bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 18

Веневский уезд был соседним с Михайловским и Зарайским, в одном из которых был забаллотирован в гласные бывший министр народного просвещения граф Д.А. Толстой, и у нас говорили, что именно это забаллотирование и лежало в основе его враждебности к бессословному началу, приведшей к реформам Александра III, когда Толстой стал министром внутренних дел. Реформы эти были встречены враждебно даже в чиновничьих кругах, и в Государственном Совете большинство высказалось против них, но Александр III утвердил мнение меньшинства. По существу, обо всех их мне придется говорить, когда я перейду к моей работе в Старорусском уезде, пока же, в виде общей характеристики их, скажу только, что реформы эти ни в коем случае не остановили революцию, а скорее ее приблизили.

В сентябре я явился в «большое» Училище, где первые дни привыкания к обстановке всей его жизни были довольно тяжелыми для всех нас, живших до того только в среде своих семей. Весь училищный строй шел по полувоенному шаблону, установленному еще с Николаевских времен. Поднимались мы на младшем курсе, т. е. в гимназических классах, по звонку в 6 часов, и должны были в 7-м классе сразу вскакивать, ибо задержавшихся в умывалке выгонял оттуда 6-й класс, запаздывавший вставанием на четверть часа.

В 6.30, после общей молитвы, мы шли строем пить чай, в те времена очень безвкусный, дававшийся в кружках полуостывшим с трехкопеечной булкой. С 8 до 11 часов шли уроки, после чего мы, опять строем, шли завтракать в столовую. Кормили нас, в сущности, достаточно и свежей провизией, но еда была очень невкусно приготовлена. Уверяли, что смотритель Федоров, заведовавший кухней, очень на ней наживался, но когда позднее кухня была поставлена под контроль самих воспитанников и нас стали кормить прекрасно, то результатом этого явился крупный перерасход, и возможно, что нарекания на Федорова явились результатом общего недоверия ко всем, кто ведал хозяйственной частью.

После завтрака гуляли в саду, большинство в куртках, без пальто, даже в большие морозы, затем шел медицинский прием доктором Снежковым, неизвестно почему ставшим училищным врачом, ибо специальность его была акушерство. К нему всегда являлось много народа, ибо наряду с настоящими больными к нему прибегали и пытавшиеся увильнуть от неприятных уроков, что иногда и удавалось тем, кто умел каким-то постукиванием по градуснику взбить температуру. Во время дневной перемены бывали и уроки танцев. Давал их бывший балетмейстер Троицкий, величественный мужчина с большими бакенбардами, которого изводили, танцуя польку с подпрыгиваниями, – нарочно, чтобы довести его до фразы, что «так танцуют только в публичном доме», что вызывало общий хохот всех мальчишек. От часу до четырех были вновь уроки, затем в 5 часов был обед, и от 6 до 8 – приготовление уроков. В 9.00, после чая, ложились спать.

По вечерам бывала еще гимнастика на «машинах», которую не все любили, но которой я дорожил, и думаю, что она была нам, несомненно, полезна. Спорт в те годы еще не существовал, и эта гимнастика была единственным физическим упражнением, развивавшим в нас ловкость и силу.

Интернат развивал товарищество, и появление «фискалов» и даже случайных доносчиков было в нем явлением исключительным. Из моих товарищей я не могу никого упрекнуть в измене этому кодексу товарищества. Если же приходилось нам сталкиваться со случаями непорядочности в нашей среде, то в младших классах виновного избивали, а в старших изгоняли по товарищескому суду. Мне известны три таких случая, один из коих в моем классе. После страстных прений громадным большинством мы высказались за удаление одного из наших товарищей за мелкие мошенничества, и когда он сам не ушел, сообщили это директору, вызвавшему отца виновного, почтенного профессора-генерала, сразу понявшего, что сыну его оставаться в нашей среде невозможно. Позднее я его встретил в Москве офицером, и возможно, что наш урок его направил. Мне пришлось не раз видеть, что из мальчишек беспутных и, казалось бы, ни на что не годных, вырабатывались хорошие люди. Один из таких моих товарищей, например, Дунин-Слепец, ушедший еще из младших классов, оказался позднее фанатиком военного дела. Георгиевский кавалер за осаду Порт-Артура, в 1915 г. он мне встретился в Минске этапным комендантом, где плакался, что из-за его 14-ти ран его считают неспособным к командованию полком на фронте, но надеялся, получив полк сперва в тылу, перебраться затем на фронт. Все это он проделал, но в 1917 г. оказался в числе многих погибших тогда в различных столкновениях с подчиненными, возможно, что без сколько-нибудь серьезной вины со своей стороны. Он командовал летом 1917 г. полком в Выборге, и был убит одновременно с генералом Орановским.

