bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 18

У меня лично о Пахманом связано неприятное воспоминание о репетиции у него во 2-м классе. Отвечая на вопрос о гражданском самоуправстве, как о нарушении «чужого» права, я пропустил это слово «чужого» и получил от него лаконическое «нет», которое повторилось несколько раз, пока я не замолчал, сидя против Пахмана, державшего свою толстую одуряющую сигару. Только тогда процедил он сквозь зубы это злосчастное «чужое». В конце концов, продержав меня минут сорок, он все-таки поставил мне 12.

Третьей тогдашней знаменитостью был в Училище Ф. Ф. Мартенс, профессор международного права, читавший у нас и государственное право, но довольно неважно. Ф.Ф. был членом Совета министра иностранных дел, и в качестве такового выступал представителем России в разных международных третейских судах. Особенно гордился он тем, что председательствовал на каком-то разбирательстве между двумя южно-американскими государствами. Злые языки уверяли, впрочем, что это судилище присудило одному из спорящих земли, принадлежащие в действительности 3-му государству.

Читал Мартенс довольно скучно и, вероятно, для оживления своих лекций вставлял в них рассказы о разных дипломатических казусах. Например, говоря об экстерриториальности монархов, он привел случай с баварским королем Людовиком II, который, будучи уже сумасшедшим, вышел гулять где-то в Швейцарии, по выражению Мартенса, «без галстуха», а в действительности – совершенно голым, и как местные власти не знали, что с ним делать. У Мартенса была слабость к аристократизму и внешнему благообразию, и посему, особенно в Университете, на экзаменах у него хороший мундир давал экзаменующемуся большой плюс, не говоря уже про титул. Не прощал он, если кто-либо спал на его лекциях, и посему его слушатели все время, согласно солдатскому выражению, «ели его глазами». Частного международного права, получившего вскоре такое развитие, он нам совершенно не читал (оно, впрочем, тогда еще только зарождалось).

Судебную медицину (на 1-й год, в сущности, начала анатомии и физиологии) читал нам В.К. Анреп. Прекрасный оратор и очень умный человек, он вскоре был назначен попечителем Санкт-Петербургского учебного округа, и в 1-м классе его заменил гораздо менее даровитый профессор Косоротов. Несколько раз водили нас на вскрытия в Мариинскую больницу. В первый раз некоторые из моих товарищей не смогли выдержать этой картины и ушли, не дождавшись начала вскрытия, и у всех осталось неприятное воспоминание о ней. Как-то непонятно было нам тогда то легкое отношение к смерти, которое мы увидели в больнице и которое позднее стало столь обычным. После вскрытия, сделанного для всех, на другие вскрытия, производившиеся в этот день в больнице, нас осталось человек пять, и тут мы наслышались циничных острот прозектора. Вскрыв, например, молодую девушку, умершую от туберкулеза, оставившего у нее очень увеличенную желтую печень, он заметил: «Вот вам, господа, настоящий Страсбургский пирог»; большинство же его острот было просто не производимо в печати.

В 1 классе к этим профессорам прибавились два профессора судопроизводства: Гольмстен, читавший гражданский процесс, и Случевский – уголовный. Гольмстен был профессором четырех юридических учебных заведений, и как-то в разговоре с нами высказал мнение, что лучше всего знают гражданское право военные юристы; правоведы шли у него на 2-м месте, после них стояли лицеисты и хуже всего оценивал он познания студентов Университета. Сам он был профессор посредственный. Выше его стоял В.К. Случевский, брат довольно известного поэта и автор недурного курса уголовного процесса. В то время он был обер-прокурором Уголовного кассационного департамента и пользовался общим уважением за свою безусловную порядочность. Случевский был правоведом по образованию, как и профессор «практики» гражданского процесса адвокат Самарский-Быховец. Этот глубоко любил свою «alma mater» и читал нам лекции бесплатно. Сознаюсь откровенно, что я, как вероятно и большинство моих товарищей, затруднился бы сказать, о чем он нам читал, ибо предмет его был необязательным, и никто его не слушал. На этой почве даже был с ним в нашем классе очень неприятный казус. Увидев, что никто его не слушает, Самарский остановился, медленно обтер несколько слез и, ничего не говоря, вышел из класса. Все бросились за ним, прося у него прощения, ибо его искренно любили и знали, что в случае какого-либо инцидента он будет нашим лучшим заступником в Совете Училища, членом коего он был.

