Полная версия
Отец и сын
От видимой отцовской неправды Алексея в полóн взяла гнетущая обида и держала не один день. А когда полóн ослабел, Алексей стал думать обо всем прошедшем поспокойней. И даже обсуждать кое-что с тем, с кем в Суздаль гонял – с Яковым Игнатьевым. Для всех не было ничего удивительного. Набожность царского сына всем известна, что с того, что вечерами царевич зовет к себе близкого человека, и тем паче, священника? Да и сам Яков Игнатьев ходил к нему едва ли не всякий день, вовсе без тревоги. Может, Алешеньке, опять трудно спится… надобно успокоить. Он, Яков, это умел…
26
В тесноватой опочивальне Алексеевой (сын – также, как и отец, побаивался больших помещений) было уже почти темно. В сумерках царевич не велел огня зажигать. Лежал под одеялом, натянув его до подбородка. Когда Яков зашел к нему, ни слова не говоря, без суеты, уселся рядом с кроватью на скамеечку, оправил бороду свою – и спросил:
– Не спится тебе, я чаю, свет мой Алешенька?
Царевич всхлипнул. Яков знал, что такое с ним – признак растущей досады и злобы:
– Зажги огонь! – Яков моментально приказание исполнил и вернулся на скамеечку: он ясно понял, что у Алексея были новости. Не торопя событий, Яков тихо спросил:
– Что, сон нейдет?
– Заснёшь тут…
А вот тут и наступило времечко спросить прямее. И Яков не замедлил:
– Случилось что, душа моя?
– Случилось. Отец письмо прислал.
– Хорошая весть. А что пишет?
Тут Алексей выпростал правую свою руку из-под одеяла. В руке была бумага – отцовское письмо.
– Прочти!
– Позволяешь?
– Позволяю. Чти.
Яков подвинулся к огню и стал про себя честь. Читал внимательно. Закончил. Положил лист на постель рядом с длинной и бледной рукой царевича.
– Что скажешь? – спросил Алексей.
– Трудно сразу…
– Кабы легко было я бы тебя не спрашивал. Продолжил:
– У меня об одном ноне головка болит – спать не могу; знаешь?
– Ох, знаю…
– Вот-вот.. Станет батюшка розыск открывать по свиданию с матушкой или нет… Ты-то – что думаешь?
– Не ведаю…
– Ах, не ведаешь? А кто будет ведать, как не ты? Думай и проведывай! Это тебе надо – в первую голову! Ведь коли отец до чего дознается – то мне беда, а тебе, я чаю, что и похуже будет – кандалы и дыба… Так что думай, проведывай и не ошибись! Ведь это ты меня в Суздаль-то свез и до полудороги не открывал, куда везешь, все врал! А теперь что?
У Алексея хватило ума слова эти не кричать, а говорить, даже, скорее, шипеть – мерно и скушно, но в голосе его было столько тоски и страха, что Якову стало не по себе. И он спросил, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие:
– Ты боишься батюшку?
–Боюсь, Яков… Так боюсь, что и сказать не могу. Как увижу его, так ноги – словно в землю врастают. Двинуть не могу. Во рту сразу сушит и язык к нёбу прикипает. Слова из головы все летят, ничего скрозь сказать не могу.
– Плохо дело. – ответил Яков. – И по обыкновению своему для значительности сделал паузу и лишь помолчав, как водится, стал поучать – не громко, но четко проговаривая слова, зная, что так-то, вот, куда скорее до Алексея доходит:
– Бояться тебе на виду у батюшки никак нельзя. Никак. Он ведь опаслив без меры; как увидит, что трусишь, станет доискиваться до причины, ругать да стращать. Упаси тебя Бог, хоть кого-то назвать. Хоть даже меня. Палачи в Преображенском, сам знаешь, какие – любой заговорит. А ниточка потянется, всех вытащат. Худо будет. Ты помни: покуда царь ничего знать не будет, он тебя в наследниках, как сына своего держать станет по-прежнему. А как узнает… Как узнает, не видать тебе престола, как ушей своих. И еще хорошо, как в живых оставит. А то ведь загонит куда-нибудь… в Пелым, даст на прокорм полтину на неделю – будешь Бога благодарить день и ночь, что в живых оставили. А о нас-то уже и речи не станет.
– А ты… ты, разве не по своей воле в Суздаль-то меня возил? Спросил Алексей и еще подогнал через миг. Ну!
– Как же… по своей. Есть люди… И посильнее и повыше меня, которые о тебе день и ночь пекутся, думают, как тебя оборонить надежно от отцовского гнева.
– И зачем же меня к матушке возили?
– А что б ты матерь свою родную не забыл. А то ведь, поди, забывать стал?
– Да нет…
– А лукавить не след… Сколько лет прошло… Начал, начал забывать. Точно. Вот тебе память-то и обновили!
– А для чего.
– Что для чего?
– Я говорю – для чего обновили?
– Чтобы ты не забыл матерь свою рóдную…
– Врешь ты все отец Яков. Мне – матерь свою помнить сегодня – всё одно, что во сне медовые пряники кушать. Ведь она много лет, как монахиня. Её из монастыря воротить – как с того света. Врешь ты все, пес шелудивый. Не в матушке тут дело!
– А в ком?