Упомяну про «подтягивание» старших младшими. Часто это считают явлением безобразным, и подчас, действительно, хорошего в нем было мало. То, во что оно выродилось в Николаевском Кавалерийском училище, было действительно глупо. Однако, оно имело известную хорошую сторону, дисциплинируя молодежь, всегда до известной степени анархическую. Мне кажется несомненным, что есть истина в утверждении, что чтобы научиться командовать, надо сперва научиться подчиняться. Но при всем том, «подтягивание» даже в Правоведении носило подчас глупый, хотя больше и мальчишеский характер, причем особенно отличались в нем те, кто наименее преуспевали в науках.

Директором Училища я застал Алопеуса, уже глубокого старика, элегантного, несмотря на его шаркающую после удара ногу. Когда он входил в зал во время рекреации, командовалось «смирно», и он с нами здоровался по-военному. Относился он ко всем очень мягко, и его скорее любили, хотя непосредственного общения с ним у нас и было мало. Ближе к нам стояли два инспектора: «классов», ведавший вопросами преподавания, и инспектор «воспитанников», наблюдавший за воспитательной и хозяйственной частью. Первую из этих должностей занимал сперва профессор римского права Дорн, сошедший вскоре с ума; немного спустя он оправился, но вероятно не вполне, ибо мысль, что его продолжают считать душевнобольным его не оставляла и через некоторое время он повесился. Позднее его заменили: в специальных классах – попечитель Санкт-Петербургского учебного округа Капустин, а в общих – некий Покровский, педагог, скорее, отрицательного типа. Инспектором воспитанников был полковник Ганике, артиллерист-академик, бывший ранее воспитателем принца Петра Александровича Ольденбургского, сына нашего попечителя. Ганике был человек глубоко порядочный, и я не могу припомнить за семь лет, что мы с ним пробыли в Училище, ни одной несправедливости с его стороны.

Старость Алопеуса имела, однако, одно отрицательное последствие: он не замечал, что его давнишние сотрудники тоже устарели и подлежали бы в значительной части смене. Вследствие этого, среди наших воспитателей и преподавателей было несколько руин, в лучшем случае бесполезных. В каждом классе был свой воспитатель, переходивший с ним до выпуска и затем принимавший вновь переходивших из приготовительного класса. Из стариков умственно вполне сохранился только мой воспитатель В.М. Лермонтов, суровый на вид, но с золотым сердцем, одинаково понимавший и детей, и молодежь. Худого не могу сказать ничего и про других воспитателей, но трое из них были уже почти выжившими из ума, особенно некий Герцог. Мальчишки подчас подбегали к нему в саду и кричали ему в лицо – «бум», на что и он повторял: «Бум».

Среди воспитателей всегда было два или три француза и один или два немца, что, несомненно, помогало усвоению французского языка; с немцами же все говорили по-русски. Среди французов отличался Гютине, про которого придумали, что он французский дезертир, бывший барабанщик, которого прозвали «мародером». Я не видел другого воспитателя, который так как он умел бы брать нас в руки. Часто устраивались воспитателям «скандалы» – довольно безобидные, в сущности, общие нарушения дисциплины, особенно ночью в дортуарах, – но достаточно было появиться Гютине, чтобы порядок моментально восстанавливался. Кроме того, он знал, как с кем обращаться и, будучи очень строгим в младших классах, ближе к выпуску становился старшим товарищем своих воспитанников. В общем, я должен сказать впрочем, что если к части воспитателей осталось у нас безразличное или ироническое отношение, враждебности не было ни к кому.

