bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Мне навещать Анютика не разрешали. Мама только бралась передавать мои записки ей, но я не знала точно, передает она их или нет. Потянулись совсем мрачные дни. Я была все время одна – и дома, и в школе. Я затаилась и каждый день ждала, что Анютика выпустят из дурки. Разумеется, я не строила иллюзий на тему психического здоровья Анютика, но почему-то была уверена, что в больнице ее вылечат. И домой она вернется такой же, какой была до голосов. Так прошел месяц, потом второй месяц. Мы справили Новый год. Наступили зимние каникулы. На стене рядом со своей кроватью я написала ручкой Alleinsein[1].

До папы трагические новости о судьбе Анютика дошли с некоторым запозданием – я подозревала, что мама с бабушкой нарочно скрывали от него информацию до Нового года, чтобы был повод потребовать не только подарки, но и деньги на лечение, которое осуществлялось совершенно бесплатно. Папа приехал второго января с кроссовками, которые очень мне понравились, но оказались тридцать пятого размера. Я носила тридцать шестой.

– Будешь чай? – спросила мама, когда папа очутился на кухне и сел за стол.

Папа кивнул. Мама поставила перед ним заварочный чайник с отколотым носом и чашку. Папа взял чашку в руки и начал внимательно ее рассматривать. В кухню пришла бабушка и села напротив.

– Лекарства очень дорогие, – сказала она.

– Нужно в больницу фрукты возить, врач говорит, каждый день, – высказалась мама.

Ничего не отвечая, папа подошел к раковине, включил воду и помыл чашку. Потом он вернулся на свое место, поставил чашку на середину стола и пояснил:

– Вот так вот должны выглядеть чистые чашки.

Эти слова произвели эффект бомбы. Мама и бабушка взвыли как в припадке. Они наперебой орали, что у них нет времени заниматься фигней, что если папа не хочет знать своих детей, то пусть идет в жопу.

– Я хочу знать своих детей, просто нужно мыть посуду, – говорил папа.

Я заплакала. Поскольку никакой возможности находиться у нас не было, папа попросил разрешения забрать меня с собой на пару дней. Естественно, ему не разрешили. Он поцеловал меня и ушел. Бабушка не могла успокоиться до вечера. Она уверяла, что им с мамой удалось разрушить папин подлый план, состоявший, по ее мнению, в том, чтобы не дать им денег, а меня отвезти “к своей шлюхе”. Денег мама с бабушкой и правда не получили, но и шлюхе, несомненно, досталось. Она не получила меня, и таким образом папа был посрамлен.

В тот вечер мы с мамой смотрели телевизор до ночи. Какой-то фильм про женщину с сильной волей, которая, опустившись на самое дно, нашла в себе мужество вернуться к нормальной жизни, а заодно отомстить всем своим обидчикам. Видимо, я заснула перед теликом, и мама отнесла меня в кровать. Во всяком случае, проснулась я именно там, среди ночи; очень хотелось писать. Я встала и пошла в туалет. Вернувшись в комнату, я увидела себя, лежащую на кровати. На несколько секунд у меня перехватило дыхание. Я поняла, что мне надо любой ценой вернуться в себя, но это плохо получалось. Я легла на свое тело сверху, я попыталась раскрыть себе рот, чтобы влезть в него, я прыгала на себя, как это делали герои мультфильмов, но все было бесполезно. Из стен шел какой-то гул, за стенами явно был кто-то, кто видел мои попытки. “А если я не вернусь в свое тело? – думала я в отчаянии. – Кто тогда пойдет в школу?” То ли мысль о школе меня подстегнула, то ли я просто случайно нащупала правильный путь, но я снова оказалась внутри себя. И вздохнула.

Утром я проснулась совершенно разбитой, я перестала чувствовать свое лицо. Не могла поднять брови, не могла шевельнуть губами. Правда, к обеду это прошло.

