bannerbanner
Тот, кто ловит мотыльков
Тот, кто ловит мотыльков

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

В дверь постучали.

На крыльце стояла, сунув руки в карманы, Ксения в длинном светло-голубом платье, похожем на ночную рубашку. Точь-в-точь мотылек, сложивший крылышки.

– Здрасьте, теть Маш! Можно к вам?

Выйдет Ксеня из тумана, вынет ножик из кармана. Маша подозревала, что, если вывернуть карманы ее незваной гостьи, там найдутся предметы поинтереснее ножа. Может быть, кое-что удивило бы даже старого Крота из английской сказки.

– Привет! Заходи.

Ксения помедлила, слабо шевеля губами, словно читала краткую молитву, и перешагнула через порог.

– Опять будешь какао варить? – вслед ей спросила Маша.

– Ага!

«Можно было и не пускать, – подумала Маша, глядя, как девочка хозяйничает на кухне. – Но ведь обидится, чего доброго».

Обижать это странное дитя ей совершенно не хотелось.

Ксения достала пачку какао. Налила воды в чайник, умело зажгла газовую конфорку. «Сахар, сахар», – пробормотала еле слышно. Где хранятся сахар и специи, как и всё остальное, она знала лучше Маши и, как подозревала Маша, уж точно не хуже хозяйки.

– Почему Цыган каждый вечер лает? – спросила Маша.

– Бесы его дразнят, – спокойно ответила девочка.

Маша присела на стул в уголке. Бесы, конечно. Как она могла забыть.

– Жидковатые какие-то бесы, тебе не кажется? – Она наблюдала за движениями девочки. Никакой детской неуклюжести, и осанка прекрасная, словно занималась балетом, хотя откуда взяться в ее жизни балету. – Какой им прок в старой собаке?

– Так до нас-то им не добраться, – удивленно отозвалась Ксения. – Хотя до вас, может, и смогут. Вы святой водой дверь кропили?

Маша вздохнула.

– А окна?

Маша вздохнула еще раз.

– Вы как ребенок, теть Маш, – по-взрослому сказала девочка. – Ладно, я вам сама окроплю.

– Замечательно, – сказала Маша. – Святую воду ты где возьмешь? Священника вы прогнали, если я правильно помню.

Ксения пренебрежительно махнула рукой.

– Отец Симеон? Какой он священник! Бабушка говорит, он расстрига. Нечего ему тут делать.

– И церковь у вас в руинах.

– Пойдемте к Валентину Борисовичу сходим, – предложила Ксения так легко, словно продолжала разговор, хотя Валентин Борисович никакого отношения к церкви не имел.

– Не сегодня. Ксень, мне работать надо.

– Зря! Вы ему нравитесь! А как ваши курицы поживают?

– Одна, кажется, приболела, – задумчиво сказала Маша и спохватилась. – Только не вздумай ее ничем кропить!

– Дура я, что ли! С курицами по-другому надо. У вас куриный бог висит в курятнике?

Маша представила куриного бога и содрогнулась. Страшен куриный бог: клювами щелкает, гребешками колышет, кривыми желтыми когтями скрежещет по полу и кудахчет басом.

Она вспомнила птичник и сообразила, о чем говорит девочка.

– А-а, камешек с дыркой!

– А вы что подумали?

– Есть, не переживай. Прямо под потолком.

А она еще гадала, зачем Татьяна приладила там этот камень, довольно увесистый, надо сказать.

– Если висит, значит, все будет нормально, – заверила Ксения, отпивая какао. – Без него курицам хана. А с ним и воры не сунутся, и дохнуть не будут.

Маша уставилась на нее во все глаза.

– Ксеня, от вас тридцать километров до ближайшего подобия цивилизации, – раздельно сказала она. – По бездорожью. Через лес. Ты хоть раз видела в Таволге воров? Да их сюда ссылать можно, в наказание за грехи.