С преподаванием обстояло, несомненно, гораздо хуже. Оплачивалось оно в Правоведении лучше, чем в гимназиях, и поэтому приглашались преподаватели из числа лучших в Петербурге, однако некоторые старики уже мало чего стоили. Латинский язык, например, преподавал Слефогт, спрашивавший всегда по книге от точки до точки, так что всего остального можно было не учить. Если за два года ученья с ним мы его предмет не забыли, то лишь потому, что до и после него у нас были по латыни прекрасные преподаватели. Когда в 70-х годах греческий язык был сделан обязательным в гимназиях, его ввели и в Правоведении, но уже через 15 лет было решено заменить его естественными науками, и мой класс был последним, его изучавшим. Вероятно, это сказалось и на нас и на нашем преподавателе Бюриге, и хотя мы и читали с ним Гомера, но знатоками греческого не стали. Хорошо зато было поставлено преподавание новых языков – французского и немецкого; два последних года мы проходили даже литературу этих языков и в общем знали ее. Впрочем, наши успехи в них надо объяснить и тем, что большинство из нас знали языки еще дома; ведь, чтобы научиться говорить на том или ином языке на школьных уроках, необходимы исключительные способности. Хорошо преподавался у нас русский язык, особенно в младших классах, исключительным его преподавателем был Устьрецкий. Наоборот, русскую литературу уже в университетских классах очень неважно читали нам университетские профессора Незеленов, скоро умерший, и после него Бороздин.

Очень плохо знало большинство моих товарищей геометрию, физику и географию. Про преподавателя первого предмета – генерала Ильяшевича я уже упоминал, говоря о Правоведении времен моего отца. Объяснял он прекрасно, а другой генерал – Шнейдер, несмотря на свои 70 лет, мог считаться передовым преподавателем физики, но оба они были от старости невероятно близоруки, и у них ученики часто один отвечал за другого. Учитель географии Карлов видел хорошо, но у него слабела память, и он часто повторялся. У него была недурная система преподавания – путешествовать по берегам морей и рек, при этом сообщал он подчас интересные сведения о попутных городах, но иногда забывал, о чем уже говорил, и повторял то же самое. Например, начав описание берегов Европы с Мезени и дойдя через несколько уроков до Батума, он вновь возвращался тем же путем в Северный Ледовитый океан.

Нарочно оставил я на конец уроки истории. Преподавал нам историю в приготовительном классе очень недурно приват-доцент Сенигов, ученая карьера которого закончилась довольно быстро уголовным обвинением в каких-то мошенничествах, связанных с затеянным им книгоиздательством. Потом перешли мы к Добрякову, преподавателю очень требовательному, благодаря которому мы знали даже самые неинтересные исторические эпохи. Своего он вкладывал в преподавание мало, и учили мы историю преимущественно, как и вся Россия, по знаменитому Иловайскому. Я далек от того, чтобы считать эти учебники идеальными, но не стал бы их и осуждать огульно. Несомненно, они были одним сухим изложением фактов почти исключительно политической истории, но они имели ту хорошую сторону, что давали каркас, на котором потом надлежало уже самому развивать дальнейшее. Я всегда любил историю, и, в общем, ее знаю, но и посейчас у меня в моих познаниях в ней есть пробелы, и в них мне часто помогает старый Иловайский, как исходный пункт для дальнейших поисков. Эти учебники, несомненно, ничего не давали по истории социального развития и очень мало по истории общей культуры, но когда позднее мне приходилось заниматься с моими дочерьми историей и просматривать в эмиграции учебники внука, я не знаю, были ли они лучше. Во всяком случае, к возрасту учеников они были приспособлены не больше, и, например, учебники Виноградова, заменившие до революции Иловайского, едва ли могли больше заинтересовать подростков, чем их предшественники.

Мои занятия, хотя в 7-ом классе и прерывавшиеся еще частыми простудами, пошли гораздо лучше, и, к изумлению моих родителей, я скоро оказался в числе первых учеников. Плохо давался мне только Закон Божий. У меня была всегда какая-то странная память: вообще запоминал я все очень хорошо, но никогда я не мог почти ничего выучить хорошо наизусть. Поэтому и Богослужение, и Катехизис явились для меня камнем преткновения, на котором я позднее серьезно спотыкнулся. Наш законоучитель о. Певцов был позднее у нас и профессором Церковного права, но читал его очень скверно, да и Закон Божий преподавал неважно.

