bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

12


По дороге к доктору решил все обдумать. Но думать по заказу не получалось. Мысли разбежались, как тараканы от свечки. А когда лег на кушетку, наоборот, как набежали…

Думал, в университете новую жизнь начну. Заведение столичное, там меня никто не знает. Поставлю себя правильно, буду независимым. Собирался в учебе себя проявить. Куда там. Статус мой с первого дня стал зависеть от того, сколько денег я даю на пьянки. Пару раз я возмущался, но не выдерживал и недели «общественного порицания». После этого я не высовывался, «не возникал», давал денег на все, что просили. Был всегда заодно с шумной толпой. Зато гимназический ужас стал забываться. Домой я старался не ездить, чтобы не бередить старые раны. Нечего вспомнить. Первая ассоциация, которая мне приходит на ум со словом университет? Да, ну, ерунда какая-то. Ну хорошо. Прыщик. Да, странная вещь. Вроде, юность, новые горизонты, а первым делом вспоминается прыщик носу. Ох, это была битва. Я его и лосьонами, и мазями. Бесполезно. Боялся на лекции ходить. Из дому не выходил. Смех, да и только. Это сейчас смешно, а тогда хоть плачь. Я ж говорю, мелкий я человек, мелкий и жалкий. И беды такие же: приятели мои разврату предавались направо и налево, романы заводили, по два, три параллельно, а я перед зеркалом торчал и дрожал. Только вы уж никому мои признания не передавайте. Убьюсь, если кто узнает. Ох, грехи молодости. Что ж исповедоваться, так исповедоваться. Был у меня один роман. Но совершенно в моем стиле. Жалкий какой-то. Вернулся я как-то домой на каникулы. Родной город мне показался каким-то пыльным, грязным, провинциальным. Имение – маленьким, кривым. Скука сплошная. Даже читать было скучно. Решил я от скуки, отнести часть книг в воскресную рабочую школу. Мода тогда такая была на народное просвещение. Преподаватель молодой, еще гимназист, встретил холодно. Едва ли не барчуком меня называл. Я инстинктивно под людей подстраиваюсь. Особенно, если они ко мне враждебно. Такой я человек. В общем, я из кожи вон лез, показать, какой я прогрессивный, как мне близки чаянья народа. Он ехидно предложил мне сходить на собственные фабрики и еще ближе познакомиться с этими чаяниями. Ну, я и познакомился. На свою беду. В этот же день поехал на семейную ткацкую фабрику. Фабрика, как фабрика. Прядильщицы прядут, красильщицы красят. Одни над станками согнулись, другие котлы мешают, чаны толкают. Душно, конечно. Вонь. На меня поглядывают. Одни работницы молчат, молодые хихикают. Смотрю, одна рядом с конторкой мастера полы моет. Руками. Платье подоткнула по самый пояс. Поза что ни на есть пикантная. Ноги хоть канкан в Париже танцевать. «Что хозяин, хороша девка?!» – гаркнул неожиданно появившийся мастер. «Могу, того, поспособствовать… »Я смутился. Мойщица поднялась, и не поправляя платья посмотрела на меня. Тут я и обмер. На меня смотрело изможденное, бледное, но еще молодое лицо. Лицо такое знакомое. До боли знакомое. «Груша!?!»

