bannerbanner
Что упало, то пропало
Что упало, то пропало

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Сабин Дюран

Что упало, то пропало

Sabine Durrant

FINDERS, KEEPERS


© Sabine Durrant, 2020

© Перевод. М.В. Жукова, 2020

© Издание на русском языке AST Publishers, 2021

* * *

В основном философы спорят не о том, существует душевная болезнь или нет, а скорее, о том, как охарактеризовать суть этого понятия.

Кристиан Перринг, Стэнфордская философская энциклопедия

Вы становитесь независимой, если живете одна. Вы становитесь настоящей личностью.

Эдит Бувье Бил (Маленькая Эдди), «Серые сады»

Глава 1

Губки для посуды Scotch-Brite[1], 10 штук в двойной упаковке, всего 20 штук.

Marticitude, сущ. – мужеубийство. Происходит от латинского maritus, означающего «муж», и – cide от caedere, что означает «резать, убивать».

Я встала рано, так что успела оттереть надпись до того, как она ее увидела. На этот раз использовали красную краску, а ее, как оказалось, убрать труднее, чем белую. Написанное – правда? Неважно. В любом случае хорошо, что у меня остались губки для посуды, потому что пришлось использовать целых четыре. Забор безобразный, так всегда говорил Том, – столбики, на которых он крепится, выцвели и прогнили, между досками появились щели, и часть букв оказалась написана не на досках, а на разросшемся плюще – где-то завитушка, а где-то и половина буквы. Закончив отмывать надпись, я сорвала все испорченные листики.

ТЫ ВИНОВННА

Мне это не нравится. Это нервирует. Это попахивает самосудом. Это мир, в котором все ждут, что обвиняемый в чем-то человек будет ходить с меткой на спине, и неважно, доказана его вина или нет. Словно общение с полицией, следствие, рассмотрение дела в суде и тюремный срок – это недостаточное наказание (и ведь обвиняют, когда еще неизвестно, как будет развиваться дело).

Конечно, я ей ничего не скажу. У нее и так хватает проблем. Она провела столько ночей в камере в отделении полиции в Уондсуэрте, и это было ужасно, а потом ее еще отправили на целую неделю в Бронзефилд[2]. Хватит с нее страданий и мучений. Еда там была ужасная, постоянно какие-то крики, а мылом, которое там выдали, она содрала кожу. Я пыталась ее навестить, добралась на электричке до Эшфорда, привезла очищающее молочко от Clarins, которое она любит, но меня к ней не пустили. Оказывается, нужно предъявлять какое-нибудь удостоверение личности с фотографией – паспорт или права, а у меня нет ни того, ни другого. И что делать таким людям, как я? Если она все-таки отправится обратно в тюрьму, мне придется что-то придумать. Но в любом случае здесь она только обустраивается. Последнее, что ей сейчас нужно, – это чтобы ее доставали.

Конечно, это намалевал какой-то безграмотный тип. ВиновнНа! Или – давайте ему посочувствуем – дислексик[3]. Но когда я, поставив рядом ведро с водой, присела на корточки, оказавшись спиной к улице, мне стало не по себе. Казалось, что на меня смотрели из каждой проезжавшей мимо машины. Меня накрыло чувство стыда, и еще, возможно, я чувствовала себя униженной, что естественно для любого человека, вынужденного убирать за другим. Это всегда неприятно, а тут еще такая надпись! И странным образом я почувствовала одиночество. Это был несчастный случай. Я повторяла это всем, кто спрашивал. Она невиновна. Суд присяжных сразу это поймет. Не понимаю, почему люди такие странные.

Я отнесла губки и ведро в кухню. Оказалось, что она уже спустилась вниз и стоит в коридоре. Она с недовольным видом спросила про завтрак. Обычно я приношу еду на подносе, как всегда носила маме, но сегодня утром у меня просто не было времени готовить, потому что я была занята забором. Я подтолкнула ее в направлении гостиной, а сама занялась завтраком. Она любит определенный тип мюсли, но они у нас заканчиваются (их можно купить только в большом супермаркете Sainsbury’s), поэтому я добавила в ее мюсли немного своей овсянки. Похоже, она не заметила. Ела без всякого выражения на лице, смотрела в окно на проезжавшие мимо машины и автобусы, на детей, идущих в школу. Казалось, она опять впала в забытье – словно приступ амнезии на события, связанные с прошлым. Врач сказал, что это из-за пережитого шока. Но тут я никогда до конца не уверена.

