Полная версия
Каждая сыгранная нота
Он ждет. Его тело – точно стоящая на плите кастрюля с водой, и конфорка включена на максимум. Это просто вопрос времени. Рано или поздно вода всего равно закипит. Ричард, конечно, надеется, что все обойдется. Но вместе с тем, как это ни парадоксально, лежит в предвкушении знакомого его телу танца.
На поверхность выскакивает первый пузырек: «хлоп» раздается в левой икре. Несколько секунд там ощущается вибрация – это «разогрев», потом она перескакивает на правую четырехглавую мышцу, прямо над коленом. Следом начинает щекотать бугорок у основания большого пальца правой руки. Снова, еще и еще.
За чем особенно тяжело наблюдать, так это за непроизвольными сокращениями в большом пальце ведущей руки, и все же он не может отвести глаз. Ричард взывает к нему с немой мольбой, к этому своему поселившемуся внутри микроскопическому врагу. По чистой случайности – Ричард знает, что не имеет власти повлиять на его планы, – противник оставляет его руку и, прокладывая себе ход в зазоре между кожей и оболочкой мышц, точно мышь, прогрызающая лазы в стенах, поражает теперь уже его правый бицепс. Потом нижнюю губу. Эти мгновенные, пульсирующие спазмы быстрой рябью перекатываются от одной части его тела к другой, создавая ощущение бурлящего кипения.
Иногда подергивание сохраняется в каком-то одном месте. Вчера оно «застряло» на правом трицепсе, на сегменте размером с четвертак, который сокращался прерывисто, но однообразно несколько часов кряду. Оно ни дать ни взять открыло там свое дело, крепко обосновалось, влюбилось… и не могло уже двигаться дальше. Ричард здорово перепугался, что подергивание так никогда и не прекратится.
При всем при том ему доподлинно известно, что оно не может продолжаться вечно. В какой-то момент подергивания во всех группах мышц до единой – в руках, ногах, у рта, в диафрагме – закончатся раз и навсегда, и потому стоит это ценить. Быть за это благодарным. Подергивания значат, что его мышцы все еще на месте, все еще способны сокращаться.
Пока способны.
Двигательные нейроны в его теле отравляются целым коктейлем токсинов, рецепт которого не известен ни его доктору, ни хотя бы одному ученому на белом свете, и вся его система двигательных нейронов пребывает в глубоком пике́. Его нервные клетки погибают, и мышцы, которые они активизируют, буквально голодают из-за недополучения сигналов. Каждое подергивание говорит о том, что какая-то мышца, заикаясь и задыхаясь, молит о спасении.
Их нельзя спасти.
Но они пока еще живы. Подобно лампочке в его машине, сигнализирующей о низком уровне топлива в баке, эти фасцикуляции служат своего рода системой раннего оповещения. Лежа в кровати, голый и озябший, он начинает подсчитывать. Если исходить из предположения, что, когда загорается сигнальная лампочка, у него в баке имеется еще примерно пара галлонов и что его «БМВ» по скромной прикидке расходует по городу один галлон топлива на двадцать две мили, то он сможет проехать сорок четыре мили до того, как закончится бензин. Ричард представляет себе именно такой порядок событий. Бензин израсходован до последней капли. Распределительные шестерни со скрипом остановились. Двигатель заклинило. Машина встала. Смерть.
Нижняя губа справа подергивается. Не вникая в биологию, он гадает, сколько в его теле осталось мышечного топлива. Вот бы подсчитать эти подергивания.
Сколько миль он еще протянет?
Глава 3
До Коммонуэлс-авеню Карина идет чуть больше пяти кварталов, едва ли замечая, что ее окружает, – воробьев, склевывающих крошки оброненного под парковую скамью маффина; скейтбордиста, чью голую грудь покрывает татуировка со свирепым драконом; воинственный визг колесиков борда, на котором «дракон» проносится мимо нее; молодую азиатскую пару, неспешно прогуливающуюся бок о бок, рука в руке; ветерок с запахом сигаретного дыма; ревущего в коляске малыша; лающего пса; сложную хореографию автомобилей и пешеходов, чередующих свои танцевальные партии на каждом перекрестке. Ее внимание все это время обращено внутрь.