Учебный год шел вначале однообразно и оживлялся лишь престольным праздником нашей училищной церкви Святой Екатерины, и особенно блестящим праздником 5-го Декабря, днем основания Училища. Церковь была хорошенькая, со стеклянным алтарем работы Мальцевских заводов, пожертвованным их владельцем Мальцевым, бывшим во время учреждения Училища адъютантом принца Ольденбургского. В торжественные дни пел ученический хор – надо признаться, довольно неважно. Псаломщические функции тоже обычно исполняли воспитанники. В мое время среди них выделялся Шеин, потомок знаменитого защитника Смоленска боярина Шеина. Человек очень добросовестный и работящий, но незаметный, наш Шеин преподавал потом в Училище Гражданское право и был вместе со мной членом 4-й Государственной Думы. После революции он пошел в монахи, и, будучи архимандритом, был расстрелян вместе с митрополитом Веньямином.

5-го Декабря в Училище собиралось всегда много бывших правоведов, а воспитанникам давался в рекреационном зале старшего курса улучшенный завтрак. На оба праздника – Екатеринин день и 5-ое Декабря – приезжали обычно принц и принцесса Ольденбургские. Она, рожденная герцогиня Лейхтенбергская и правнука императрицы Жозефины, была женщина мягкая, но некрасивая и незаметная. Жизнь ее с мужем была, вероятно, несладкой, ибо он был человеком, несомненно, неуравновешенным. Принц Александр Петрович постоянно переходил от одного увлечения к другому, и надо признать, что многое, чему он дал свою поддержку, было очень ценно. Например, Институт Экспериментальной медицины, который был позднее прославлен Павловым, и Народный Дом в Петербурге возникли, если и не по его инициативе, то благодаря его энергичной поддержке. Наряду с этим, однако, о нем постоянно ходили различные анекдоты, основанные на фактах бóльшей частью безвредных, но иногда имевшие трагические последствия. Таков, например, был случай в 1916 г. со Смоленским губернатором Кобеко, которого он устранил от должности за то, что тот не смог ему на память сказать, сколько в губернии госпитальных мест и который по возвращении домой умер от разрыва сердца. Когда я был в младших классах Училища, принц был командиром Гвардейского Корпуса и одновременно с этим увлекался зубоврачебным искусством. Ввиду этого к нему по наряду командировали солдат с больными зубами, которые он и рвал, правда, говорят, мастерски.

Лично я был в Училище свидетелем двух вспышек принца, закончившихся в конце концов ничем, но весьма неприятных. Когда впервые в Училище был новый министр юстиции Муравьев, принц возмутился тем, что один из воспитанников стоял в строю не прямо (в действительности он был хромым), и, проводив министра, вернулся разносить нас. По команде «строиться» мы выбежали из классов, но после команды «смирно» один из моих товарищей, Рембелинский, не успел до нее занять своего места, и шелохнулся. Заметив это, принц, успевший только обратиться к нам со словом «господа!», забыл, что хотел дальше сказать, бросился на Рембелинского с криком: «Балл из поведения долой, два балла долой!», и затем: «Где классный воспитатель? Месячный оклад жалования долой», после чего, не сказав нам ни слова, умчался. Конечно, ни одно из этих наказаний применено не было.

В другой раз, уже в выпускном 1-м классе, я был дежурным по Училищу, функция которого сводилась к тому, чтобы спать не раздеваясь, поднимать по утрам спящих и составлять дневной рапорт. Конечно, вытаскивать из кроватей своих товарищей по классу дежурному не удавалось, да и вообще на запоздание старших во вставании смотрели снисходительно. И вот, когда после побудки я шел на младший курс, чтобы получить там данные для рапорта, я услышал, что там кричат кому-то: «Здравия желаем!», и через мгновение навстречу мне в зал старшего курса влетел принц. Зная, что главное для него получить какой-нибудь ответ, я отрапортовал ему совершенно фантастические цифры, он пролетел дальше в дортуары, где увидел еще неодетых моих товарищей, разнес и чуть ли не отправил под арест воспитателя Ле-Франсуа и умчался дальше. Наряду с такими неуравновешенными выходками, надо, впрочем, сказать, что принц был очень добрым и хорошим человеком.