Моди рвалась на прогулку. Когда я предложила Эйлсе к нам присоединиться, то не ожидала, что та согласится. Она ни разу добровольно не вышла из дома с тех пор, как сюда переехала. И всегда находила какое-то оправдание: то слишком устала, то болят глаза, то она боится встретить кого-то из знакомых. Вероятно, из-за происшествия с забором сегодня мои слова прозвучали как-то по-другому, или, может, я предложила прогуляться как раз в подходящее время.

– Никому не идет на пользу целый день сидеть взаперти, – сказала я (хотя, возможно, говорить «сидеть взаперти» было бестактно при сложившихся обстоятельствах).

Она вдруг развернулась ко мне.

– Хорошо, – ответила таким тоном, словно делала мне одолжение.

Я дала ей одну из своих курток и шарф – тоже мой. У нее с собой нет подходящей одежды, только летняя. Куртка была темно-красного, скорее даже каштанового цвета, не совсем чистая и большого размера. Ей она не понравилась. Она сморщила нос. Мне пришлось просовывать ее руки в рукава, словно я одевала непослушного ребенка. А черный шарф она одобрила. Хотя он был из полиэстера, на ощупь напоминал кашемировый. Пока я искала ключи в прихожей, заметила, как она изучает свое отражение в зеркале, как поднимает подбородок, поправляя шарф на шее. Некоторые привычки не умирают никогда.

Конечно, я спланировала маршрут. Выйдя, мы сразу же повернули направо, чтобы не проходить мимо двери ее дома, и пошли до конца Тринити-роуд, потом на светофоре перешли дорогу и направились к парку. Мне не хотелось идти мимо магазинов и кафе на Бельвью, где всегда много народа. Репортеры на улице больше не дежурят, но она права: лучше не привлекать лишнего внимания и не устраивать шоу. Она шла очень медленно, я взяла ее под руку и потащила за собой. Я пыталась справиться с раздражением. «Потихоньку», – сказала я. Хотя скорее не о темпе ее ходьбы, а о делах в целом.

В это прохладное, ветреное осеннее утро по небу быстро неслись облака, солнце то появлялось из-за них, то снова скрывалось. Я отстегнула поводок Моди, и она понеслась вперед по траве – лоскутному одеялу света и тени. На центральной дорожке Эйлса ускорила шаг, а когда я обратила ее внимание на красоту высоких каштанов – их листья как раз начали краснеть, – она что-то пробормотала себе под нос. Я приняла это за согласие.

Возможно, именно тогда нам и следовало повернуть назад – пока на дорожке никого не было. Я виню себя за то, что мы этого не сделали. Мне хочется думать, что я чувствую настроения Эйлсы, но тут я оказалась недостаточно бдительна.

Я пыталась шутить, болтала о молодых лебедях на пруду, о том, как они выросли, и вдруг заметила двух женщин – обе блондинки с маленькими собачками на поводках, – идущих нам навстречу. У меня возникло ощущение, что мы вдруг попали в магнитное поле – в их молчании ощущалось напряжение и ожидание. Эйлса тоже это почувствовала, а может, она их узнала. У нее много знакомых. Ее дыхание изменилось: резкий вдох, за которым немедленно последовал сдавленный всхлип. Она прильнула ко мне, и я испугалась, что она может упасть. Через лужайку потащила ее под дерево к скамейке, с которой открывался вид на воду. Эйлса рухнула на скамейку, заняв бо́льшую ее часть, откинула голову на металлическую спинку и уставилась в небо. Через несколько минут она раздраженно сказала, что устала, – толком не спала столько дней. Затем она заговорила о Мелиссе: она отправила письмо по электронной почте, но та не ответила. Эйлса даже не была уверена, что Мелиссе передают ее письма. Это было несправедливо. Она рассказала мне про пикник, который они устроили в день рождения близнецов, и как тогда было весело, и что-то о красивом домике на дереве, который они построили в Кенте.

Боюсь, что в какой-то момент я перестала ее слушать. Я не люблю разговоры про Кент, а в последнее время и так слишком много слышала о детях. К тому же я и сама порядком устала. По очевидным причинам работать мне приходится по ночам. Между деревьев пролетела пара длиннохвостых попугаев, громко и пронзительно крича. Моди помчалась к роще, и по ее странным – словно балетным – шагам я догадалась, что она гонится за белкой. Воздух был прохладным, свет мягким, сквозь ветки виднелось синее небо. Под ногами хрустели опавшие осенние листья, мне нравится этот звук. Я думала о Эйлсе и ее манере говорить – она говорит как аристократка, повышая тон в конце предложения, а иногда в середине. Я впервые задумалась о том, как на это могут отреагировать присяжные. Вывод: не очень хорошо.