Сердце бьется слишком быстро для такого темпа ходьбы, что заставляет ее поволноваться. Или, может, и это более вероятно, она сначала разнервничалась и оттого у нее подскочил пульс. Карина прибавляет шагу в попытке синхронизировать свои действия с внутренней физиологией, но от этого ей только кажется, будто она спешит и не успевает. Она проверяет часы, в чем нет совершенно никакой нужды. Нельзя прийти слишком рано или слишком поздно, когда тебя не ждут.
От быстрой ходьбы выступил пот. Остановившись на следующем углу в ожидании разрешающего сигнала светофора, Карина вытаскивает из сумки бумажную салфетку, засовывает руку себе под рубашку и промокает подмышки. Роется в поисках другой салфетки, но не находит. Вытирает лоб и нос руками.
Она подходит к дому Ричарда и останавливается у подножия лестницы, задирая голову к окнам четвертого этажа. За ее спиной шпили церкви Тринити – Святой Троицы – и отвесные зеркальные стены здания Джона Хэнкока вздымаются над крышами таунхаусов из красно-коричневого песчаника, расположенных на другой стороне авеню. Из окон его дома открывается чудесный вид.
Эта улица в районе Бэк-Бей отличается особой фешенебельностью: здесь проживают «бостонские брамины», члены старейших и знатнейших фамилий Бостона, они приходятся двоюродными братьями своим соседям – жителям района Бикон-Хилл. Дом Ричарда ничем не выделяется среди домов многих других представителей сливок общества и элиты – президента «БиоГОУ», хирурга Общеклинической больницы штата Массачусетс, владельца художественной галереи, отметившей двухсотлетний юбилей, расположенной на Ньюбери-стрит и находящейся в собственности его семьи уже четыре поколения. Зарабатывает Ричард недурно, для пианиста более чем прилично, но проживание здесь ему явно не по карману. Наверное, это его версия кризиса среднего возраста, его блестящий красный «порше». Похоже, влез в ипотеку по самые уши.
Она не видела его со школьного выпускного Грейс, уже больше года. И здесь еще никогда не была. Правда, проезжала пару раз мимо, оба раза вечером, оба раза как будто для того, чтобы избежать заторов, намеренно отклоняясь от своего обычного маршрута домой из центра Бостона, замедляясь до черепашьего шага ровно настолько, чтобы не спровоцировать раздраженных гудков сзади, и едва ли настолько, чтобы успеть выхватить взглядом смазанную картинку высоких потолков и ничем не примечательное золотое свечение обитаемого жилья.
Ее задевает, что это Ричард оказался тем, кто ушел, начал все заново, с чистого листа, на новом месте. Воспоминания о нем преследуют ее в каждой комнате когда-то общего дома, редкие хорошие тревожат так же, как и привычные дурные. Она поменяла матрас и посуду. Сняла со стены в гостиной их свадебную фотографию в рамке и повесила вместо нее симпатичное зеркало. Без толку. Она ровно там же, где он ее бросил, продолжает жить в их доме, оставленный Ричардом энергетический след – словно пятно от красного вина на белой блузке: стирай ее хоть тысячу раз, с нее никогда не сойдут бурые разводы.
Она могла бы переехать, особенно сейчас, пока Грейс учится в университете. Но куда отправиться? И чем заняться? Упрямство, непробиваемый краеугольный камень ее характера, отказывается удостоить эти вопросы мало-мальски серьезным вниманием, кроме как окрестить их глупостями. Так что она сидит себе застывшей статуей в колониальном музее с тремя спальнями имени своего растоптанного брака.
К тому времени как Карина с Ричардом разошлись, Грейс уже успела получить водительские права и сама могла добраться на машине до нового отцовского дома. Холостяцкого жилья. Карина поднимается по ступеням к его парадной двери. Во рту появляется кислый привкус. На верхней ступени в желудке становится так же кисло, как у нее во рту, а слово «заболевать» перехватывает микрофон и заправляет теперь ее внутренним монологом. Она чувствует себя больной. Но напоминает себе, что она-то как раз не больна. Болен Ричард.
В желудке бурлит и бродит кислота. Зачем она здесь? Что может сказать или сделать? Выразить жалость, сочувствие, предложить помощь? Собственными глазами увидеть, насколько он плох, по той же причине, по которой водители сбрасывают скорость и пялят глаза, проезжая мимо места аварии, чтобы успеть хорошенько разглядеть искореженные обломки?