«Хошь, Груша, хошь, Глаша. Как вам, барин, будет угодно». И смотрит прямо, глаз не пряча, да и голых ног тоже. С вызовом. Я промямлил что-то вроде «бар давно нету» и вон с фабрики. А через неделю не выдержал, нашел того мастера, сунул ему пятаки, заикаясь, попросил обстряпать свидание. Встречались мы в какой-то каморке на окраине города, за которую проклятый сводник содрал с меня огромные деньги. В первый раз я все испортил. Пока шел, все боялся, что меня узнают на улице. Казалось, все знают, зачем я иду в ткацкую слободу. То ли со страху, то ли от трех кружек квасу, случился со мной неприятный конфуз. Еле до горшка добежал. А она ничего, не злорадствовала. Все гладила меня по голове, точь-в-точь, как Груша в детстве. Я к ней снова пристал: Груша она или нет? Она отшутилась. Разговорами все и ограничилось. А уж на следующий раз я для храбрости не квасу, а коньяку выпил. Попыхтел, повозился и с грехом пополам стал мужчиной. С неделю наслаждался новым своим положением. На радостях хотел жениться. Чулки шелковые подарил. Но потом мы повздорили крепко. Там обстоятельства появились… Ей деньги понадобились… А мне врач по этим самым… нехорошим болезням… Какие обстоятельства? Все-то вы знать хотите. Ох, прямо как на допросе. Ее в полицию забрали, обвинили в краже. Или в пособничестве. Уж не помню. Она просила сказать, что я с ней был в указанный вечер. А я ведь не был. Понимаете. К тому ж, это при всех сказать, что я с ней встречался. Одно дело фантазировать, как объявлю маменьке, что женюсь, другое – по-настоящему, в суде, на людях признаться. «Страх съедает душу», как сказал кто-то из великих немцев. Не знаете кто? Потом, она денег просила. Что я давал ей, все, оказывается, мастер забирал. Я дал, но мало. Фактически отказал, потому что опять же пришлось бы дома объясняться. К тому же мне и так деньги нужны были на врача. В общем, повел себя как трусливая скотина. Решил застрелиться. Но револьвера папенькиного не нашел. Спрашивать побоялся. Еще подумал, что узнают после смерти чем я болел, позору не оберешься. Смешно, да. Так что я просто уехал в столицу.

Вы, доктор, тайну исповеди соблюдаете? Уж соблюдите.

Доктор, попыхивая сигарой, уверил меня, что история болезни остается у него за семью печатями. Курит и курит. Хоть бы раз мне предложил. А то мы как будто, как не на равных. Хотя о каком равенстве тут говорить? Он теперь столько обо мне знает, вряд ли руку подаст после такой исповеди.