Иногда 5-го Декабря появлялся с родителями и принц Петр Александрович Ольденбургский, окончивший Правоведение, когда я переходил в большое Училище. Высокий и очень бесцветный блондин, он через несколько лет женился на сестре Николая II Ольге Александровне, но скоро она с ним развелась, чему, кажется, никто не подивился, ибо, при всех своих прекрасных моральных качествах, интересным он ни в каком отношении не был. Надо отметить, что он всегда был склонен к социализму, в эмиграции примкнул открыто к социалистам-революционерам и опубликовал под псевдонимом Александрова книжку рассказов в правосоциалистическом духе. В эмиграции он женился вторично на сестре моего старшего товарища Ратькова-Рожнова, вдове генерала Серебрякова, и вскоре после этого умер.

После училищного праздника и рождественских каникул занятия шли у нас без чего-либо замечательного до Масленицы, когда все обязательно направлялись на Марсово Поле, где тогда, до переноса их на Семеновский плац, устраивались балаганы, среди коих главное место занимала всегда большая деревянная постройка Малафеева. Глазели все на придворные кареты, в которых институток катали по полю, но не выпускали их погулять. Все было примитивно, но пьяно и для большинства весело.

На 1-й неделе Великого Поста все Училище говело, и поэтому со среды занятий не было. Два раза в день водили нас в церковь, но надо признать, что молитвенного настроения у большинства эти службы не вызывали и, наоборот, вся обстановка в Училище была на этой неделе такая, что только разрушала веру, с которой большинство приходило в Училище. Все, тем не менее, исповедовались и причащались. При мне был казус с воспитанником Потемкиным, который заявил о. Певцову, что он в Бога не верит, и в результате попал на сутки в карцер; после этого больше никто столь откровенен не был.

Со среды начинался в Училище шахматный турнир. Самым сильным игроком был тогда среди нас тот же Потемкин. Юноша, несомненно, способный, но очень некрасивый, косой и с физиономией Мефистофеля, он был невероятный циник, и всегда болел венерическими болезнями. Учился он, несмотря на свои способности, плохо, в специальные классы не перебрался и вскоре умер от туберкулеза. Кажется, он был инициатором первого в Училище шахматного турнира, но кроме него никто мало-мальски хорошо в Училище не играл; меня, во всяком случае, шахматы заинтересовали, и на четыре года я стал их фанатиком. Позднее, по-видимому, эти турниры заинтересовали и будущего чемпиона всего мира Алехина, который, еще будучи правоведом, стал чемпионом России. Замечу кстати, что в Училище обращалось всегда большое внимание на разностороннее развитие воспитанников. Всегда были в нем хорошие преподаватели музыки и рисования, были хор и оркестр, и ежегодно устраивались ученические спектакли с весьма разнообразной программой, до французских шансонеток включительно.

Среди моих товарищей оказалось тоже несколько увлекающихся сценой, и на дому у одного из них – Бобрищева-Пушкина, сына известного в то время адвоката, устраивались спектакли. Сам мой товарищ был мальчиком странным уже в младших классах, и с годами эти странности только увеличились. Вначале он был у нас 1-м учеником, но потом съехал на середину. Писал он еще в детстве стихи, и некоторые его стихотворения были напечатаны, но крупного он ничего не дал. Позднее он стал тоже известным адвокатом по уголовным делам, и случалось, что он и его отец выступали защитниками по одному и тому же делу. Семья Бобрищева была дружна с семьей Суворина, дочери которого принимали там участие в любительских спектаклях. Из моих товарищей играл у Бобрищевых Лапицкий, ставший позднее известным директором Музыкальной драмы. К этому кружку принадлежал и Кармин, пасынок писателя Гнедича, ставшего вскоре после того директором Александринского театра. И сам Кармин тоже приобщился позднее к театральному миру, женившись на известной артистке Читау.

В начале мая начинались экзамены – для многих страшное время, но для меня за все время пребывания в Училище – самое беззаботное. Мысли о том, что я могу срезаться, у меня ни разу не было, и только раз за все время я ответил неудачно, как раз в присутствии принца Ольденбургского, не смогши ответить безошибочно ни одного русского стихотворения. Я всегда старался ответить одним из первых, и никогда не мог понять товарищей, которые старались ответить последними, чтобы еще раз повторить слабые места. Отвечали по билетам, которые во время перерыва для завтрака смешивались и на которых плохие ученики просили первых отвечавших делать какие-либо условные знаки. Не знаю, удавалось ли им по этим знакам вытаскивать отмеченные билеты, но отмечать их считалось обязательным. Выходили подчас с надписанными программами или с пометками на манжетах, но если попадались, то за это грозило исключение.