Как он будет выглядеть? В голову приходит только Стивен Хокинг[6]. Пустая бибабо, парализованная, изможденная, неспособная дышать без аппарата; руки, ноги, туловище и голова уложены в инвалидном кресле, словно он мягкая, безвольная тряпичная кукла, голос синтезируется компьютером. И в это превратится Ричард?
Может, его даже не окажется дома. Может, он в больнице. Стоило сначала позвонить. Звонить почему-то было страшнее, чем собраться с духом и заявиться на его порог без предупреждения. Какая-то часть ее верит, что именно она стала причиной его болезни, хотя думать так – самовлюбленный бред, это ясно. Сколько раз она желала ему смерти? И вот он умирает. Надо же ей быть такой низкой, испорченной, ужасной женщиной, чтобы желать подобное, хуже того, получать от происходящего некое извращенное удовольствие.
Карина стоит перед входной дверью, колеблясь: то ли взять себя в руки и нажать кнопку звонка, то ли развернуться и отправиться восвояси – два страстных, но противоположных желания, погружающих ее в трясину сомнений, раздирающих изнутри. Будь она любительницей делать ставки, побилась бы об заклад, что уйдет.
– Да? – раздается голос Ричарда из домофона.
Сердце Карины стучит в сжавшемся, обжигаемом кислотой горле.
– Это Карина.
Она заправляет волосы за уши и оттягивает лямку бюстгальтера, противно липнущую к вспотевшему телу. Ждет, что он откроет ей дверь, но ничего не происходит. Дверные окна завешены непрозрачными белыми шторками, и заметить чье-либо приближение с той стороны невозможно. Потом слышатся шаги. Дверь открывается.
Ричард не произносит ни слова. Она ждет, что при виде ее у него вытянется физиономия, но не тут-то было. На его лице не дергается ни один мускул, только в глазах, в которых притаилась тень усмешки, сквозит выражение не то чтобы счастья от ее появления, но удовлетворения, в том числе оттого, что он оказался прав, а ее бьющееся в горле сердце уже понимает, что ее приход оказался провальной затеей. Он продолжает молчать, она тоже ничего не говорит, и эта бессловесная игра на слабо́ длится, наверное, секунды две – и растягивается мучительно медленно за пределы пространства и времени.
– Надо было позвонить.
– Проходи.
Карина поднимается за ним по трем лестничным пролетам, внимательно изучая его походку, уверенную, твердую, нормальную. Левая рука Ричарда скользит по перилам, и хотя его ладонь ни на секунду не отрывается от них, нет ощущения, что ему нужна хоть какая-то опора. Это не поручни для инвалида. Со спины он выглядит совершенно здоровым.
Наслушалась сплетен.
Дура.
Войдя в квартиру, Ричард ведет незваную гостью в кухню – царство темного дерева, черных столешниц и нержавеющей стали, суперсовременное и мужское. Он предлагает ей сесть на табурет у кухонного острова, откуда открывается вид на гостиную – рояль «Стейнвей», восточный ковер из их дома, коричневый кожаный диван, ноутбук на столе у окна, книжный шкаф, – скупо обставленную, лаконичную, просторную, с одним акцентом. Совершенно в стиле Ричарда.
На кухонной столешнице навытяжку стоит батарея винных бутылок, без малого две дюжины, и одна, откупоренная, – перед Ричардом, в компании бокала с красной лужицей на дне. Он обожает вино, мнит себя его знатоком, но обыкновенно позволяет себе что-нибудь особенное только после выступления, по случаю какого-либо свершения, в честь праздника, в крайнем случае за ужином. Сегодня среда, и время еще даже не перевалило за полдень.
– Притащил из подвала. Это «Шато Мутон Ротшильд» двухтысячного года выше всех похвал. – Достает бокал из шкафчика. – Присоединишься?
– Нет, спасибо.
– Твой, – Ричард помахивает рукой в пространстве между ними, – неожиданный визит или чем бы это ни было – прекрасный повод выпить, не думаешь?
– Может, тебе не стоит столько пить?
– Так это ж всё не толко на сегодня, – смеется он. – Есть еще завтра, и послезавтра, и послепослезавтра.
Ричард хватает открытую бутылку, красивую, черную, с рельефным изображением золотого овна, и щедрой рукой наполняет бокал для Карины, не обращая внимания на ее возражения. Она отпивает глоток и, совсем не впечатленная, выдавливает из себя улыбку.
– В вине ты до сих пор разбираешься как свинья в апельсинах, – снова смеется он.