В университет я вернулся, чтобы его тут же бросить. Зачем мне все эти тома, набитые бессмысленными знаниями, если они мне в жизни не помогают? Воспользовался студенческой бучей по поводу уволенного профессора и бросил. Все бастовали идейно, а я безыдейно. С квартиры съехал, чтобы старые знакомые не донимали. Поселился в новой, поменьше и подальше. Лежал и ничего не делал. Не то что из квартиры, из халата не вылезал. Вел жизнь почти неодушевленную. Часами потолок разглядывал. От людей удалился максимально. Никто мне был не нужен. Уподобился Обломову. Вот была единственная мне родственная душа. Прямо брат мой. По дивану и халату. Я даже хотел книгу про него написать, ну, или статью. «Герой нашего времени». Забросил на первом абзаце. Были между нами различия: его лень была добродушная, моя – угрюмая. Он мечтал, что однажды встанет и пойдет, я – что лягу и умру. Впрочем, он плохо кончил. Вот некоторые считали, что его лень – это своеобразная мудрость, отрицание житейской суеты. Я же по себе знал, что лень – это дистиллированная трусость. Слабость. Упустил он свое счастье. Смелости не хватило ухватиться за него. А потом на его вялую шею села одна особа и ее предприимчивые родственники… Обыкновенная история… В таких размышлениях о его судьбе я проводил время, о своей старался не думать. Впрочем, еду из ресторана заказывать не забывал. Пару недель пришлось поголодать. Под окнами шли уличные бои. Потом обеды снова стали поступать. Я бы продолжал так лежать до второго пришествия, занимаясь унылым самоедством и оплакиванием свой неудавшейся жизни, но тут нагрянула маман. Ни мой опухший вид, ни мой новый образ жизни ее не устроил. По ее мнению бросить университет можно только очень больному человеку. Поэтому меня отправили лечиться на воды. Хотя возможно, маман имела тайную мысль женить меня. Она как-то обмолвилась, что женитьба верное средство от хандры. А водные курорты – это же известная ярмарка невест. Пить теплую сероводородную гадость, пахнущую тухлыми яйцами, было невыносимо. Я заливал ее пивом, а то и кое-чем покрепче. От такой диеты у меня радикально испортился желудок. Врачи сначала удивлялись, потом, разобравшись, махнули на меня рукой. Вечно бегающий в поисках выпивки и туалета я стал посмешищем курорта. Дамы от меня шарахались, расквартированные офицеры оттачивали на мне свое остроумие. Отмокая в ванной с очередным минеральным рассолом, я грезил, как вызываю на дуэль самого наглого из них. Мартынов был уже год как с фронта, но все равно еще не устал хвалиться, что зарубил своей шашкой семерых самураев. У источника всем говорил, что в его жилах течет кавказская кровь, поэтому таскал папаху и бурку, хотя было лето. Любая тема разговора переводилась им на собственную персону. Завидя меня, он сразу начинал ко мне цепляться: в каком полку служили, почему не призван, сколько в человеке воды, мыл ли я руки после туалета… К сожалению я видел, что стрелял он действительно отменно. Причем с обеих рук. В самом начале моего пребывания на водах меня еще брали на общие пикники. Там он демонстративно сшибал яблоки со ста шагов. Так что даже в самых своих смелых фантазиях я не пытался его пристрелить. Я вызывал его на дуэль и в последний момент стрелял вверх. Он, не стесняясь, убивал меня. После этого все убеждались в моей безрассудной храбрости. Я понимал всю глупость этих фантазий. Но ничего не мог с собой поделать. Пытка кончилась неожиданно – Мартынова арестовали. Он оказался самозванцем и дезертиром. Опять вру. Его просто в полк вызвали. Но мне всегда казалось, что его героизм какой-то напускной, фальшивый. Вслед за ним тут же уехал и я. Если бы я уехал раньше, это было бы бегством. С тех пор маман меня от себя не отпускала. Как бы я чего не натворил лишнего. Дневной и вечерний поцелуй в щечку теперь был не столько ритуалом материнской любви и сыновней преданности сколько проверкой на спиртное. Дядки, сами не прочь заложить за воротник, следили за мной. На воды мы ездили вместе, и только в Карлсбад. Провалив по мнению маман экзамен на самостоятельность, я лишился остатков свободы. Подай, принеси, сядь тут, сбегай туда, идем есть, идем гулять. Меня бесило, что приходилось влачить жизнь комнатной собачки, но из материнской воли я почему-то не выходил. Не знаю почему. Однажды я был должен сопровождать маман на спектакль. Приезжала модная столичная труппа. Маман отродясь в театре не была, но собирался весь городской бомонд, поэтому игнорировать мероприятие было стратегически опасно. Мало ли какие заговоры за спиной могут начаться. Спектакль ей не понравился с самого начала. То есть с вешалки. Прислуга первым делом подскочила за собольим манто купчихи Грицацуевой, а не за шелковой летней накидкой маман. Маман считала Грицацуеву лавочницей и выскочкой, чье место точно не в партере. В буфете ей оскорбительно долго несли лимонад и шоколад, ну и т. д. То, что происходило на сцене, ее тоже не порадовало. Она почему то рассчитывала, что «Гроза» Островского должна быть про грозу 12 года, с красивыми офицерами, шикарными бальными платьями и финальным гимном Глинки «смерть за царя». Вместо этого на сцене копошились какие-то людишки в старомодных провинциальных нарядах. После первого акта мы покинули театр. Маман села в карету в сильном раздражении, я же в сильном возбуждении. Мысли подскакивали на кочках. «Боже, это же про меня! Тихон – это я!» «Как же я могу, маменька, вас ослушаться?»; «я из вашей воли ни на шаг» – это мои слова каждое утро. Улизнуть, чтобы выпить – это мои мысли на обед. И разговоры о сердце матери, которое все чувствует, особенно предательство, – это на сон грядущий. Вот тебе и старомодная пьеса! Но, черт возьми, что я – Тихон дрожащий или что-то большее?! Я же не смирился. Я же страдаю от местных жестоких нравов и выбраться хочу. К тому ж я, хоть и загнан и забит, кажется, … сдуру влюбился. Я ее не заметил сначала, а потом заметил. Стоит такая у края сцены в капоре дурацком. Вдруг: «Отчего люди не летают, как птицы?! Так бы разбежалась и полетела!» – и взмахнула руками. Прямо Ника Самофракийская, ни дать ни взять. Волнительная скульптура вышла на долю секунды. А затем: « Во мне что-то необыкновенное. Мечта в голову лезет какая-то…» – и на меня смотрит. Понимаете, на меня! Ни на кого-то там еще. В упор. Своими темными глазами. Я твердо решил сходить на спектакль еще раз.