Быть может из этого обзора профессоров, как ранее преподавателей, будет выведено заключение, что в Правоведении учебная часть была поставлена плохо. Аналогичное заключение о Пажеском корпусе и о Военной Академии делает в своих записках А.А. Игнатьев. Мой вывод является, однако, иным. Как в жизни люди выдающиеся являются исключением, так и среди педагогического персонала большинство является посредственностью, да это и не может быть, в сущности, иным. Что бы ни говорили, а от Передоновых[13] и им подобных никакая школа не избавится, и единственное, что я бы указал для этого, это необходимость усиленного контроля за пожилыми преподавателями для удаления тех из них, кто неспособен заинтересовать в своем предмете и сам перестал интересоваться столь быстрым сейчас прогрессом науки; ведь, в конце концов, все сводится к пробуждению интереса в ученике или студенте к той или иной научной дисциплине. Школа времен Николая I никуда не годилась, а гении и талантливые ученые из нее выходили, и все зависит в первую очередь от ученика, а уже затем от преподавателя. Надо только, чтобы ученик попал на надлежащие рельсы, а это всегда, более или менее, дело случая.

Осенью, во 2-м классе, мы собрались под впечатлением слухов о серьезной болезни Александра III. Сейчас едва ли кто-нибудь поймет то значение, которое тогда имела личность царя: в нем олицетворялась вся Россия, и все ее судьбы направлялись им. Критика царя не допускалась ни в печати, ни в речах, и все непорядки относились на счет министров, которых, как например, графа Д.А. Толстого или Делянова, ругали очень дружно. Хотя я не помню, чтобы кто-либо восхвалял ум Александра III, но за ним признавался здравый смысл, и ценились его качества хорошего семьянина и человека честного. В некоторых отношениях, например, в области финансов, были при нем достигнуты значительные улучшения и особенно повысился при нем внешний престиж России. Мало популярный союз с Германией был нарушен (правда, благодаря не Александру III, а Вильгельму II), и Россия сблизилась с республиканской Францией, что гораздо больше отвечало взглядам русского общества, очень недолюбливавшего Германию после Берлинского конгресса. Наконец, царь был единым верховным судьей всего чиновного мира, и Александр III поблажки ему не давал. Рассказывали, как он удалил от службы министра путей сообщения Ап. Кривошеина за то, что тот из своего имения поставлял на казенные Полесские железные дороги дрова и шпалы, хотя, по существу, злоупотреблений в этих поставках не было. Смеялись над его резолюцией «Убрать этого мерзавца» на докладе о жалобе испанского посланника на директора департамента полиции П.Н. Дурново, с которым у них оказалась общая содержанка. Чтобы ее уличить Дурново приказал своим агентам выкрасть у посла ее письма, и затем сделал ей скандал. Квалификация «мерзавца» не помешала, однако, Дурново быть «убранным» только в Сенат, и позднее, при Витте, стать министром внутренних дел.

В общем, когда Александр III заболел, это было равносильно параличу центрального мозга страны, и все в первую очередь читали телеграммы из Ливадии о здоровье Государя. Для многих эта болезнь силача-царя, сгибавшего рублевик пальцами, была просто непонятна, и незнакомое тогда название ее – нефрит – смущало многих. Я сказал бы даже, что смерть Александра III больше поразила всех, чем убийство его отца, ибо к этому Россия была подготовлена серией предшествующих покушений.

Похороны Александра III происходили по старинному церемониалу, и нашему Училищу пришлось принимать в них участие, будучи выстроенным в две шеренги на Невском проспекте против Малой Морской, в утро, когда гроб царя перевозили в Петропавловский собор. Николай II шел сразу за гробом. Сейчас меня поражает, как мало его тогда охраняли. За нами стояла густая толпа, и на всем протяжении шествия устроить покушение, конечно, было не трудно. Через несколько дней все Училище ходило в Петропавловский собор прощаться с умершим царем. Мы шли к назначенному часу, и ждали очереди недолго, но рядом с нами стояла очередь частных лиц, часами ждавшая, когда их пропустят в крепость. В соборе сильно пахло благовониями, чтобы отбить сильный, как говорили, трупный запах. К гробу, стоявшему под громадным черным балдахином на возвышении, подходили в две очереди, которые все время торопили. Разобрать лица я не смог, ибо оно было под густой вуалькой.