Что правда, то правда. Карина не чувствует разницы между дорогим французским «Мутоном» и дешевым калифорнийским «Галло», и ее это нисколько не трогает – и то и другое всегда дико раздражало Ричарда. Не изменяя своей покровительственной манере, он, по сути дела, только что обозвал ее тупой свиньей. Карина стискивает зубы, чтобы сдержать комментарий, который вырвется, стоит ей открыть рот, и порыв плеснуть в лицо визави сто долларов в винном эквиваленте.
Он вращает бокал, принюхивается, пригубливает, прикрывает глаза, выжидает, глотает и облизывает губы. Открывает глаза, рот, смотрит на нее так, словно только что испытал оргазм или видел Бога.
– Как это можно не оценить? Раскрытие идеальное. Попробуй еще раз. Чувствуешь вишню?
Она делает еще один глоток. Вполне себе ничего. Однако никакой вишни она не чувствует.
– Уже не помню, когда мы в последний раз пили с тобой вино из одной бутылки.
– Четыре года назад, в ноябре. Я как раз вернулся из Японии, еле живой был после перелетов. Ты приготовила голябки[7], и мы распили на двоих бутылку «Шато Марго».
Карина смотрит на него, удивленная и заинтригованная. У нее не сохранилось воспоминаний о том вечере, а вот Ричард извлек их из памяти с такой готовностью и теплотой… Интересно, тот ужин просто не показался ей хоть сколько-нибудь значимым или память о нем поблекла, потесненная другими, слишком уж многочисленными неприятными эпизодами? Забавно, что история их жизни может быть изложена в совершенно разных жанрах, все зависит от рассказчика.
Их взгляды скрещиваются. Его глаза стали старше, чем ей помнится. Или не старше. Грустнее. А лицо словно заострилось. Хотя он всегда был худым, но сейчас определенно потерял в весе. И бороду отрастил.
– Вижу, перестал бриться.
– Пробую кое-что новое. Нравится?
– Нет.
Он ухмыляется и пьет вино. Постукивает пальцем по краю бокала и молчит, а она не может понять, размышляет он, как вывести ее из себя, или же проявляет сдержанность. Последнее будет в новинку.
– Значит, ты отменил свое турне…
– Как узнала?
– В «Глоуб» написали: у тебя тендинит.
– Так вот зачем ты здесь – проверить, что там с моим тендинитом?
Он пытается зацепить ее, подтолкнуть – пусть выложит карты на стол, произнесет три буквы вслух, – и ее беспокойное сердце снова частит. Она подносит бокал к губам, уклоняясь от его вопроса и своего ответа, и делает большой глоток вина, в желудок вместе с жидкостью проваливается и истинная причина ее появления здесь.
– Мне всегда казалось, что иногда ты отменяешь концерты ради привлечения внимания.
– Карина, за последующие три недели наберется несколько тысяч человек, которых я оставлю ни с чем, несколько тысяч, запланировавших провести целый вечер, уделяя мне все свое внимание. Отмена турне – это последнее, что можно сделать для привлечения внимания.
Их взгляды снова скрещиваются, и между ними прокатывается волна то ли интимной близости, то ли отчаянной откровенности.
– Хотя спору нет, твое внимание она привлекла, – улыбается он.
Ричард засовывает нос в бокал, втягивает воздух, одним махом допивает остатки. Оглядывает выстроившиеся на столешнице бутылки и вытягивает солдата из задней шеренги. Надевает колпачок штопора на горлышко и начинает проворачивать, но рука то и дело отказывается его слушаться, и у него ничего не выходит. Он снимает штопор с бутылки, осматривает горлышко, поглаживая его пальцем. Вытирает руку о штаны, словно она была мокрой.
– Эти покрытые парафином пробки хрен выдернешь.
Он возвращает штопор на прежнее место и пробует снова и снова, но его пальцы продолжают соскальзывать и не могут справиться с выкручивающим механизмом. Особо не задумываясь, она уже собирается предложить свою помощь, но тут он вдруг останавливается и швыряет штопор через всю комнату. Карина инстинктивно пригибается, хотя ей совершенно ничего не угрожало, она сидела с другой стороны.
– Ну вот, – обвиняет ее он. – Как раз это ты и пришла увидеть, верно?
– Я не знаю. Не знаю.
– Теперь довольна?
– Нет.