«Грозу» повторяли через неделю. Я еле вырвался из дома. Сижу в зале, мучаюсь. Ну, не дурак ли я? Влюбился в женщину, с которой и поговорить-то не удастся. Она птица другого полета. Занавес. И снова этот взмах руками и снова этот взгляд! Да какой взгляд-то? Я на галерке сидел. Кто ж меня увидит? Зачем пришел я сюда? Чего жду? Не знаю. Вот Катерина стоит с ключом от калитки, мучается в длинном монологе последними сомнениями: «…вот погибель-то?! … на соблазн, на пагубу мою он мне дан… Что я себя обманываю? Перед кем притворяюсь! Мне хоть умереть, да увидеть его! Видно сама судьба так хочет! Будь, что будет!» – и через весь зал на меня своим пронзительным взглядом уставилась. Сердце мое раскипятилось на словах этих, нечем унять. Все-таки, какая у нее ангельская улыбка. Занавес.

Дома нагородил чушь, что буду писать для местной газеты статьи про театр, и под этим предлогом стал ходить на все Ее спектакли. Маман отнеслась к затее подозрительно, но, в конце концов, одобрила. Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не пило. Пить я и, правда, бросил. Без пива был пьяный. Один раз все-таки выпил для храбрости, когда отправил Ей первый букет. Затем это вошло в привычку. Слал букет перед каждым спектаклем. Тут объявили благотворительное представление на нужды старых и отставных актеров, я сделал анонимный вклад. Затем последовало представление в пользу больницы для рабочих, я снова вложился. Деньги маман давала с трудом. Но я впервые поборол свое косноязычие и убедил ее, что эти траты хорошо скажутся на репутации семьи в городе. Роль анонимного вздыхателя мне сильно не нравилась. Я клял себя за трусость, но ничего не мог с собой поделать. Ни решительно войти в гримерку, ни скромно представиться, ни даже надписать визитку в букет у меня не хватало духу. Все, что я мог, так это тратить деньги на благородные затеи ее театральной труппы. В жизни, в отличие от пьесы, никакой Вари, которая обстряпала первое свидание, не оказалось. На конец, труппа устроила прощальный банкет, я был в отчаянии. Солнце сияло, все возбужденные, бегали, чокались, выпивали, брали и давали автографы, а я стоял мрачнее тучи в углу и разглядывал потрескавшийся паркет под ногами. Вдруг, как сквозь вату, услышал, что меня кто-то зовет. Я поднял голову и увидел напротив себя ее смеющиеся глаза. Она что-то говорила, но я не слышал. Я смотрел на нее, как на чудо. Она взяла меня за руку и куда-то потащила.