Следующей ночью все повторилось, это стало повторяться каждую ночь. Я выходила из тела и не могла в него вернуться. Однажды я увидела в комнате что-то похожее на силуэт мужчины. Сначала я подумала, что это папа, а потом меня пронзила мысль, что за мной пришел Сергей. Все, что творится со мной, – по его вине. Он лишился Анютика, в Ганнушкина ему ее, наверное, не достать, и теперь он мучает меня. Наутро я еле встала, пробуждение в состоянии полного бессилия постепенно стало для меня нормой. Бабушка отправила меня вынести ведро. Около мусоропровода я встретила соседку тетю Раю с верхнего этажа.

– Здравствуй, Юленька, – сказала она. – Ты что-то бледная.

– Здравствуйте, – сказала я, – а вы знали Сергея и Ирину? Они тут жили раньше.

– Конечно знала. – Тетя Рая даже улыбнулась. – Ирочка мне до сих пор звонит. А Сережа… какая трагедия, такой талантливый художник…

Анютик вернулась домой в конце зимы. Прежней ее назвать было трудно. Она почти не разговаривала, много ела и сидела часами, не меняя позы. Что бы я ей ни предлагала, она отказывалась, никаких желаний у нее не осталось, если не считать желания есть. Бабушка каждое утро выдавала ей четыре таблетки – две коричневые и две белые. Анютик их покорно заглатывала. В школу она ходить не могла, и ее перевели на домашнее обучение. Впрочем, учиться она все равно не собиралась. Мы по нескольку раз читали одно и то же предложение из учебника русского, но смысла слов она не понимала. Бабушка вышла на пенсию, потому что теперь они с мамой опасались оставлять Анютика без присмотра. Однажды, когда я, измотанная ночными кошмарами, вернулась из школы и, как сомнамбула, вытаскивала учебники из сумки, Анютик сказала:

– Все дело в таблетках. Из-за них я такая.

– Тогда не пей, – сказала я.

– Она заметит. – Анютик кивнула на дверь, имея в виду бабушку.

– Делай вид, что глотаешь, а потом приноси в комнату и отдавай мне, я буду выбрасывать на улице.

Прекратив пить таблетки, Анютик уже вечером почувствовала улучшение. Окончательно она пришла в себя через неделю. Мама и бабушка очень радовались. Весной нам даже разрешили гулять. Мы пошли в парк, сели на лавочку, и я, торопясь и глотая слова, рассказала ей про свои выходы из тела и про Сергея, которого я теперь видела в комнате почти каждую ночь.

– Замолчи! – оборвала меня Анютик. – Не говори никому! Самое тупое, что ты можешь сделать, это рассказать про то, что с тобой происходит, маме или бабушке. А особенно – врачам!

– Но я же не в себе! – сказала я. – Я не могу так жить…

– Притворяйся нормальной – это все, что ты можешь сделать. Как и я. Если ты поддашься им, тебя заберут в дурку. А это самое страшное…

– Но тебя же вылечили!

– Ты совсем, что ли? – Анютик даже рассмеялась. – Это вылечить нельзя. Меня кололи до того, что пена изо рта шла, а потом я просто сказала, что голоса исчезли. Если бы я не сказала, они бы меня и дальше кололи. – Она внимательно на меня посмотрела. – Если бы от шизы существовало лекарство, был бы хоть один, кто вылечился. Но таких нет.

– И что теперь?.. – удивилась я. – Так всю жизнь жить? С голосами и… с Сергеем?

– Выбора-то особого нет, – сказала Анютик. – Лучше жить дома, чем в дурке.

– Я боюсь, что когда-нибудь не смогу вернуться в себя, – пожаловалась я.

Анютик задумалась. Потом она вспомнила, что в захваченную Сергеем руку чувствительность вернулась, как только мы начали драться на подоконнике. По ее словам, связь с рукой как будто потерялась за ночь, а боль, неизбежная в схватке, соединила разрозненные части: сознание и мясо. Я подумала, что, если начну себя резать, дурки мне точно не избежать. Мы встали с лавки и пошли в ларек за мороженым.