– За этим ты сюда и пришла. Полюбоваться на мое унижение.
– Нет.
– Я не могу больше играть, достойно играть, и никогда уже не смогу. Поэтому мое турне и отменилось, Карина. Ты это хотела услышать?
– Нет.
Она смотрит ему в глаза. Принимать вот так на себя его гнев – ужас чистейшей воды.
– Зачем тогда пришла?
– Думала, так будет правильно.
– Поглядите-ка на нее, она вдруг заделалась образцовой католичкой, переживает о том, что хорошо, что плохо. При всем уважении, моя дорогая, ты не отличишь одно от другого, даже если оно тебя в задницу отымеет.
Она качает головой, чувствуя омерзение от его слов, испытывая отвращение к самой себе за то, что сглупила. Поднимается.
– Я сюда пришла не затем, чтобы терпеть издевательства.
– Ну началось, опять ты с этим своим словечком. Никто над тобой не издевается. Хватит уже его всюду вставлять. Еще и Грейс мозги промыла. Поэтому она отказывается со мной разговаривать.
– Меня в этом не обвиняй. Если она с тобой не разговаривает, то, может, оттого, что ты козел.
– А может, потому, что ее мать – мстительная стерва.
Карина берет бутылку, которую он не смог открыть, за горлышко и шарахает ею о край столешницы. Выпускает из руки отбитое горлышко и отступает от растекающейся по полу лужи вина.
– В этом вишню чувствую, – говорит она дрожащим голосом.
– Вон. Сию же минуту вон!
– Жаль, что я вообще сюда пришла.
Она хлопает дверью и бежит три пролета вниз так, словно за ней гонятся. У нее ведь были самые лучшие побуждения! И как это у них все пошло наперекосяк?
Как все пошло наперекосяк?
Со всех сторон на нее наваливаются злость и тоска, ноги вдруг слабнут и кажутся ватными, сил двигаться больше нет. Карина садится на верхнюю ступень крыльца, откуда ей открывается прекрасный вид: люди, бегущие трусцой по Коммонуэлс, голуби в парке, шпили Тринити и синие стекла Хэнкока, – и, не задумываясь о том, кто ее может увидеть или услышать, разражается рыданиями.
Глава 4
Ричард садится за свой рояль впервые за три недели, прошедшие с 17 августа, дня, когда указательный палец правой руки, последний из пальцев на правой руке, ставших глухими к его желаниям, окончательно сдался. Ричард проверял его каждый день. 16 августа он еще мог самую малость постучать им. Цеплялся за достигнутый успех, жалко радуясь этому движению, потребовавшему титанического волевого и физического усилия и со стороны больше походившему на слабый тремор, чем на постукивание. Он возложил надежду всей своей жизни на этот палец, который восемь месяцев назад мог танцевать по клавишам в самых сложных и требующих физического напряжения пьесах без единого промаха, извлекая каждую ноту точно рассчитанным ударом.
ФОРТИССИМО!
Диминуэндо.
Его указательный палец, как и каждый палец правой руки, – точно выверенный инструмент. Если в ходе репетиции Ричард допускал одну-единственную ошибку, если хотя бы один из пальцев из-за нехватки уверенности, силы или автоматизма движений спотыкался, он тут же останавливался и начинал проигрывать произведение с самого начала. Ошибок быть не должно. Никаких оправданий для его пальцев не допускалось.
Восемь месяцев назад пальцы его правой руки были самыми виртуозными в мире. Сегодня рука до самого локтя парализована. Для Ричарда она все равно что мертвая, словно уже принадлежит трупу.
Ричард подхватывает левой рукой безжизненную правую и размещает ее на клавиатуре так, чтобы большой палец оказался на до первой октавы, а мизинец – на соль. Он ощущает прохладную гладкость клавиш, касание чувственное, соблазняющее. Им хочется ласки, они открыты и в полном его распоряжении, но он не в состоянии откликнуться на их зов, и это вдруг ощущается им как самое мучительное мгновение в его жизни.
Ричард в ужасе смотрит на свою мертвую руку, лежащую на прекрасных клавишах. И дело не просто в том, что его рука неподвижна, отчего кажется мертвой. Его пальцы не полусогнуты. Вся рука слишком прямая, слишком плоская, ей не хватает динамики, характера, возможности. Она атрофированная, вялая, немощная. Кажется бутафорской, как деталь костюма для Хеллоуина, киношный реквизит, протез из воска. Она никак не может быть частью его самого.