Иногда на письменных экзаменах помогали старшие воспитанники, но опять же с риском наказания. Как раз, когда я переходил в «большое» Училище, был исключен из него Никольский, будущий приват-доцент и деятель «Союза Русского Народа», попавшийся воспитателю, когда подсовывал в один из младших классов «шпаргалку», и грубо ему ответивший. Кстати добавлю, что в течение года было немало способов избегать ответов. У подслеповатых преподавателей, которые не знали воспитанников в лицо, дежурный по классу просто докладывал преподавателю, что незнающих урока нет в классе. У других – прятались под кафедру учителя, под которой могли свободно лежать двое. Наконец, у некоторых преподавателей просто «подставляли» себе баллы, пользуясь их невниманием. Особенно отличался этим один из моих товарищей, некий Колмогоров, малоспособный и грубый подросток. В конце концов, он попался на экзамене Закона Божьего со сплошь надписанной программой, и был исключен, но перед тем его прямые мошенничества практиковались несколько лет. Будучи очень сильным, он не стеснялся в применении своей силы, и поэтому его очень не любили, и случалось, что его начинали изводить всем классом и доводили прямо до истерики. Мальчики бывают подчас безжалостны, и я помню, что Колмогорова довели как-то до того, что он сполз под парту и горько там плакал.

Был у меня и другой товарищ, Казаковский, по прозвищу «Луна», которого тоже невероятно изводили, но этого добродушно. Его лицо, исключительно круглое, действительно, очень напоминало луну, и каждую минуту ему делали или «апельсин» и «лимон» или «смазь вселенскую», что он принимал, впрочем, без протестов. Долго он в Училище не продержался и вскоре был исключен за плохое ученье. Из исключенных припоминается мне еще пробывший с нами два года Дмитриев-Мамонов. Ушел он из Училища, ибо какие-то денежные операции показались начальству неподходящими для будущего юриста, и перешел в университет, которого, однако, тоже не кончил. Рассказывали, что у него и тут была «неприятность», ибо он попытался шантажировать какого-то иерарха, о котором он узнал про какую-то его любовную связь. Это не помешало ему, однако, в 1913 г. получить право именоваться графом. Дмитриевы-Мамоновы, так же, как Лопухины и Шереметевы, были когда-то в свойстве с Романовыми (один из них, петровский сенатор, был женат на сестре императрицы Анны Иоанновны) и, воспользовавшись этим, мой бывший товарищ, ставший за это время финансовым деятелем, хотя и из сомнительных, исхлопотал себе графский титул другой, давно вымершей линии.

Мое учение, как я уже упомянул, шло хорошо, и в 6-м классе (в Правоведении 7-й класс был младшим) я совершенно неожиданно для себя оказался первым учеником, чтобы, правда, на следующей трети слететь из-за Закона Божьего на второго, каковым я затем и оставался три года. Сейчас смешно вспоминать огорчения, вызываемые подобными перемещениями, но, сознаюсь, что мне потеря первого места была очень неприятна, хотя я и не плакал, как за год до того мой предшественник по нему. Отмечу, кстати, что мне, как в нашем классе, так и в других, пришлось не раз наблюдать, что первые ученики младших классов оказывались позднее на последних местах, да и что, вообще, хорошее учение еще не есть гарантия больших способностей.

В мое время в общественных кругах стали обсуждать вопрос об экзаменах, требуя большею частью их упразднения. И, действительно, позднее почти во всех учебных заведениях стали переводить по годовым баллам, оставив экзамены лишь для плохо преуспевающих, т. е. именно для тех, для кого они были пугалом. Обычно против экзаменов приводилось, что они напрасно нервируют молодежь, но на моих товарищах я этого не замечал, а лишнее повторение курса в конце года мне казалось и кажется не вредным. Быть может, впрочем, это мнение «удачника» не будет одобрено середняками, хотя я и оценил очень освобождение меня от экзаменов в 6-м классе, когда я в самом конце учебного года заболел корью, благодаря чему тогда на месяц раньше обычного попал в Гурьево.

На страницу:
9 из 18