Я похудела на пять килограммов, на уроках ничего не соображала, спала урывками, по тридцать – сорок минут. Больше всего я боялась, что появятся голоса – для меня это стало главным критерием потери рассудка. Голосов не было, но я все время что-то видела: какие-то люди показывали мне странные знаки, деревья так выгибались на ветру, что на секунду повторяли очертания лиц тех людей, но самое страшное, что все знали о том, что со мной происходит. Одноклассники, учителя, прохожие. Накануне Восьмого марта я заснула на уроке, а когда учительница стала меня будить, дико закричала. Класс сначала оцепенел, а потом грохнул хохот. Я вскочила и убежала. В раздевалке, когда я наклонилась, чтобы поднять свои валявшиеся на полу сапоги, меня вырвало. Я не помню, как доползла до дома, но, как только очутилась в квартире, отупляющая паника сменилась жаждой деятельности.

Я закрылась в ванной и включила воду. Сняла одежду и села на бортик ванной. В шкафу над раковиной хранились упаковки с опасными лезвиями, не знаю, для каких целей. Мне было девять лет, и я сосредоточенно обдумывала, как себя резать. Руки – самое очевидное, самое наглядное, самое близкое. Ты видишь их каждый день, ты знаешь каждый маленький шрамик, каждое пятнышко на ногтях. Резать руки хочется неодолимо, но к чему это приведет? Следы можно скрывать неделю, месяц, два месяца, но однажды все равно все откроется. И я загремлю в психушку. Мама и бабушка настроены решительно: если они так обошлись с Анютиком, вряд ли для меня сделают исключение. А там ждет галоперидол. Галочка. От него глаза закатываются вовнутрь, зубы стучат, и ты не можешь остановить их, чтобы они не стучали, у тебя текут слюни, а руки трясутся так, словно ты стоишь в тамбуре несущегося на всех парах поезда. Но самое ужасное даже не в этом, а в том, что, когда тебе перестают давать гал, ты окончательно сходишь с ума. Тебе так плохо, что лучше броситься под поезд. Что многие, кстати, и делают.

Значит, руки не выход, остаются живот и ноги. Живот – это опасно, а ноги – про ноги всегда можно сказать, что лезла через забор, что каталась на велосипеде. Правда, у меня нет велосипеда, и заборов рядом нет. Я обернула бритву носовым платком и вонзила в ступню. Провела вдоль, потом вынула, снова вонзила – и сделала крестик. Из крестика в ванную закапала кровь. На своей ступне я вырезала бритвой Müde[2]. Слово было таким красивым, что на несколько минут я забыла про Сергея, про то, что не сплю, могу не вернуться в тело, про школу, деревья, прохожих, про всю свою сраную жизнь. Я сидела на бортике ванной и смотрела на кровь. А потом заснула. Разбудил меня настойчивый стук и голос бабушки. Я перевязала ногу платком и пошла спать. Спала я почти сутки и ни разу не выходила из тела. Когда я проснулась, нога болела так, что на нее невозможно было наступить. Но эта боль возвращала мне меня, мои реальные ощущения. Не было ничего другого, кроме саднящей ноги; я чувствовала себя настолько прекрасно, что даже сделала уроки.

Постепенно это стало единственным утешением. Как только случалось что-то плохое и я ощущала в голове опасное бурление, я шла в ванную и резала ступни. На них образовались шрамы из слов. Сначала я писала только короткие слова: Lust[3], Tier[4], Tod[5], потом пришло время слов подлиннее – Wahnsinn[6], Unschuld[7]. Временами мне было трудно ходить, иногда я срезала старые шрамы, чтобы снова резать по живому. Сергей исчез, мои выходы из тела тоже прекратились, я поняла, что с кровью надо завязывать, и давала себе зароки такого плана: если получу пять по математике, тогда порежу ноги; если по контрольной будет меньше четверки, не буду резать две недели.