На следующий день я впервые назвал ее по имени. Правда, я был не один такой. Вокруг Анны реял довольно большой рой поклонников. Но я был самым преданным, и, определенно, самым богатым паладином. По крайней мере последовать за ней в турне никто кроме меня не смог. Маман узнала мои планы и потребовала прекратить интрижку с актрисой. Я устроил скандал. Кричал, что Анна – луч света в темном царстве, а маман – Кабаниха. Сказал, что застрелюсь, если не получу деньги на поездку. В поезд я сел с полным кошельком. Анна оценила мой порыв – я стал ее фаворитом. В турне я снимал ей лучшие номера и заваливал сцену цветами. Когда театр вернулся в столицу, я таскался за Анной на все концерты и поэтические вечера. Помню, как-то она декламировала стихи модного декадента: «Отвезите меня в Гималаи, отвезите меня насовсем! А не то я завою, а не то я залаю! А не то я кого-нибудь съем!»

Когда я в эйфории воскликнул, что готов отвезти ее на край света, она ответила, что пока согласна только на Европу.

Впрочем, деньги ее не интересовали. Она так и сказала: «Деньги я презираю. Вот если бы вы предложили мне выйти за вас замуж, я бы не пошла, потому что вы богаты. Между нами стоят ваши деньги. Деньги и брак – это мещанство». Я тогда сильно расстроился, потому что именно это и собирался ей предложить. Свое сердце и кошелек. «Личное счастье невозможно, – продолжала она, – пока вокруг торжествует темное царство». Оказалось, что она ненавидит темное царство не только на сцене, но и в жизни. Я в этом убедился, когда кочуя за ней по компаниям и кружкам, очутился на сходке социалистов. Анну встретили там как старую знакомую. Долго обсуждали новую статью Плеханова. Галдели и ругались так, что было слышно на улице. Я боялся, как бы соседи городового не вызвали. Дали слово Анне. Она произнесла пламенную речь о бесправии женщин. Получилось не хуже, чем на сцене. Через неделю я и сам участвовал в дебатах. Рассуждал о прогрессе и об отсталости. Хотя, конечно, основное мое участие сводилось к финансированию различных инициатив. Неожиданно, моя персона стала предметом серьезного спора между фракциями. Можно ли меня считать полноправным членом партии или я всего лишь сочувствующий. Сторонники строго устава требовали от члена партии реальной революционной деятельности, то есть фактически нелегальной. Они ссылались на постановление какого-то съезда и авторитет какого-то старика. Сторонники широкого охвата считали членом партии всякого разделяющего идеи. «Хорош социалист! – исходила желчью партия строгих, тыкая в меня пальцем, – владелец заводов и фабрик, где рабочие угнетаются 11 часов в сутки!» «Нельзя закрывать двери перед желающими вступить в партию, – защищалась партия мягких, – иначе партия превратится в закрытую секту, а не в массовую политическую силу». Провели голосование. Строгих оказалось большинство. Мне стало обидно: люди ели мои пирожные, а своим меня все равно не считали. Анна со скорбным лицом присоединилась к большинству. «Ты должен доказать свою верность партии, – торжественно заявила она, и добавила чуть тише, – если хочешь остаться… с… нами». «И как я должен доказать свою верность?» – спросил я, глядя прямо ей в глаза. Она молчала. Тут из за ее плеча раздался голос: « Восьмичасовой рабочий день».

«Восьмичасовой рабочий день!» – вырвалось у меня. «Господь с вами, дорогие товарищи! Я не хозяин фабрик – это раз! И любая фабрика разорится от такого короткого рабочего дня – это два!» «Что я говорил?! – взвизгнул один из строгих, – Вот и открылась его классовая сущность! Эксплуататор в овечьей шкуре. Никакие личные предпочтения не устоят перед классовыми интересами. Это марксизм. Наука». «А как же Фридрих Энгельс? – вступилась за меня Анна, – У него тоже была фабрика. Или вы считаете, что Энгельс не достоин быть членом нашей партии?!» «Товарищи, – продолжала она, – я ручаюсь за этого человека! Дайте ему шанс». Она была взволнована и прекрасна. Я залюбовался ею. Собственно, все залюбовались. После заседания, она взяла меня под руку. Впервые. Мы шли по улице, как муж и жена.