Через несколько дней состоялась свадьба Николая II. Случайно в этот день я был на Невском, когда раздались вдали крики «ура», и все гуляющие бросились на середину улицы (движение было остановлено). Молодые ехали в карете на поклон к старой императрице в Аничковский дворец.

Это был недолгий период, когда Николай II мог привлечь к себе сердца всего народа. Александр III жил в Гатчине отшельником, и сыну его не многого стоило бы сблизиться со своими подданными, особенно если бы он сделал небольшие уступки либеральным требованиям. Сейчас странно вспомнить, но в то время говорили, как о событии, что царь с молодой женой пошел как-то вечером прогуляться по Невскому без всякой охраны. Все ожидания перемен были, однако, недолговременны. На приеме депутаций в Зимнем Дворце Николай II произнес по поводу весьма умеренных земских пожеланий о народном представительстве свою знаменитую фразу о «бессмысленных» мечтаниях. Говорили тогда, что он оговорился, и что в приготовленном для него, кажется Победоносцевым, тексте, лежавшем, как говорили, в донышке царской фуражки, стояло слово «беспочвенных». По существу, это, однако, ничего не меняло, и для всех стало ясно, что никаких перемен в строе правления не будет. Оглядываясь назад, можно даже, пожалуй, сказать, что этой речью революционному движению была создана твердая база не только в нем самом, но и других слоях народа.

Через год после этого все в Училище ждали рождения наследника, и когда раздались уже вечером выстрелы с Петропавловской крепости, все были разочарованы, когда их оказалось вместо 101 всего 33, что указывало, что родилась великая княжна и что мы будем гулять не три дня, а один. Тем не менее, сразу целая экспедиция отправилась в Милютины ряды, где можно было и в поздние часы достать и вино и закуски, и ночью в наших зубрилках было устроено пиршество, в котором, впрочем, о царской семье совсем не вспоминалось. В первую зиму после вступления на престол нового монарха он побывал вместе с царицей и в Правоведении. Как полагалось, их провожали с криками «ура» далеко по Фонтанке, иные уцепившись за царские сани. Энтузиазм этот был, несомненно, не искусственный.

По поводу упомянутой пирушки отмечу, что Пантелеев легализировал те традиционные выпивки, которые издавна установились в Училище. До него начальство с ними боролось, но тщетно, он же поставил их под свой контроль через классных воспитателей. Первым из этих праздников был «перелом» – обед, устраивавшийся в 4-м классе по случаю половины нашего пребывания в Училище. Наш класс устроил его в квартире моего дяди Макса Мекка, и перепились на нем все основательно, конечно с рядом комичных инцидентов. В 3-м классе устраивалось его «слияние» с двумя старшими специальными классами. Раньше оно происходило в «курилке», где много выпивалось и где все пили друг с другом брудершафт. Пантелеев перенес эти «слияния» в столовую Училища, где они потеряли свой колорит, и все, что осталось от прежнего, это то, что с этого дня все обращались друг с другом на «ты», и 3-й класс становился равноправным со старшими.

Наконец, в 1 классе, получавшем шпаги, устраивался осенью в одном из городских ресторанов особый «шпажный» ужин, центром которого было приготовление жженки. На стол ставилась большая ваза, на которой скрещивались все наши шпаги и на них ставилась голова сахара, которую поливали ромом. Все огни тушились, и ром зажигался, причем операция эта продолжалась, пока сахар весь не таял.

На нашем «шпажном» ужине был и наш воспитатель А.А. Страубе, заменивший с 5-го класса Лермонтова. Мы его знали еще с Приготовительного класса, как хорошего преподавателя латыни, но приняли его, как воспитателя, скорее враждебно, и первый год с нами едва ли оставил у него хорошие воспоминания о нас. Понемногу мы, однако, сблизились с ним, примирились с его несколько нудным характером и оценили его безусловную порядочность. Я думаю, что у всех нас остались о нем только самые лучшие воспоминания.