– Я много чего другого видела, – туманно отозвалась девочка. – А вот вы зря… это, как его… скептицизируете, – выговорила она по слогам.

– Не скептицизирую, а здравомыслю. Хочешь бутерброд?

– С колбасой?

– С сыром. Плавленым.

– С сыром не хочу, – отказалась Ксеня. – Опять у вас все не как у людей!

«Кто бы говорил».

– Кстати, ты так и не объяснила, откуда берёшь святую воду.

– Так с прошлого Крещения стоит, – удивилась Ксения. – У вас тоже наверняка есть, вы просто не искали.

– Вряд ли.

Маша хотела добавить, что хозяйка дома далека от религии, но вовремя спохватилась. Кому она собирается это объяснять? Десятилетнему ребенку? За тот год, что Муравьева провела в Таволге, многое могло поменяться. Это место, похоже, странно влияет на людей. Взять хоть Ксению…

Немочь бледная, а не девочка. Маша знала, что немочь – это малокровие, но бледная немочь представлялась ей живым существом, и существом исключительно болотным. Водилась немочь не в тех топях, где грязь, осока и мухоморы, а там, где вода черна и глубока, и вешками болезненных осин размечены ее контуры; где мох тянет жиденькие лапки к твоим следам, и упавшая ветка под ногой не трещит, а расползается беззвучно, как сгнившее тряпье.

Невероятно: ребенок все лето провел в деревне на свежем воздухе, но загар к ней так и не прилип. Кожа бледна и влажна, под глазами синева. Личико худое, заостренное, и глаза на нем большие, как у лемура.

– А что это вы на меня так смотрите? – спросила Ксения, облизывая ложку. – У вас, кстати, молоко убегает.

Маша отвернулась к плите – только чтобы убедиться, что ее разыгрывают, – а когда повернулась, за столом сидел самый обычный ребенок, по уши перемазавшийся в какао. И пальцы у нее были в какао, и щеки. Только бледно-голубое платье осталось чистым, словно его только что прополоскали и высушили.

«Она просто чрезвычайно аккуратная девочка».

– Очень вкусное какао! Спасибо, теть Маш!

«И воспитанная к тому же».

Маша взяла свою чашку и собиралась отпить, но Ксения встала, подошла к окну, прилипла к стеклу носом. А Маша прилипла взглядом к ее ногам.

– Ксеня, ты босиком ко мне пришла?

– Ага, – безмятежно отозвалась девочка.

– А почему у тебя подошвы чистые?

Ксения медленно обернулась и посмотрела на неё прозрачными глазами.

2

Таволга, день восьмой. Два часа дня. Надо бы работать, но вместо этого Маша набросила рубашку и вышла на улицу. Ни души… От Бутковых доносился пронзительный скрежет пилы. Она и этому визгливому пению сейчас была рада.

Пастораль, пастораль, кого хочешь выбирай.

А ведь именно такие ожидания у нее и были перед приездом. Дымок над крышами, березоньки, рощи золотые, бабушки возле колодцев, коровушки в полях – кудрявая провинция, пусть и не сусальная, но есенинская. «Изба-старуха челюстью порога жует тяжелый мякиш тишины».

Жует, ага, как же. Прожевала и выплюнула.

Небо оплывшее, побитое, в синяках туч, и воздух плотен, и собака смотрит из-под калитки тяжелым взглядом, как кондуктор на безбилетника. Захочешь сорвать цветок репейника над рваными лопухами, а он облеплен мелкими черными муравьями. Муравьи копошатся, собака не отводит взгляда, и кот щурится тебе вслед, словно ты слишком крупная крыса, которая ему не по зубам.

Самое удивительное, что Маша даже не стала бы утверждать, будто ей здесь не нравится.

До сегодняшнего утра.

Собственно говоря, что такого утром случилось? Ничего особенного. Ничего необъяснимого, ничего из ряда вон выходящего.