Не знаю, как описать свои чувства, доктор. С одной стороны, я ощущал тепло ее руки, от которого сам чуть не таял. С другой, меня охватывал страх перед тем, что меня ждет впереди. Как в детстве, когда крадешься ночью куда-нибудь… Ты умираешь со страху, но сгораешь от любопытства. Тебе жутко и сладко одновременно. Сладко до судорог…

На следующий день Анна посадила меня на поезд. На прощание она прошептала мне на ухо: « Я верю в тебя. И жду». «Хорошо», – еле пролепетал я. После этого она нежно поцеловала меня. В щеку. Улучшать положение рабочего класса на фамильной фабрике я отправился в состоянии запредельной паники. Посему в дороге беспробудно пил. Я рассчитывал поговорить с маман тет-а-тет, утром, как только приеду. По утрам она иногда была в хорошем расположении духа. Пока был в состоянии, готовил речь с аргументами. Хотел выглядеть холодным и рассудочным. В результате же попал домой в страшном похмелье и запачканном костюме. Маман смотрела на меня с нескрываемой брезгливостью. «Вечером у меня с вами, молодой человек, будет серьезный разговор», – сказала она и велела уложить меня спать. Я опять все испортил. Вечером за столом, при всех: при дядьках, при маминых приживалках, при гостях и прислуге, – мне устроили нагоняй. О своем деле я даже не заикнулся. Два дня я лежал у себя в комнате, как пришибленный. Утром третьего дня на моем столе неизвестно как появилась записка. В ней два слова: «Мы ждем». Я ненавидел себя за свою слабость, социалистов за бредовые требования ко мне, но пуще всего свою семью и чертову фабрику. За что мне все это? И даже образ Анны не помогал мне взять себя в руки. Пора покончить со всем одним махом. Ночью я прокрался в отцовский кабинет, перерыл все его ящики, но опять не нашел револьвер. Горький смех пополам с рыданиями вырвался из моей груди. Какая нелепая попытка самоубийства! Какая жалкая, нелепая ситуация! Я схватил со стены старинный пистолет и театрально приставил к голове. Подошел к зеркалу и еще больше рассмеялся: «Паяц!» Вдруг из за двери раздался голос: «Что тут за шум?» Я обернулся, дверь раскрылась, в проеме появилась фигура маман. «Зачем у тебя пистолет? Что ты хочешь сделать?» Она стала бледной, как привидение. Далее произошла мелодраматическая сцена с рыданиями дуэтом. Мы проплакали до зари. В обед, когда все собрались, я заявил, что пора провести реформы на фабрике, построить новые корпуса в соответствии с правилами гигиены, ясли и, главное, установить девятичасовой рабочий день. Заикнуться о восьми часах у меня не хватило духу. Дядьки поперхнулись супом и начали возмущаться:«Что за блажь? Что ты в деле понимаешь? Фабрика рухнет. Да твои рабочие сопьются, когда у них появится столько свободного времени». Маман остановила их одним жестом. «Мальчик интересуется семейным делом и болеет за него душой. Это похвально», – неожиданно для всех заявила она. Дядьки обомлели. «Матушка, как же так?! Что ты его слушаешь?!» «Тихо!» – впервые на моем веку повысила голос маман. «Я все решила. Ясли устроим. Конюшни рядом с суконным цехом пустуют, их и переделаем. Рабочий день будет…, – тут повисла пауза, – десять часов. И не возражай, мальчик мой. На сегодня, это все, что я могу сделать. А там посмотрим». Этим же вечером я отправил телеграмму: «10 часов». Через неделю на столичном вокзале Анна поцеловала меня прямо в губы. Прямо у поезда. Прямо у всех на виду! На собрании я рассказывал, как решительно поставил вопрос ребром, как долго горячо спорил, как, в конце концов, выдвинул ультиматум перед семьей: или короткий день или я продаю свою долю фабрики. Ехидное замечание от одного максималиста, что десять часов это не восемь, потонуло в гуле общего одобрения.

