заблудилась. Проходя по какому-то переулку, она услышала детский писк, доносившийся из припаркованного «бьюика». Открыла дверцу и видит: на заднем сиденье в коробке из-под мужских ботинок лежит младенец, очевидно новорожденный. День был холодный. Райси завернула подкидыша в шерстяной шарф, привезла домой и спрятала в платяном шкафу.

На страницу:
2 из 6