…Маша после завтрака отправилась к старику Колыванову, потому что такие инструкции ей оставила Татьяна. «Если что-то случится с курами – иди к Колыванову».

Возле развалин церкви к ней подбежал поздороваться старый Цыган – ничейный и одновременно общий пес, которого подкармливали все по очереди. Маша не могла взять в толк, отчего он полюбил крутиться именно на руинах, хотя его привечали в каждом дворе.

– Пойдешь со мной, старичок?

Цыган помахал хвостом, но компанию составить отказался.

– Заглядывай, если что. Угощу тебя супом.

С церковью тоже странная история. Жители деревни, определенно, были верующими. Существовали они в том своеобразном изводе православия, где сквозь религиозность глубоко пускают корни дичайшие суеверия, не выкорчевываемые никаким просвещением. В Таволге крестились, молились, взывали к Николаю Угоднику и Марии Заступнице, вешали в красных углах иконы и ездили на Пасху и Крещение за тридцать километров, чтобы поставить свечки в церкви.

Это не мешало старухе Прохоровой держать на комоде странных существ величиной с бидон, выточенных из камня, с раскосыми глазами и уродливыми дырами широко разинутых ртов. Стояли они у Прохоровой ровно напротив красного угла. Идолы, числом пять штук, переглядывались с Серафимом Саровским. Над головами у них покачивались пучки зверобоя. В ноги им Тамара Михайловна складывала кисти рябины, недозрелую калину или быстро сохнущую клюкву, собранную прямо со мхом. Откуда старуха взяла этих каменных страшилищ и что они символизируют, Маша не спрашивала. Она очень быстро поняла, что лишних вопросов здесь задавать не нужно.

Пастораль, пастораль.

Или вот Полина Беломестова. Здравомыслящая женщина! Бывший фельдшер, между прочим! Швырнула Маше под ноги горсть золы, когда та случайно оцарапалась в ее доме о какой-то подлый гвоздик, торчащий из спинки стула. Ксения потом объяснила: «Это она от чужой крови в избе».

У Колыванова висит над дверью молитва Спиридону Тримифунтскому, вышитая его покойной женой. Но кто яростнее всех восстал против идеи реставрации церкви? Валентин Борисович. А все остальные его поддержали.

И это при том, что Кулибаба – имени-отчества ее Маша не знала, и для всех она была Кулибабой, – так вот, старуха Кулибаба каждую неделю приносит к столетним могилам, что за церковью, свежие цветы.

Необъяснимо.

И чужих здесь не любят. Не просто не любят – близко не подпускают.

Это было совсем уже непонятно.

Таволга умирала. Кто-то сказал бы, что она засыпает, но то был сон дряхлой старухи, присевшей на минутку в кресло посреди жаркого полудня и погрузившейся в нескончаемую тяжкую дремоту, – сон на грани со смертью. Все неслышнее дыхание, все глубже тишина.

Стояло некогда большое село, в котором были церковь, совхоз и три магазина. Вывеска от одного из них – «Промтовары» – сохранилась у Колыванова. Рачительный старик подпирал ею дверь в сарай. Сарай восстановить было невозможно: окончательная гибель его, как и гибель всей Таволги, была вопросом ближайшего времени. Может быть, поэтому Валентин Борисович раз в неделю старательно отчищал вывеску от ржавчины и грязи. «С энтропией борется по мере своих слабых сил», – думала Маша. Мысль о том, что Колыванов давно и прочно сошел с ума, она отгоняла с той же настойчивостью, с которой старик чистил металлический лист лимонной кислотой.

Первым закрылся совхоз. Богослужения в церкви не велись последние сто лет, но кирпичное здание, по слухам, строившееся на яичных желтках, держалось стойко, пока год назад не случилась снежная зима. Под грузом снега крыша рухнула, и это было началом конца. Потребовалось всего несколько месяцев, чтобы осели и рассыпались стены, и над ними постепенно сгустилось бледно-малиновое облако кипрея, как салют над павшими.