Когда она вдруг наклонилась вперед, я решила, что она смотрит на мои ноги. На мне были брюки с молниями по бокам, в них удобно гулять. Молнии не были застегнуты до конца, так что виднелась нижняя часть икр. Эйлса сосредоточила взгляд на крошечных чешуйках – небольших белых пятнышках, свидетельствующих о возрасте. Медицинское название: каплевидный идиопатический гипомеланоз. Я думала, что она скажет что-то вроде: «Вы должны сходить к моему знакомому дерматологу». Поэтому прозвучавшие слова шокировали меня.

– Вначале я не… Знаете, было ощущение, словно у него что-то застряло в горле или жгло сильно, будто он съел целый перец чили или что-то в этом роде. Понимаете, да? Я дала ему воды, но она вся вылилась обратно из уголков рта… То есть, его язык…

Она стала водить языком по верхним зубам, высовывая его вперед-назад. Я не могла понять, что она делает, пока до меня не дошло: она пытается мне продемонстрировать, что происходило с Томом. У меня все скрутило внутри, к горлу подступила тошнота.

– Ужасно, – только и сказала я.

Она впервые заговорила про смерть Тома. У меня возникла паническая мысль, что надо было включить диктофон, хотя я не знала, как незаметно достать телефон.

Эйлса принялась мять, впиваться ногтями в куртку, которая была на ней надета, потом стала царапать собственные запястья. Мгновение спустя они уже выглядели жутко – она их все разодрала.

– А его зрачки, Верити! Это было так странно. Они были просто черными, как у животных, и он хватался руками за шею, рот был открыт, нижняя челюсть отвисла, и повсюду слюни и пена, как у собак. Знаете? Я никогда не видела бешеных собак, но именно так их представляю. У человека не может быть столько слюны. Он извивался, корчился, будто тело не принадлежало ему, оно словно жило своей жизнью, лоб покрыла испарина. Он продолжал смотреть на меня… Взгляд у него был такой… И его так сильно тошнило – испачкало всю рубашку и весь пол в кухне, а я не могла найти бумажные полотенца и взяла рулон туалетной бумаги.

– В тот момент он все еще сидел за столом, Эйлса?

Этот вопрос снова и снова задавала полиция.

– Я думаю, что уже нет. Он соскользнул со стула на пол.

– Значит, он лежал на полу. А ты? Стояла? Или присела к нему?

В ветвях позади нас вороны хлопали крыльями. Эйлса заговорила громче:

– Я опустилась на пол рядом с ним. Я же принесла ему воду.

– Ах да.

Легкий ветер колыхал ветви дерева рядом с ней, листья кружились вокруг ее плеч.

– Если бы я сразу же позвонила в скорую, я бы его спасла? Или все равно было бы поздно?

Я открыла рот, чтобы ответить, пытаясь контролировать выражение лица. Если бы только я была рядом в ту ночь. Если бы я только знала, что он дома.

– Не знаю.

Моди исчезла из виду, и хотя я в эти минуты была сосредоточена на Эйлсе, но начала немного беспокоиться. Я боролась с желанием встать и позвать собаку.

Эйлса быстро качала головой вверх и вниз, в ее глазах дрожали тени.

– Говорят, он перестал дышать из-за болиголова?

Мне потребовалась пара секунд, чтобы понять, что это был вопрос.

– Насколько я понимаю, болиголов парализует нервную и дыхательную системы, а это в свою очередь приводит к смерти.

Эйлса безвольно опустила руки.

– Я так часто говорила, что хочу его смерти. – Она начала плакать. – Что жизнь была бы гораздо лучше без него. Но не стала. Это несправедливо. У меня всегда все идет наперекосяк. Жаль, что я не могу повернуть время вспять.

Эйлса начала меня раздражать.

– Нам пора идти, – сказала я резким тоном и подняла ее на ноги.

Она столько лет боролась с лишним весом, а сейчас я не уверена, есть ли в ней хоть пятьдесят килограммов. Найдя собаку, я потащила Эйлсу домой. Ей не хотелось идти.