Да, кого я обманываю? Вам, доктор, все равно. Не было никакого поцелуя на перроне. Анна, вообще, не встречала меня на вокзале. Я приехал к ней на квартиру. Там никого. Потом в театр. Там ее все видели, но никто не знал, где она. Встретились только на собрании. Она оторвалась от какого-то обсуждения, с наигранным задором поприветствовала меня, назвала «благодетелем». Прозвучало иронично. Мою героическую историю никто не слушал. Все были взбудоражены письмами какого-то старика. Только потом до меня дошло, что это кличка. Я долго не мог пригласить Анну в ресторан, так как вокруг постоянно вертелись люди. На конец, мне это удалось. Она согласилась. В ресторане она была рассеяна, я расстроен. Не на такой прием я рассчитывал. Как же «жду тебя»? Я настоял проводить ее. Она как-то с неохотой предложила войти, выпить чаю. Затем так же «без огня» предложила шампанского. Выпив пару бокалов, я решился пойти в наступление. Анна не сопротивлялась. Не было в ней никакой страсти. Ничего от Катерины, никаких тебе «ах, не жалей меня! Губи меня!» И раздевалась она как-то буднично, как в бане.

В общем, доктор, ничего интересного не произошло.

Но буквально через день гроза прошла. Анна снова стала приветлива и мила. Она получила главную роль. Причем, благодаря мне. И деньги тут ни причем. Тоскуя в театральном буфете, я неожиданно встретил Войнаровского. Войнаровский, подлец, оказывается, вырос в модного писателя, властителя дум. Его пьесы ставили повсюду. Не читали? Мы выпили за старое. Подошла Анна, я их познакомил. Она долго восторгалась его опусами. Я, шутя, предложил взять Анну на главную роль. Войнаровский без шуток сказал, что обязательно похлопочет об этом. Так и вышло. Анна сияла и рассыпалась в благодарностях. Мы весело проводили время. Правда, все чаще втроем.

Из-за нововведений доходы от фабрики упали, меньше денег стало поступать и ко мне. Это нарушило какие-то планы Анны. Начались первые размолвки. Семья вскоре взяла реванш: от меня потребовали участия в делах. «Раз ты такой умный, что вмешиваешься в работу фабрики, то будь добр взять на себя и часть забот». Из-за свалившихся дел на фабрике ездить в столицу получалось все реже. Я весь извелся от тоски и, честно говоря, от ревности. В конце концов, дебют на поприще семейного бизнеса обернулся фиаско. Я постоянно что-то путал, ссорился со своими дядьками. Они считали, что из за меня рабочие распустились. Инженеры надо мной высокомерно смеялись, мастеровые обворовывали и обсчитывали, рабочие филонили. Больница стала способом избежать работы. И никто не был мне благодарен за мои реформы. В конце концов, я придумал решение: уехать в Вену и взять с собой Анну. Маман я заявил, что еду изучать передовой иностранный опыт, а заодно и подлечиться. Анне отправил страстную телеграмму. И вот я здесь.


13

Повисла пауза. Моя история уперлась в то, о чем рассказывать нельзя. Легкая грусть охватила меня. Как там Анна декламировала: «стучатся опавшие годы, как листья…» Хороший поэт. Как бишь его? Что-то с кухней связано. Надо спросить. В тишине доктор пару раз чмокнул сигарой. Я поймал себя на мысли: а ведь мне полегчало. Тут доктор вскочил и запричитал, что мы заболтались, что сейчас давно должен быть сеанс другого пациента. Я рассыпался в благодарностях, всучил заранее подготовленный конверт с деньгами и вышел из кабинета. В прихожей сидела молодая особа под вуалью. Пока я старательно приспосабливал шляпу на голове, особа усиленно смотрела в другую сторону. Заметив, что я за ней наблюдаю в зеркало, она стала нервно отряхивать и поправлять юбку, показывая белые шелковые чулки. Дверь в кабинет открылась, и девушка поспешила к доктору.

На страницу:
3 из 4