Продуктовый магазин работал до последнего. Но когда в Таволге от шестисот жителей осталось тридцать, он мутировал в автолавку. Здание магазина от стыда ушло в землю по самые окна, лишь бы не видеть фургон с выцветшими рекламными плакатами на бортах, раз в неделю останавливавшийся на площади перед бывшим продуктовым.

К августу, когда здесь появилась Маша, в Таволге проживало круглогодично восемь человек. Девятым была Ксения Пахомова, внучка Тамары Пахомовой.

Появление новых жителей могло вдохнуть жизнь в деревню. Дачники, арендаторы, даже безумный Аметистов со своим проектом восстановления церкви – все пошло бы ей на пользу. Новая кровь влилась бы в иссыхающее тело, и существование Таволги продлилось.

Но Аметистова из Таволги гнали поганой метлой. Церковь реставрировать не желали. Дачников не зазывали. Семейную пару тихих художников, мечтавших снять угол в просторном доме Беломестовой, не пустили.

Маша не могла понять, как при таком отношении к чужакам в Таволге сумела прижиться ее подруга.

«Если что-то с курами, обращайся к Колыванову», – сказала Татьяна перед отъездом.

3

Маша толкнула незапертую калитку, прошла широкой вымощенной дорожкой мимо отцветающих флоксов и постучала в окно. За стеклом краснели шапки герани. Все, за что брался Валентин Борисович, он делал хорошо. Ксения рассказывала, что в деревне ему дали прозвище Немец, – за основательный подход к любой работе.

В доме отозвались ленивым лаем. Свою кривоногую толстую собаку Колыванов поэтично звал Ночкой.

Старик выглянул в окно.

– А, Мариша, это ты! Здравствуй-здравствуй! Подожди минуточку, сейчас выйду.

Спустя ровно минуту он показался в дверях – подтянутый, сухощавый, в куцых брюках со штрипками и старомодном коричневом пиджаке со штопкой на локтях. Маша задержала взгляд на его подбородке. Чисто выбрит, ни одного пореза. Колыванов брился дважды в неделю: по средам, когда он был трезв, и по воскресеньям, когда он «позволял себе», по выражению Беломестовой. Порезаться своей опасной бритвой Колыванов мог только трезвым. Стоило ему выпить, пальцы его обретали хирургическую точность и бестрепетность.

– Валентин Борисович, у меня, кажется, курица захворала.

Старик потер переносицу.

– Давай в подробностях, Мариша.

– Вчера была относительно бодрая, а сегодня с утра не ест.

– Ты ее трогала?

– Погладила, да. Она тихая такая сидит, смирная, даже не дернулась.

– А остальные как?

– Остальные – такие же звери, как и всегда, – с чувством сказала Маша. – Не понимаю, как они меня до сих пор не разорвали на куски.

Колыванов рассмеялся.

– Церемонишься ты с ними! Этого не надо. Они не то чтобы злобные, просто нету мозгов-то в голове, не-ту. – Он легонько постучал пальцем по своей макушке. – Пинай их в стороны, когда заходишь кормить.

– Таня то же самое говорила, – пробормотала Маша. – Но ведь жалко… Живое существо, как его пинать.

– Жалко может быть того, у кого соображалка работает. А наши с тобой тупые. Вот у деда моего, у него водилась пара куриц, в которых они с бабкой души не чаяли. На руках сидели, можешь себе представить?

– Удивительно!

Маша не стала добавлять, что еще лучше может представить, во что превращалось после нежных посиделок бабкино платье.

– От этих такого не дождешься! Значит, смотри: я тебе сейчас лекарство принесу, антибиотик. Растолчешь таблетку и будешь давать курице по утрам и вечерам.