Сейчас она спит. Мы устроили ей гнездышко в гостиной, в углу дивана – там она и отключилась. Когда мы вернулись домой, она вела себя очень мило: поднесла мою ладонь к своей щеке, когда я принесла ей чашку с ройбушем, благодарила меня за поддержку. Я смотрела, как она спит – веки слегка подрагивают, рот приоткрывается во время вдоха, а потом закрывается. У нее милое лицо, на самом деле милое – в форме сердечка, рыжевато-каштановые волосы и вдовий мысок[4] (как иронично!) на лбу, уголки зеленых глаз приподняты. Под линией волос виден небольшой старый шрам длиной сантиметра два-три. Я не знаю, откуда он. Я многого о ней не знаю.

На этой неделе у нее назначена встреча с королевским адвокатом[5]. До сегодняшнего дня меня ничто не беспокоило. Я совсем не волновалась, думала, все само собой уладится. На первый взгляд, с их браком все было в порядке – идеальная пара! Почему именно Эйлса Тилсон убила своего мужа? Я предполагала, что дело даже не возбудят или сразу закроют. Эйлса будет меня долго благодарить за все, что я сделала, и вместе с детьми вернется в соседний дом. Но теперь я не знаю, что будет дальше. В голове крутятся разные мысли. Кто она? Как мы до этого дошли?

Я все думаю о ее интонации в сегодняшнем разговоре. В ее голосе определенно слышались шок и жалость к самой себе. И вопрос: «Почему это должно было случиться именно со мной?» (по-моему, это следствие того, что она была несколько избалована). Еще были страх и ужас – она же видела, как Том теряет человеческий облик, на глазах становится неузнаваемым. «У человека не может быть столько слюны». Она сравнивала его с бешеной собакой. Это понятно. Каждый из нас по-своему справляется с травмой. И после того, что она для меня сделала, я прощу ей все. На самом деле прощу.

У меня до сих пор саднят пальцы после стирания надписи на заборе. Кто это написал? Что этот человек пытается мне сказать? Это ужасно, но сейчас, когда она спит, а за окном спускается тьма, мне впервые становится страшно. Неужели я допустила ужасную ошибку? Сегодня днем не было еще одного чувства – единственного, которого ждешь после трагедии подобного рода.

Печали.

Глава 2

Акварельные карандаши Caran d’Ache Swiss-color в металлической коробке (40 штук).

Anthropomorphism, сущ. – антропоморфизм: перенесение человеческого образа или его свойств на неодушевленные предметы, животных, растения и т. д.

Не я главная героиня этой истории, но мне не хочется быть неуловимым расплывчатым образом, и не хочется, чтобы вопрос, кто же я такая, отвлекал от повествования. Возможно, никто кроме меня никогда этого не прочтет, но ведение дневника – это мой способ осмысления мира и происходящего вокруг. Однако на тот случай, если мои записи дойдут до широкой публики, я лучше напишу о себе все, что смогу. Есть время, пока Эйлса принимает ванну. Конечно, нельзя полагаться ни на какие рассказы – мы все преследуем свои личные интересы, свои корыстные цели. Но надо постараться быть прозрачным и понятным, вот и все.

Меня зовут Верити Энн Бакстер. Всю жизнь я живу в одном доме по адресу: Тринити-роуд, дом 424, на юго-западе Лондона. Мать. Сестра. Отец ушел, когда мне было четыре года. Мать умерла пять лет назад.

Мне пятьдесят два года.

Я не девственница. Извините, если это лишняя информация, как сказала бы Мелисса. Но я не хочу, чтобы кто-то посчитал меня озлобленной старой девой или чтобы меня считали лесбиянкой, как думают Мэйв и Сью, с которыми мы обычно играем в квиз[6] в пабе. Они уверены, что мой интерес к Эйлсе объясняется именно ориентацией. Меня раздражает наша современная культура, которая вроде бы признает всех и вся – по крайней мере, об этом неустанно говорят, – но на самом деле присутствует скрытое предубеждение против тех из нас, у кого нет детей и мужей, будто наше мнение не имеет значения, словно у нас нет права выступать с комментариями по поводу поведения тех, у кого семья есть. Я вовсе не ханжа и не пуританка. Я с удовольствием смотрю сцены секса по телевизору. Одни из самых счастливых моментов моей жизни – это просмотр реалити-шоу о свиданиях «Остров любви» вместе с Эйлсой и ее детьми. Факт в том, что я этим занималась и знаю, что это такое. У меня в жизни было достаточно секса, чтобы понять, что я ничего не упускаю.