Воздух в комнате сгущается, становится чересчур плотным для дыхания, и кажется, будто он забыл, как сделать вдох. Его окатывает волной паники. Ричард ставит пальцы левой руки на клавиши: локоть слегка отведен, запястье приподнято, пальцы полусогнуты и наслаждаются прикосновением к клавишам. Он делает резкий вдох. Прогоняет воздух через легкие, как будто бежит со всех ног, а глаза его тем временем отчаянно шарят по клавишам и по обеим рукам в поисках решения, что делать. А что, дьявол его раздери, он может сделать?
Ричард начинает исполнять Первую симфонию Брамса, но в реальности звучит только партия левой руки, партия правой проигрывается в голове. Он сыграл этот пятидесятиминутный концерт с Бостонским симфоническим оркестром в Тэнглвуде прошлым летом. Восемьдесят семь страниц вызубрены и сыграны с непревзойденным совершенством. Бывают концерты, отыгранные хорошо и встреченные овациями, а есть и такие, на которых музыка звучит на выходящем за рамки обычного восприятия уровне. Ради таких невероятных выступлений он и живет.
В тот вечер на лужайке оркестр был чем-то большим, чем просто кавер-группой для Брамса. Оркестранты были открытым каналом, наполняющим музыку жизнью, и Ричард чувствовал ту исступленную энергетическую связь между его душой, душами других музыкантов, душами зрителей, собравшихся на лужайке, и душой нот. У него никогда не получалось внятно описать уравнение или эту алхимическую реакцию. Выразить магию музыки Брамса языком – все равно что измерить скорость света деревянной школьной линейкой.
Играя только левой рукой, Ричард закрывает глаза, чтобы не видеть другую, неподвижную, омертвевшую руку, и это оторванное от всего психофизическое исполнение доставляет ему хоть и совсем недолгое, но все-таки удовольствие. Но затем он начинает раскачиваться всем телом вперед-назад – стойкая привычка, за которую его ругали многие преподаватели: мол, она отвлекает или же говорит о недостатке дисциплины, – и нечаянно сбрасывает правую руку с клавиатуры. Мертвая рука болтается как плеть, напоминая спущенный якорь, тянет вниз и болит. Похоже, опять вывих.
Он использует это. Боль в Первой симфонии Брамса, ее глубину, ощущение тоски, потери, воинственность мятежной первой части, заставляющие думать о войне, представлять себя идущим в бой. Тревожащая сольная партия левой руки. Сиротливое воспоминание мелодии, проигрывающейся у него в голове. Агонизирующая боль в плече. Потеря правой руки.
Ему хватает смелости задаться вопросом, какую часть себя он потеряет в следующий раз. Его интуиция и логика сходятся во мнении.
Вторую руку.
Ричард испускает вопль и со всей оставшейся в его левой руке силой бьет по клавишам. Звуки мелодии, хранящейся в памяти, от него ускользают, и сейчас он слышит только то, что звучит в реальности, вибрации, порожденные молоточками, войлоком, струнами и голосовыми связками, тишина вместо партии правой руки ощущается смертью, утратой истинной любви, горьким завершением отношений, разводом.
Кажется, будто он снова переживает свой развод. Ричард поднимает левую руку высоко над клавиатурой и замирает, обрывая исполнение как раз перед крещендо в первой части, тяжелый стук его сердца отдается в плече, и во внезапно наступившей тишине – его незаконченная песня, его прерванная жизнь. Он сжимает левую руку в кулак и со всей силы, как будто в уличной драке, колотит по клавишам и рыдает, снова преданный и убитый горем.
Глава 5
В Университете Чикаго семейные выходные. Грейс настаивала, что Карине вовсе не обязательно приезжать. Мол, в студенческом городке Карина уже побывала. В прошлом году они накупили в университетском магазине свитшотов, футболок, наклеек на бампер и больших кофейных кружек. Карина видит комнату Грейс в общежитии и ее соседку и узнает все последние новости каждое воскресенье, когда дочь звонит ей по «ФейсТайм». Карине подумалось: кажется, будто Грейс слишком уж старается отговорить ее от приезда, словно не хочет допускать мать в свою личную жизнь, отстаивает независимость или хранит какой-то большой секрет. Но Карину было не переубедить. Билет на самолет стоил вполне разумных денег, и она скучала по своей дочери.