– Я не смогу! – перепугалась Маша. У нее был опыт принудительного кормления таблетками кота, и она не сомневалась, что курица даст ему сто очков вперед по части сопротивления насильственным действиям двуногих.

– Это дело простое, – успокоил Колыванов. – Несколько крупинок разведешь водой. Утром подошла к курице, шприц ей вставила в клюв – без иглы только, смотри! – нажала – и вот она у тебя уже леченная сидит. И вечером так же. Если другие начнут грустить, разведи таблетку в поилке, пусть все пьют.

– Спасибо, Валентин Борисович!

– И яйца от больной, смотри, не вздумай съесть, – предупредил старик. – Сначала пролечи, потом три дня выжди, потом ешь.

Маша клятвенно пообещала, что к яйцам не прикоснется.

– Все будет хорошо, поправится твоя кура. – Старик ушел в дом, вернулся с маленьким бумажным кульком и вручил его Маше. – Пойдем, провожу тебя. Заодно и Ночку прогуляю.

Он сунул босые ноги в калоши, свистнул собаку.

Они шли по пустынной улице. Дома с заколоченными наглухо окнами, провалившимися стенами; пепелища, поросшие травой, осевшие крыши, и повсюду – бурьян, бурьян, бурьян. Из шелестящих волн травы то здесь, то там выскакивали мелкие и кругленькие, точно горошины, желто-серые пичужки и, пролетев немного, ныряли обратно.

– Валентин Борисович, почему наследники этих участков их не продают? Наверняка нашлись бы желающие.

– Отчего же, продают. Вот только жадничают. Заламывают цену. Ставят, как в Анкудиновке. А теперь посмотри, где Таволга, а где Анкудиновка. Газ у нас не проведен, уж сколько лет просим, все впустую. Дороги человеческой нету. Электричество как минимум дважды в год вырубают, когда обрыв на линии, и сидим по трое суток без света, с керосинками, как при царе. И за это – платить? Потому и не едет никто, и правильно делают. Спасибо, что зимой из Анкудиновки трактор приезжает снег разгребать на улицах. Ну, и Альберт с Климушкиным помогают, чистят тропинки, если нужно.

– Аметистов хочет… – начала Маша, но старик сердито перебил ее:

– Какой Аметистов! Шубейкин он! А фамилия это наследственная. Он архивы раскопал, подлец. – Колыванов поджал губы, словно раскапывание архивов было занятием предосудительным. – Нашёл, что прадед его был Аметистов, действительно, из священников, только не смоленских, а саратовских. В семинариях и духовных училищах, как ты знаешь, меняли юношам фамилии на благозвучные, вот его предок и стал Аметистовым. Может, порядочный был человек, об этом нам узнать неоткуда. Но потомок его – шелупонь, и сюда его пускать нельзя. Он как плесень: раз заведется, потом не выведешь.

– Валентин Борисович, ко мне вчера Ксения забегала вечером… – Маша решила перевести разговор на более безопасную тему. – Она пришла в одних носках. На крыльце сняла, спрятала и в дом вошла босиком. По ее словам, бабушка отобрала у нее обувь, чтобы она весь день провела дома. Я не понимаю: это детские выдумки или Тамара Михайловна действительно склонна к подобным… ограничениям?

– Конечно, Тома чудит, – добродушно отозвался старик.

– Но почему?

– Да кто же ее знает! Может, решила, что наступил Еремин день? У нее, понимаешь, дни-то путаются, могли и времена года перемешаться.

– Что за Еремин день? – осторожно спросила Маша.

– Семнадцатое ноября. «Ерема-сиди дома» – слыхала про такое?

– Никогда.

– За порог в этот день выходить нельзя, и вещей никаких выносить, и взаймы давать тоже. Иначе случится несчастье. Свадьбу не играть, нового дела не начинать. Может, поэтому Тома обувку внучкину спрятала? Да что гадать! Спроси у нее, все и разъяснится.