И у меня, и у Эйлсы было нетипичное детство, и это одна из причин, которая помогла нам сблизиться. Нетипичное не в том смысле, что у нас были гламурные родители-хиппи, которые жили в Марракеше, но в плане воспитания – мы чувствовали, что мы странные, не такие, как все, и не совсем вписывались в компанию одноклассников. Мать Эйлсы явно страдала от алкоголизма, а дочь оказалась настолько ей преданной, что не говорила об этом прямо. Моя мать была инвалидом, страдала от фибромиалгии. Это хроническая болезнь, которая характеризуется костно-мышечной болью и наличием точек повышенной чувствительности, давление на которые вызывает особенно сильную реакцию. Боль возникала непредсказуемо, в самых разных местах, но мою мать больше всего беспокоила шея. Чтобы удобно сидеть, она обкладывалась подушками, клала их на плечи. Мы с сестрой Фейт с малых лет научились избегать неожиданных и резких движений, целовали маму только, когда она просила, аккуратно сжимая губы и ни в коем случае не позволяя им дрожать.

Возможно, маме стало хуже и болезнь обострилась, когда нас бросил отец. Я не уверена. Я практически ничего не помню из раннего детства – до его ухода. И его почти не помню. Запах одного из лосьонов после бритья заставляет меня замереть, а ткань в черно-белую гусиную лапку вызывает болезненные воспоминания. Он работал в газовой компании, мне говорили, что по социальному статусу он был ниже матери, и выяснилось, что семейная жизнь не для него. А может, к этому выводу я пришла сама, на основании известных мне событий. Однажды субботним утром, тогда мы с сестрой еще ходили в детский сад, он вышел за газетой. Женщина, владевшая бакалейной лавкой (теперь там сетевое кафе «Пицца-Экспресс»), сказала, что видела, как он садился на автобус № 219. Больше его никто не видел. По крайней мере, моя мать всегда придерживалась этой версии. Я думаю, что ее успокаивала драматичность такой подачи этого события. У меня осталось несколько воспоминаний, которые не вписываются в эту картину: я помню, как они ругались еще задолго до его ухода, пустые вешалки, качающиеся в шкафу, а затем – уже после его «исчезновения» – как мы с ним ездили на ярмарку, и я каталась на каруселях. Если он и навещал нас или куда-то брал меня с собой, то, в конце концов, это прекратилось. Может, он переехал или ему это наскучило. Иногда я задумываюсь: может, он еще жив? Но он был старше мамы, а она умерла, когда ей уже было за восемьдесят, так что это маловероятно.

Моя мать никогда не работала из-за состояния здоровья, но я не помню, чтобы она получала какие-то пособия. Вместо этого, когда отец ушел, мы стали экономить на всем, во всем себе отказывать и ничего не хотеть. Мы выращивали овощи и вырезали из газет купоны, мы постоянно искали новое применение старым вещам и занимались апсайклингом (если использовать современное слово) одежды. Нам не приходилось выплачивать ипотеку – дом достался отцу в наследство от тети. В те годы район Тутинг не представлял собой ничего особенного. Но с тех пор все очень сильно изменилось. Если не ошибаюсь, агенты по недвижимости теперь называют эту территорию Тринити-Филдс. Хотя для меня все еще удивительно, что кто-то тратит столько, сколько потратили Тилсоны, на дом здесь, да еще и обустраивает подземный этаж.

Мне потребовалось какое-то время, чтобы смириться с идеей «соседей». В моем детстве сюда никто не переезжал, хотя наш округ был вполне густонаселенным. Родители моей матери погибли во время бомбежки во Второй мировой войне, и она переехала к бабушке в Истборн. Это была суровая дама из Викторианской эпохи, и ребенком моя мама уходила в свой мир, стараясь скрыться от окружающей ее действительности (грусти, страха и ужасной скуки), и расцвечивала его яркими красками. Она так никогда и не избавилась от этой привычки. Она устанавливала отношения со всеми существами, как реально живущими, так и воображаемыми. У нее была огромная коллекция разных фигурок, связанных с лесом, больше всего она любила зайцев. Она говорила о ежах, птицах и лисах так, словно лично знала каждого из них. «Мистера Ежа отправили искать червячков». «Ой, ты только взгляни, дрозд Руфус прилетел посмотреть, как у нас идут дела». Если в доме что-то пропадало, мама винила в этом Добываек – семью крошечных человечков, которые жили под половицами и за плинтусами. Мама так часто о них говорила, что когда я в гостях у подруги наткнулась на книгу Мэри Нортон[7], то страшно опозорилась, и потом надо мной долго смеялись на детской площадке – я настаивала, что это книга была написана про наш дом. Можно было перерыть весь дом в поисках потерянной вещи, все в комнате перевернуть вверх тормашками в поисках, например, носка или транспортира, и если тебе все-таки удавалось его найти, то это считалось не твоей заслугой, а заслугой невидимого жильца по имени Святой Кристофер. Если речь шла о чем-то более серьезном, то мы должны были благодарить наших ангелов-хранителей – у каждого из нас был свой. Кстати, после удаления гланд именно мой ангел-хранитель сидел у меня на кровати в больнице, а не мать.