Кажется, дважды в Училище устраивались при мне балы. Первый из них было особенно сложно наладить, ибо в это время у нас не было еще электрического освещения, а керосиновое было слишком мизерно. Спасла нас Военно-электрическая школа, наладившая нам всё в 24 часа. Для балов классы превращались в гостиные (мебель и ковры нанимались в магазинах), устраивались буфеты, хотя и без вина, и веселье шло до утра. Все это обходилось нам, в общем, недорого, но хлопот, конечно, было вволю.

Наряду с этим иногда бывали у нас и другие складчины, благотворительного характера. Припоминаю я одну просьбу о помощи, обращенную к нам одним бывшим правоведом, к которому мне пришлось поехать по поручению класса: это было первое мое знакомство с людьми «дна». Человек, несомненно способный, декламировавший прекрасно стихи, он показал нам тетрадь своих собственных произведений и тут же предложил нам рюмочку водки, которая, несмотря на ранний час, была у него, по-видимому, не первой.

Электрическое освещение было устроено в Училище, кажется, летом 1893 г., только при его перестройке. Несомненно, она улучшила наши помещения, но все мы пожалели старое Училище с его укромными уголками, с которыми уже было связано у нас столько воспоминаний. В частности, был уничтожен наш садик и в нем «горка» с павильончиком, на младшем курсе бывшим привилегированным местом сидения 4-го класса. В садике осенью и весной шла во время перемен, и особенно во время экзаменов, игра в городки, а под большим навесом – в теннис (футбол тогда был еще неизвестен). Одно время в Училище приводили лошадей из манежа на Моховой, но большею частью желающие брать уроки верховой езды в этот манеж ходили.

Добавлю еще, что, так как 1 классу полагалось носить шпаги, то в Училище давались также уроки фехтования. Преподавал его отставной подполковник Гавеман, когда-то европейская знаменитость, бывший стариком уже ко времени моего отца. При мне ему, вероятно, было около 80 лет, но он сохранил еще всю свою подвижность, и учил немногих своих учеников прекрасно.

Через год после перестройки в Училище произошел пожар, начавшийся, по-видимому, от короткого замыкания и быстро распространившийся по вентиляционным каналам на чердаке. Было это весной, во время экзаменов, и я прибежал в Училище, когда вся крыша над классами, рекреационным залом и церковью была уже в огне. Вся обстановка уже была вынесена оставшимися в Училище, и пожарным приходилось только останавливать дальнейшее распространение огня, что и было сделано через несколько часов. К осени все было восстановлено.

Когда в 1895 г. я переходил в 1 класс, у родителей явилась мысль о полезности познакомить нас с Россией. Должен сказать, что вообще моя мать смотрела весьма здраво на жизнь и считала, что мы должны быть подготовлены ко всяким превратностям судьбы. Поэтому она еще в гимназических классах заставила меня на всякий случай пройти курс бухгалтерии. Могла ли она тогда думать, что позднее, в эмиграции, эта бухгалтерия прокормит меня с семьей в течение нескольких лет! Из мысли об ознакомлении с Россией вышли три поездки: в 1895 г. – моя, о которой я сейчас расскажу, двух моих братьев в 1896 г. на Урал, по которому они проехали с севера из-за Чердыни до южных степей, и брата Георгия в 1897 г. – в Туркестан и на Памир с профессором Головиным.

В 1895 г. было решено отправить меня и Георгия на север России, послав с нами также врача, молодого доктора Георгиевского. Отправились мы из Петербурга сразу после экзаменов пароходом в Петрозаводск. Надо сказать, что север России, теперь столь хорошо всем знакомый, тогда был немногим более известен, чем во времена Державина. Когда в 80-х годах туда отправился великий князь Владимир Александрович, то его поездке был придан характер события, и его сопровождал, например, поэт Случевский для описания этой экспедиции. Вообще, литература о Севере была очень тогда скудна, и едва ли не главным источником сведений о нем была книжка Немировича-Данченко, столь же легкая, как и вообще все его многочисленные произведения. Из более серьезных произведений мне помнится тогда только сочинения Максимова. У Случевского я побывал перед отъездом, но ничего интересного он не сообщил.