Но Маша не была уверена, что все разъяснится. И разговаривать с диковатой старухой Пахомовой тоже не хотела. Тамара Михайловна напоминала ей кусок янтаря: снаружи желтая, как воск, окаменевшая миллионы лет назад смола, а внутри непременно какая-нибудь тварь неприятного вида, даром что засохшая.

– Валентин Борисович, вы считаете, это нормально?

Старик поднял с дороги длинную палку, обтер от песка.

– Тут ведь, Мариша, вся ситуация не совсем нормальная. Одно могу тебе сказать: никто девочку не обидит. Тома, конечно, женщина с выкрутасами. Но посидела бы Ксения один день дома, ничего бы с ней не случилось.

– Вы же понимаете, что это не разовое явление.

– Непростая у них ситуация, – повторил Колыванов и сковырнул палкой поганку под столбом.

Он помолчал и добавил:

– А помочь, считай, нечем. Я, когда Ксению только привезли, размышлял, что тут можно сделать. Даже ездил советоваться с одним моим давним приятелем в Смоленск. Вернее, это Любы моей покойной коллега… Ну, не важно. Он мне объяснил, что можно, так сказать, организовать бузу с органами опеки и попечительства, забросать их жалобами, обращениями, они в наше время все обязаны проверять по первому свистку, так что и напрягаться особо не пришлось бы… Но станет ли лучше в итоге – это вопрос! Вопрос, – повторил он значительно и снова взглянул на Машу. – Я понаблюдал вблизи и решил, что нынешний способ жизненного, так сказать, устройства для девочки самый правильный.

– Вы хорошо знаете ее мать, Валентин Борисович?

– Знаю, – с неохотой сказал старик. – Безалаберная женщина. И, как бы выразиться, до счастья жадная. Все вертится, ищет, смотрит, у кого бы отобрать. Не злая, нет. Безалаберная, – повторил он снова, как будто это все объясняло.

Он замедлил шаг, и они остановились возле избы.

– Ну, увидимся, Мариша, – доброжелательно проговорил Колыванов. – А насчет Ксении не беспокойся. Наладится потихоньку.

Маша помолчала. Затем огляделась и неловко улыбнулась.

– Валентин Борисович, это не мой дом.

Старик засмеялся и похлопал её по плечу:

– Я бы, может, тоже хотел в другом месте обосноваться. Что ж поделать, Мариша. Жизнь такая.

Свистнул собаку и ушёл.

Маша осталась стоять перед серой избой с наглухо заколоченными окнами. Навесной замок ржавеет на двери. Между досок рассохшегося крыльца пробилась трава. Перед окнами скрюченная бузина, точно карликовое дерево бонсай, изгибается змеиным стволом.

Маша села на верхнюю ступеньку и машинально провела ладонью по колоску, оказавшемуся под рукой. В кожу впились острые усики. Она дернулась и прижала ладонь к губам.

– Жизнь такая, – повторила она вслух, поднялась и пошла прочь от мёртвого дома.

4

Не было ничего особенного в том, что старик, безвыездно живущий в Таволге, немного тронулся умом. Это даже сумасшествием назвать нельзя, говорила себе Маша, он разумный человек, достаточно послушать его рассуждения о Ксении, чтобы понять это. Просто перепутал. Вот как с именами. Называет же он ее Маришей вместо Маши. Все потому, что имена похожи. Ну, вот и дома похожи.

«Он привёл меня к нежилой избе и сказал, что это мой дом».

Воспоминание о безмятежном взгляде старика повисло в голове, как клейкая лента, и мысли липли к этой ленте дрянными, навязчиво жужжащими мухами. Что-то странное было в этой избе, к которой привел ее Колыванов. Не просто заброшенный дом, нет…

«Лекарство для курицы», – напомнила себе Маша, чтобы отвлечься.