Без препаратов Анютик продержалась четыре месяца, потом ее снова накрыл психоз. Ее забрали в больницу, откуда она уже вышла с клеймом “F20.024” и направлением на ежемесячные уколы в районный ПНД. Диагноз расшифровывался как параноидная шизофрения, приступообразный тип течения, с нарастающим дефектом личности. Бабушка мрачно заключила, что профессию в нашей стране Анютик теперь точно не получит. Мне хотелось сказать, что, даже если бы Анютику в диагнозе написали “ангел восьмого легиона небесного войска”, она все равно никакую профессию не получила бы, но не из-за диагноза, а из-за своих личных качеств.

Мы осознали ошибку. Нельзя было полностью отказываться от лекарств, нужно было понижать их дозу и слезать с “каши”. После второй госпитализации Анютик стала опытным пациентом и объяснила мне, что кашей называют прием нескольких нейролептиков одновременно. Это дает побочку в виде овощного сидения на диване и неконтролируемого жора. Районный доктор по фамилии Макарон оказался передовым и выписал Анютику залептин с циклодором. Он, правда, хотел четыре миллиграмма в сутки, но мы в течение двух недель сократили дозу до двух. В моем столе образовались залежи залептина.

Анютик смотрела в будущее без особого оптимизма. Старшие девчонки в больнице рассказали ей, что чем раньше шиза тебя схватит, тем хуже прогноз. До крови, говорили они, бывает один, максимум два психоза, и получалось, что Анютик свою норму уже выполнила.

– А что после крови? – спросила я.

Анютик раздраженно дернула плечом.

– Если думаешь, у тебя будет по-другому, ошибаешься. Следи за этим. Как только начнутся месячные, башню сорвет.

– Но сейчас ты ведь хорошо себя чувствуешь? – не успокаивалась я, все еще надеясь на чудесное исцеление.

– На залептине, – хмыкнула Анютик.

– Какая разница! – спорила я. – Можно пить залептин хоть всю жизнь, маленькая доза тебе не мешает. Ты скоро станешь совсем нормальной, вернешься в школу, и все будет хорошо.

– На какое-то время, – сказала Анютик. – Шиза – это зверь, это чертов дьявол. Сейчас она, конечно, разжала свои лапы, но она все равно рядом, я чувствую ее. Она просто ждет подходящего момента, чтобы снова схватить меня.

“И меня”, – подумала я, но ничего не сказала.

– 3 -

У мамы время от времени появлялись мужчины. Чаще всего она знакомилась с ними в клинике. О том, что мама в романе, можно было судить по поздним приходам, стыдливому застирыванию трусов, которые потом, как знак всем нам, висели на батарее в ванной, и запахам спиртного. С мужчинами мама выпивала. Разные женщины по-разному устраивают свою судьбу; в конечном счете единственное, что от них требуется, это прогнуться под мужика, но именно с этим, так сказать, краеугольным камнем отношений у мамы были сложности. Она с удовольствием кокетничала при знакомстве, соглашалась на свидание, потом с удовольствием выпивала и с удовольствием давала своему кавалеру. Так продолжалось два-три раза, а после мама напрочь теряла к мужчине интерес. Ей звонили, иногда мы с Анютиком, давясь от смеха, разговаривали за нее с ничего не понимающими поклонниками, один дяденька даже приходил к нам домой с букетом и коробкой зефира. Мама провела его на кухню, усадила за стол, а сама встала у раковины и начала остервенело рвать упаковку на зефире. Мужчина вызывался помочь, но она не разрешала. Потом она съела три зефирины и запила водой из-под крана; мужчина попрощался и ушел.

Соседка снизу, тетя Рая, каждый раз, сталкиваясь с мамой во дворе, спрашивала, не вышла ли та замуж. Мама отвечала, что нет.

– А почему? – удивлялась тетя Рая.

– Жду свою судьбу, – говорила мама сквозь зубы.