Сразу отойдя от Литейного моста, мы начали знакомиться с нашими спутниками, среди коих оказался под-эсаул Лейб-гвардии Казачьего полка С.В. Евреинов. Он решил отправиться в этом году в отпуск на Дон водным путем по Мариинской системе и Волге, и должен был ехать с нами до Петрозаводска. Однако, узнав наши планы, он передумал, и проехал с нами до Архангельска. Если бы у него было время, он проехал бы с нами и на Мурман, но эта поездка не вмещалась в срок его отпуска. Спутником он оказался очень милым, и, будучи старше нас троих, несколько раз помог нам своей опытностью в наших передвижениях. Позднее он был генералом, и в 1914 г. повел на войну какую-то второочередную казачью дивизию, кажется Уральскую. В первых же боях под Люблиным она стойкости не проявила, и Евреинов был отставлен от командования. Не знаю, был ли он в этом виноват, но отставления этого он не перенес, и сразу же в Люблине застрелился.

В 1895 г. до всего этого было еще, впрочем, далеко, и наше путешествие шло весело и без осложнений. В Петрозаводске мы стали, между прочим, искать музей, о котором прочитали, что он находится в здании присутственных мест, но постовой городовой нам очень вежливо сообщил, что он только что «сменился», и музея не видал. На Киваче мы видели павильон для посетителей, в который нас, однако, не пустили. По инициативе Евреинова мы записали об этом жалобу в книгу посетителей, чем, очевидно, испортили настроение начальства Горного округа, в ведении коего павильон состоял, ибо через полгода я получил от него объяснение в довольно кислом тоне, смысл коего был, что мы были слишком мелкая сошка, чтобы попасть в павильон.

Не описываю здесь местности, по которой мы ехали теперь – это давно сделано другими и, несомненно, лучше, чем это сделал бы я, и не упоминаю поэтому ничего, например, и про северные церкви, которыми позднее всегда любовался у Грабаря. Кстати, у нас был с собой фотографический аппарат, и все наиболее интересные виды мы по дороге снимали: это была пора, когда у нас в семье все увлекались фотографией, тогда еще процессом довольно сложным. Поэтому про Петрозаводск упомяну еще только, что мы познакомились там с местной достопримечательностью, вице-губернатором Страховским, занимавшим эту должность в двух губерниях больше 40 лет. Человек это был весьма уважаемый, и почему его дальше не продвинули, не знаю, но, по-видимому, из-за его небольшого образования, что не исключало, впрочем, несомненного его ума. На пароходе по пути в Повенец нас поразил местный говор – как и в некоторых местностях Псковщины, здесь заменяли «ч-ц» и «е-и» (например, «свица», вместо «свеча»). Когда я спросил какую-то девушку, возвращавшуюся домой из Петербурга, почему она с нами говорит по-городскому, а с местными жителями с особенностями их говора, она ответила, что иначе ее засмеют, скажут: «Ишь, зачвакала».

Дорога из Повенца на Сумской посад, проложенная лет за десять до того для проезда великого князя Владимира Александровича для сокращения ее, почти не обходила вершин холмов и наподобие Николаевской ж.д. шла напрямик. Позднее, впрочем, кое-где были устроены обходы. Ввиду этого, наши почтовые лошаденки то мчались карьером под крутые, бóльшею частью, спуски, то карьером же взлетали до половины следующего подъема и затем шажком дотягивали тарантас до верху, чтобы затем вновь пуститься вскачь.

В Сумском посаде мы узнали, что очередной пароход ушел за несколько часов до нашего приезда и что следующий придет не ранее как через четыре дня. Перспектива сидеть эти дни в этом неинтересном селе была не из веселых, и поэтому мы без замедления последовали совету отправиться на «почтовых» в Сороку, откуда бывают оказии в Соловецкий монастырь. В Архангельской губернии были в книгах почтовых станций три графы для обозначения, сколько взято лошадей, оленей или карбасов, причем прогонная плата с версты была одинакова за тройку лошадей и за карбас с его шестью «гребчихами». Еще до начала таяния снегов все мужское население Поморья уходило на промысел на Мурман, и когда льды расходились, почтовые карбасы обслуживались каким-нибудь древним «коршиком» (кормщиком) и шестью здоровыми крупными женщинами. Отмечу кстати, что население Севера поразило нас своим здоровым видом, что, вероятно, надо было приписать тому, что жизнь в суровых местных условиях выдерживали только наиболее крепкие. Население Севера было более развитым, чем в центральной России. А это, вероятно, надлежало приписать тому, что оно никогда не знало крепостного права, да мало знало и начальство, от которого у него якобы была особая молитва.