Она надела перчатки, взяла в сарае корзину и вышла в огород. Сыроватый мокрец, душные лопухи, крапива – она бездумно набросала полную корзину, прежде чем вспомнила, что можно было воспользоваться косилкой. Татьяна предупреждала, что измельчать нужно только длинные травинки – они застревают у курицы в зобу и сбиваются в ком. Но Маша решила перестраховаться. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь из Татьяниных любимиц издох из-за ее неосторожности.

Под лезвиями ножниц лопухи и крапива превращались в ярко-зеленое пахучее месиво. Мягкие побеги мокреца Маша порвала руками, прикинула, не сварить ли себе травяной суп вместо того, чтобы обеспечивать глупых кур витаминной подкормкой, но решила, что старые травы на исходе лета не годятся для ее затеи.

– Праздник у вас, сударыни, – сообщила она, зайдя в курятник.

Пока курицы бойко растаскивали траву, она подошла к единственной тихоне. Птица сидела на насесте, нахохлившись. Когда Маша погладила ее по гладкой рыжей спине, курица презрительно сощурилась.

– Больной, примите лекарство, – сказала Маша, доставая из кармана заранее припасенный шприц.

К ее удивлению, процедура прошла как по маслу. Курица покорно проглотила содержимое шприца.

– Вот и умница, – одобрительно сказала Маша, и тут снизу её больно клюнули в ногу.

5

Они не были подругами с Таней Муравьевой, но, когда Маше пришлось объяснять мужу, зачем она едет в богом и людьми позабытую деревушку под Смоленском, она использовала именно это слово. «Подруга».

В качестве ярлыка он годился. А главное, упрощал ситуацию до прозрачной: подруга попросила помочь в трудной ситуации, нельзя ее не выручить.

Когда пристально вглядываешься в нечто, помеченное ярлыком, предмет твоего интереса всегда оказывается несколько сложнее.

Маша с Таней не только не дружили, но и не разговаривали последние два года. Конец их общению положила сама Маша – и за это решение теперь расплачивалась, нянчась с малознакомыми курицами.

Давным-давно они учились в одном институте, затем волею обстоятельств встретились снова и сошлись на почве любви к книгам. Вернее, у Татьяны это была большая и всеобъемлющая страсть к литературе – писателям, их биографиям, сложным связям между произведениями, отсылкам и постмодернистским играм. Муравьева цитировала авторов, фамилии которых звучали для Маши как названия мексиканских соусов. Она могла объяснить смысл всех аллюзий в романе Умберто Эко. При этом собственно книг она, по-видимому, не любила. Во всяком случае, Маша никогда не слышала, чтобы она похвалила какую-нибудь из них. Однажды Маша не удержалась и спросила, понравился ли Татьяне «Щегол» Донны Тарт. «Я не рассуждаю в таких категориях» – был дан несколько высокомерный ответ.

Однако говорила Муравьева интересно. И потом, она была единственным знакомым Маше человеком, который действительно прочитал произведения всех нобелевских лауреатов по литературе.

Когда одна женщина готова слушать, а вторая – рассказывать, это может заложить исключительно прочный фундамент отношений. Приятельство переросло бы в дружбу. Однако Татьяна допустила ошибку: она решила, что если Маша слушает ее рассуждения о Ферлингетти и Керуаке, она будет слушать обо всем.

Из близких у Татьяны были дочь и муж. Дочь была вялая, ленивая девица, не желавшая ничего, кроме пончиков. Это пристрастие обеспечило бы ей искреннюю Машину симпатию (люди, любящие пончики, вызывали теплый отклик понимания в ее душе), но и для добычи пончиков девушка не предпринимала никаких усилий. Она жила с родителями, презирала домашний труд и, как выяснилось, любой труд вообще. «Или ты учишься, или ты работаешь», – предупредила Татьяна. Дочь со скрипом поступила в институт, но полагала, что с ней обошлись несправедливо.

На страницу:
5 из 8