Мило, правда? На самом деле это было совсем не так. Скорее, это была тирания. У каждого предмета в доме была душа. Мать никогда не оставляла одно яйцо в коробке, «чтобы ему не было скучно, и оно не чувствовало себя одиноким». Мы всегда заваривали листовой чай, чтобы не расстраивать пакетики, разделяя их друг с другом. Подушки у нас на диване лежали в строгом, заранее определенном порядке – семейной группой. Мягкие игрушки и старые вещи никогда не выбрасывались. Я очень любила карандаши швейцарской компании Caran d’Ache, но каждый из них должен был быть одинаковой длины с остальными, даже белый. Мать заставляла меня рисовать каждым из них в равной мере, чтобы не задеть ничьих чувств.

Как-то раз молодой врач, который приходил к ней, заметил, как она расстроилась из-за того, что пришлось принимать одну таблетку. Он пояснил мне, что это психическое расстройство. Врач сказал, что с острой эмпатией такого рода трудно справиться: она связана с повышенной чувствительностью к мелочам. Мы решили, что это последствие ее болезни, попытка от нее отгородиться. Но в последнее время я много обо всем этом думала. Эйлса говорит, что жизнь в такой обстановке повлияла на меня. Это многое объясняет. Возможно, это наследственная черта, которая была присуща моим предкам.

Вначале казалось, что я смогу этого избежать. Я в нашей семье была умной, а сестра – красивой. После школы я поступила в университет, в Королевский колледж в Лондоне, – я из того поколения, которому повезло получить бесплатное образование. Жила в общежитии при университете, потом и в других самых разных студенческих берлогах в районе, именуемом «Слон и Замок». Когда получила диплом и начала писать диссертацию, случились две вещи: здоровье матери стало значительно хуже, а сестра решила, что ей надоело за ней ухаживать. В результате я вернулась домой.

В любом случае у меня возникли проблемы. Как и все семейные мифы, моя репутация «умницы» оказалась преувеличением. Честнее было бы сказать, что я «чуть умнее среднего». Написание диссертации, высокомерно названной «Культура и процесс познания в эволюции языка» оказалось выше моих сил. Я пропустила крайний срок сдачи, были назначены новые заседания, но я уклонилась от посещения. Я приехала домой и с возмущением наблюдала, как Фейт пакует чемоданы, чтобы отправиться в Брайтон и начать там новую жизнь, хотя в глубине души чувствовала облегчение. Если мать окажется недостаточно благодарной за мою жертву, то у меня будет повод для негодования. Меня это устраивало. И двадцать лет я обижалась на нее, винила из-за работы, на которую вынуждена была устроиться. Вначале я пошла работать в библиотеку, и все складывалось неудачно: начальница меня ненавидела, и там было слишком много детей; затем я устроилась в муниципалитет – в отдел культуры и отдыха – и там чувствовала себя не менее несчастной, чем в библиотеке. Я лелеяла эту обиду, я любила ее, как любят хорошо послужившую, но уже начавшую подгнивать старую лодку. И я продолжала обижаться на мать даже те десять лет, которые сложились удачно – я устроилась внештатным помощником редактора Большого Оксфордского словаря английского языка. Я должна благодарить старого университетского друга Фреда Пуллена за то, что рекомендовал меня на эту должность. Она идеально мне подходит. Это большой и давний проект – мы дополняем и вносим исправления в словарь. Работа началась в 1999 году, и бог знает, когда она закончится. Вероятно, никогда, что меня лично очень устраивает. В основном я переписываю уже существующие статьи. Другие команды отвечают за неологизмы[8]. Я помогаю переделывать старые определения, использую новые доступные источники в интернете, при необходимости дополняю и исправляю цитаты и выдержки. Это трудная работа, иногда захватывающая, но чаще нудная. Мне она приносит удовлетворение.

На страницу:
1 из 6