Из Сумского посада до Сороки было 60 верст, но из них 10 падало на заход на какую-то промежуточную почтовую станцию, что вместе со сменой карбаса обозначало потерю не менее трех часов, почему мы охотно приняли предложение наших гребчих доставить нас прямо в Сороку с тем, чтобы мы заплатили им лично прогоны за вторую станцию. Провели мы в карбасе около 12 часов, и простояли только около получаса, приткнувшись к небольшой «луде» для того, чтобы перекусить.

В Сороке мы были поздно ночью (хотя солнце и сияло уже ярко), и мы еле добудились управляющего лесопильным заводом Беляевых, к которому нас направили. Один из этих крупных лесопромышленников Беляевых, Митрофан, был большим любителем музыки, и вошел в историю русского музыкального творчества музыкальными собраниями, которые были у него, и особенно издательством, которое он открыл в Лейпциге для напечатания произведений русских композиторов, до того не находивших издателей. Представитель Беляевых в Сороке принял нас очень любезно, устроил нам ночлег, утром показал завод и затем накормил чудным обедом, главным образом, из семги в разных видах, и даже с шампанским. После обеда он показал нам еще свою главную достопримечательность – аппарат для подвешивания (он был болен сухоткой спинного мозга), и демонстрировал, как он сам себя им подвешивает за голову. После этого он провел нас на заводский колесный пароход, который через два часа доставил нас на Соловки.

Не буду описывать жизни в этой большой монастырской рабочей коммуне, ведшийся с большим умением, и в которой всякому находилось дело. В монастыре имелось, кроме образцового молочного хозяйства и огородов, свое пароходство с небольшой верфью и даже типография. Монастырь был, несомненно, культурным центром Севера России, и не удивительно, что он привлекал много «годовиков» – крестьян-северян, приходивших по обету бесплатно проработать здесь в течение года. Жизнь в монастыре была и интересней, и поучительней, чем в их деревнях.

Незадолго до нашего приезда в Соловки в нем происходили выборы нового настоятеля, на которые приезжал и игумен Трифоно-Печенгского монастыря, зависевшего от Соловков. Мы с ним ехали до Архангельска, и у нас зашел с ним разговор о роли Соловков. Был он человек умный и культурный, и значение монастыря видел в распространении культуры на Севере, но так как она в это время уже близко подошла к монастырской, то он находил, что монахи должны из Соловков перейти куда-либо в Сибирскую глушь, где и служить образцом для туземного населения.

Из Архангельска на Мурман мы плыли на новеньком тогда пароходе «Ломоносов». Тогда это судно в 1200, если не ошибаюсь, тонн, показалось нам большим, но когда через 25 лет, в Копенгагене, я его вновь увидел уже под другим названием, оно произвело на меня мизерное впечатление. Шли мы до Вадсо больше 8 суток, ибо во всех становищах выгружали бревна для проводившегося по Мурману телеграфа. В Коле встретили мы архангельского губернатора Энгельгардта, который пришел туда пешком из Кандалакши с инженерами Главного Управления почт и телеграфов; они отрицали возможность провести телеграф на этом участке, и он заставил их пойти с собой, чтобы убедить их в противном. Та к как мореходные суда не могли по мелководью подходить к Коле, в то время устраивался порт в Екатерининской гавани, который, однако, по своим миниатюрным размерам тоже развития не получил…

Вернулись мы через Гаммерфест, Трондгейм и Христианию (теперь Осло), откуда заехали в Копенгаген и затем из Гетеборга по каналам и озерам пробрались в Стокгольм. Нужно побывать в этих местах, чтобы оценить их красоту и культуру. Особенно чарующи норвежские фиорды, где прямо из моря поднимаются громадные горы, местами на севере покрытые вечным снегом, и с которых спускаются ледники. Иной характер представляют ласковые виды Швеции, столь близкие финляндским, и ее столица Стокгольм – один из самых красивых и современных городов мира. Отсюда через Або мы вернулись в Гурьево, где и провели остаток лета.

На страницу:
12 из 18