Судьба нашла ее в шиздиспансере, в ноябрьскую субботу, в одиннадцать утра. Мама повела Анютика делать укол и в коридоре столкнулась с Толиком. Он тоже пришел на укол. Получилась какая-то социальная путаница с шиздиспансерами, и его перевели на наш район, временно, конечно. Толик постарел, подспился, о кино, конечно, пришлось забыть, но в глазах мамы это был все тот же весельчак со спутанной челкой, чья улыбка раз и навсегда поразила ее сердце в травмпункте. Анютик рассказала, что, поздоровавшись с Толиком, мама начала заливисто хохотать, хотя ничего даже отдаленно смешного он не говорил, а потом они оба, уколотые, и мама отправились гулять. Анютик с кружащейся после гала головой плелась сзади, а мама взяла Толика под руку и рассказывала ему всю свою жизнь с того дня, когда они расстались. Теперь выяснилось, что мама ужасно об этом жалела. Толик – непонятно, жалел или нет, но, по словам Анютика, периодически он клал руку на мамин зад.

Маму словно прорвало. Она говорила, как скучала по Толику, а потом и вовсе начала изъявлять желание чуть ли не немедленно возобновить с ним сожительство. Тут даже Толик проявил больше благоразумия, сказав, что теперь-то чего скрывать, мама, наверное, догадалась, но диагноз у него был уже тогда, когда его привезли с переломом, и маме он, конечно, ничего не сказал, потому что кому ж такое понравится? Мама округлила глаза и принялась делиться историей Анютика. Дескать, сам бог наказал ее за предательство несчастного больного Толика, и вот, пожалуйста, у ее родной дочери такая же сволочь. Толик хмуро глянул в сторону Анютика, а потом пошутил на тему: неужели одного шизика тебе в семье недостаточно?

Бабушкино сопротивление было сломлено в течение недели, пока Толик приходил к нам вечером, позванивая пакетом с бутылками, спал в маминой комнате, а утром накуривал кухню до такого состояния, что туда нельзя было войти, и уходил. У него была собака, с которой надо было гулять. Естественно, мама предложила, чтобы он и собаку к нам переселил. К тому моменту, когда к нам пожаловал Толиков беспородный черный кобель гигантских размеров, Долли уже умерла от рака прямой кишки.

Пса звали Лютер, и ожидать, что с ним все нормально, было бы по меньшей мере наивно. С Долли, в общем, тоже не все шло гладко: она заходилась лаем на полчаса, если кто-то спускался мимо нашей двери по лестнице, при первом удобном случае сбегала, и ее до самой глубокой старости приходилось водить на поводке, но ее скромные кокерские габариты хотя бы не представляли угрозы для жизни.

Толик уверял, что взял Лютера у своей знакомой, владелицы белой лабрадорши. На даче лабрадорша нагуляла щенков непонятно от кого, и якобы знакомая скрыла это от Толика, сказав, что щенки – чистокровные лабрадоры. А маленький Лютер примерно так и выглядел. Правда, когда вырос, одно ухо у него встало домиком, а второе так и осталось лежать тряпочкой, на груди шерсть почему-то завивалась колечками, а хвост больше был похож на кошачий, такой он был длинный и пушистый. Еще у Лютера были огромные ярко-белые зубы.

Очутившись в нашей квартире, он если и пережил стресс, то виду не показал, все держал в себе. Какой-то особой привязанности к Толику пес не испытывал. Все время он проводил в нашей с Анютиком комнате и даже спал там на старом стеганом спальном мешке, молнии по краям мешка Лютер грыз. Мы играли с ним в перетягивание мягких игрушек, оставшихся с детства, Лютер их в кратчайшие сроки уничтожил. Первым пал заяц Вася, державший в лапах красное бархатное сердце с надписью “ТЫ У МЕНЯ ОДНА”, у Васи были непропорционально длинные, вихляющиеся лапы. Анютик хваталась за правую переднюю, я – за левую, а Лютер, весело порыкивая, вцеплялся зайцу в беззащитный хвостик-помпон и тянул его на себя. Хвост оторвался практически мгновенно, и Лютер его от неожиданности проглотил, а потом два дня какал нитками. В течение недели он оторвал Васе поочередно все лапы, а потом и сердце, и зайца спустили в мусоропровод. Следующим пришел черед розового медведя Рекса (мама очень радовалась его гибели, потому что он занимал полкомнаты), атомной кошки (она была зеленого цвета в фиолетовый горох) и тигрицы Тайги, с ней Лютер обошелся особенно жестоко: сначала он вырвал ей зеленые пластмассовые глаза, которыми тоже какал, а потом отгрыз голову.

Ел Лютер ошпаренный геркулес с печенкой, но больше всего он любил таблетки. В нашем доме в них не было недостатка, их принимали все, и то бабушка роняла в ковровый ворс парочку дозармилок и не могла потом найти, то Толик забывал принять свои транки, заботливо выложенные мамой на прикроватную тумбочку рядом со стаканом воды. Лютер как будто чувствовал таблетки по запаху, в непосредственной близости от лакомства он вдруг прижимал к голове свое стоячее ухо, подбирал губы и утыкался носом в пол. Фыркая, он следовал за запахом, а потом быстро щелкал челюстями и разгрызал таблетку. Ему нравились абсолютно все, как-то я ради интереса дала ему стрептоцид, и он съел его не морщась, а потом добрал языком крошки.

Поначалу гулял с псом только Толик. Мама жарко убеждала его, что и я, и Анютик просто асы по выгулу собак: видимо, ей хотелось хотя бы на полчаса остаться с Толиком наедине, но он был непреклонен. Эта непреклонность длилась месяца полтора, а потом он заболел, и мы получили неоценимую возможность впервые вывести Лютера во двор. Задача оказалась не из легких: я весила сорок два килограмма, Анютик – тридцать шесть, а Лютер – пятьдесят. Из квартиры он вышел добровольно, сел с нами в лифт, но вот в дверях подъезда его переклинило, и он начал рваться обратно. В этот момент с улицы как раз заходили тетя Рая с племянником; увидев их, Лютер вообще обезумел – он вставал на дыбы и душил себя ошейником, его брезентовый, в узлах поводок мы с Анютиком еле удерживали, брезент скользил, и на ладонях оставались горящие розовые полосы. Тетя Рая ахала, а племянник сориентировался и закрыл первую дверь в подъезд, мы с Анютиком и Лютером теперь боролись в тамбуре два на полтора метра, пока мне не удалось открыть дверь на улицу, а Анютик не засадила Лютеру хорошего леща. Он пробкой вылетел на дорогу, и его чуть не задавила подъехавшая машина, водитель открыл окошко и покрыл нас с Анютиком матом.

Правда, у нас не было шанса достойно ему ответить: с пылающими, исполосованными поводком ладонями мы неслись за Лютером по темному двору к детской площадке. Возле нее присела заслуженная мальтийская болонка, настолько старая, что на спине у нее местами вылезла шерсть. Хозяин болонки, жирный старик, курил, покачиваясь на носках. Завидев нас, он, слава богу, понял, как действовать, и подхватил собаку на руки за секунду до того, как Лютер разомкнул свои колоссальные челюсти.

– Это что такое? – заголосил старик. – Кто вам разрешает с такой собакой гулять?! Безобразие!

Мы с Анютиком стояли и смотрели, как болонка елозит грязными лапами по куртке хозяина.

– Извините, – сказала Анютик, – это не наша собака.

Лютер деловито брызгал на грибки, как будто именно с этой целью и вышел из дома.

– Намордник надо надевать! – крикнул дед.

Толик болел долго, физические признаки смешивались у него с психическими, и никакого конца его недомоганию не было видно. Я попросила маму купить Лютеру намордник, он не очень ему нравился, но, во всяком случае, с намордником его можно было спускать. Как-то вечером мы вышли с ним из подъезда, преодолев мощное сопротивление, и направились в парк. Лютер вел себя относительно спокойно, как вдруг откуда-то из темноты раздался сначала тихий свист, потом шипение, и парк сотряс оглушительный взрыв китайской петарды. Лютер замер на месте, а потом забился крупной дрожью. Я поняла, что сейчас произойдет нечто ужасное.

– Лютер, иди сюда, мой хороший. – Приговаривая так, я медленно двигалась к нему.

Его тряпочное ухо на мгновение поднялось, и, ошалело зыркнув на меня, Лютер кинулся через дорогу по направлению к нашему дому. Завизжали тормоза, мощные матерные выкрики накрыл залп второй петарды. Мы с Анютиком, размахивая поводком, неслись за Лютером. Когда мы добежали до нашего подъезда, Лютер метался перед дверью как подстреленный. Я сделала новую попытку посадить его на поводок, но он то ли не узнал меня, то ли решил, что это я взрываю петарды, и неожиданно прыгнул к закрытой на ржавый замок двери в подвал. Дверь была железная, еще советского производства, между ней и проемом находился зазор не больше пятнадцати сантиметров. Лютер просунул в него морду, потом стремительно пролез в щелочку целиком – и исчез в темноте. Мы с Анютиком пораженно смотрели на запертую подвальную дверь.

– Лютик, – неуверенно позвала я.

Сначала все было тихо, но спустя минуту из щели высунулась черная Лютерова морда и издала жалобный скулеж. Я осталась с ним, а Анютик побежала домой. Минут через пятнадцать подошли мама в пальто, надетом на халат, и Толик. Он подергал дверь, а потом присел перед ней и задал коронный вопрос:

– Как он туда пролез?

Я рассказала, что в парке какие-то идиоты взрывали петарды и Лютер испугался и убежал. К счастью, побежал он к дому. Но в подъезд зайти почему-то не захотел и кинулся в подвал. Наверное, страх подстегнул его, и он просочился в такую узкую щелочку.

– Единственное, что я могу сделать, – Толик почесал за ухом, – это найти петарду и взорвать ее здесь. Чтобы он опять испугался и выскочил наружу.

– Ты в своем уме?! – возмутилась мама. – А если он умрет от разрыва сердца?

Мы посовещались, и мама пошла звонить в ДЭЗ, чтобы они прислали слесаря. Он пришел еще минут через сорок, правда, не с тем ключом. Нужный ключ искали дополнительные полчаса, после чего дверь в подвал наконец открылась, и Толик выволок оттуда приседающего, на подламывающихся лапах Лютера. Мама вопила, чтобы он не усугублял и без того сложную ситуацию, но Толик не послушал и все равно избил его поводком. Лютер вскрикивал как-то по-дельфиньи, а когда мы вернулись домой, лег в коридоре, положив морду на передние лапы. Я шла из ванной в свою комнату и увидела, что глаза у него совершенно мокрые. Видимо, он плакал.

То ли оскорбление, нанесенное Толиком, превосходило меру терпения Лютера, то ли заточение в подвале закрепило какой-то порочный рефлекс, но он вообще перестал подходить к нам на улице. Поймать его было невозможно. А не спускать с поводка тоже было невозможно, потому что он тянул как поезд. Каждая прогулка превращалась в мучение. Сначала или Толик, или мама, или мы с Анютиком срывали глотки, на разные лады призывая Лютера, потом делали вид, что убегаем от него (иногда он бежал вслед, иногда нет), а потом часами стояли у подъезда – нужно было улучить момент, когда он на спринтерской скорости несется к двери, и распахнуть ее перед ним. В лифт Лютер почему-то тоже перестал заходить. Ворвавшись в подъезд, он скачками несся вверх по лестнице, добегал до восьмого этажа и водопадно ссал оттуда в пролет. Жильцы восьмого этажа обещали написать на нас жалобу.

На страницу:
2 из 3