– В батюшке, я чаю…
– Ну-ко, ну-ко… скажи дробненько, Алешенька…
–А!.. Семь бед – один ответ. Уж ты-то точно с доносом не побежишь…Не побежишь?
– Что ты, Алешенька… Да я, коли час придет, на дыбе смерть приму лютую, а тебя, голубчик мой, не выдам. Так почему в отце дело-то?
– В нем дело-то все только и есть. Для престола меня берегут? Вестимо, для престола, так? Так! А чтобы мне его предоставить, коли час придет, надо либо дождаться пока батюшка… почиет в Бозе, либо…
– Никакого другого либа нету. Нету и нету.
– Есть! Сказать?
– Не надо, Алешенька… Не гневи Бога.
– Стало быть, смерти ждем?
– И об этом тоже ни говорить громко, ни даже думать сейчас много нельзя…
– Неужли, и ты, отец Яков, боишься?
– Боюсь… И ведь только человек, Алешенька. Кости и кожа у меня не железные. Посему надобно ждать. Затаимся так, что шевелиться вовсе не будем Но ведать надобно все. А нынче – более всего надобно ведать. Знает ли батюшка про Суздаль что новое или нет, а коли знает, т о как узнал?
– А как проведать?
– Есть у меня мыслишка…
– Какая?
–Отпиши письмецо…
– Кому?
– А вот тут – подумать надо. Я чаю – лучше всего – тетушке своей Екатерине Алексеевне. Пожалься, что, вот, мол, батюшка в письме на меня гневается сильно, а за что – понять не могу, а дознаться – не у кого. «Явите, – напиши, – божескую милость, если ведаете, отпишите мне, за что, мол, батюшка на меня сердится, а вины за собой я не знаю». Разжалобишь старушку – может, и проговорится. Остальное мы додумаем.
– Мало. – сказал Алексей.
– Чего мало?
– Мало одного письма. Надобно писать и бабушке, Анисье Кирилловне.
– Вот-вот. А она тебя любит, сказывают. Пиши обоим. И слезу, слезу дави, не скупись.
27
И Алексей написал. Одно письмо обоим. Поскольку жили обе старушки в Кремле любезными соседками.
Написал, что, мол, батюшка на меня гневается, а за что – не ведомо. «Прошу вас, пожалуйте, осведомясь отпишите, за что на меня есть государя-батюшки гнев, понеже изволит писать, что я, оставя дело, хожу за безделием, отчего я в великом сумлении и печали».
Но тетушка и бабушка – смолчали, как в рот воды набравши. И ясно, почему. Они тоже – как огня – боялись брата и племянника.
28
Безуспешно прождавши два месяца, Алексей написал еще одно письмо – новой жене Петра, которую велено было именовать Екатериною Алексеевною, но про которую многим было известно, что никакая она не Екатерина, а Марта; и роду была чуть ли не подлого.
Подробности ее жизни кого угодно могли повергнуть в изумление, и повергали. Прачка в доме лютеранского пастора, она была «взята на штык» русским солдатом во время штурма Мариенбурга в качестве трофея. Говорили, что она уже была замужем за неким шведским драгуном, но где этот ее муж-драгун, она сказать не могла или вовсе не хотела. Как видно, своим новым положением пленница русского солдата удручена особенно не была, тем более, что у солдата ее выкупил офицер. У офицера – еще один офицер, а уже у т о г о, как говорили, – сам Борис Петрович Шереметев. От Шереметева она и попала к Петру.
К ней-то и написал еще одно свое письмо Алексей-царевич. Известно, что новая жена отца обладала заметным влиянием на царя. Но царь – царем, а ей нужно было еще как-то выстраивать отношения с семьей Петра, и прежде всего – с его детьми – Алексеем и Натальей. И вот – судьба подарила ей возможность – помочь сыну мужа, у которого как видно случились с отцом какие-то размолвки.
29
Екатерина в то время находилась с Петром, Петр же, с армией – на Украине. До Полтавской баталии тогда, в начале 1709 года, оставалось чуть более полугода. Так что поскольку основной театр военных действий определенно переместился в Украину, то и война как бы уже и потеряла право именоваться у потомков «северной».
А на Украине… ну что на Украине?
Несмотря на многие призывы Петра к Мазепе явиться, наконец, со своими казаками к царю, тот один за другим придумывал правдоподобные и неправдоподобные поводы для того, чтобы затянуть свое явление к Петру с запорожцами. А Петр, понятное дело, ни о какой гетмановой измене пока не подозревал. Для него было совершенно ясно, что несколько тысяч хорошей, даже превосходной легкой конницы главной силой против шведов не станут; главную боевую роль выполнит армия, а участие казаков в войне на территории Украины – это… почти символическое участие! Ну как же запорожских казаков оставить в стороне от боев за родную землю? Вот так. И не более того!
Армия же находилась в то время поблизости от Сум. Стояла большим лагерем. Оттуда, из-под Сум и полетела под Смоленск к сыну строжайшая отцовская депеша, чтобы сын самым скорым образом гнал бы под Сумы всех рекрут, которых к тому часу успел собрать. И сын во главе этой почти толпы, из которой немалое число норовило удрать и удирало при первой же возможности, пошел на Сумы. Поход был нелегким. И люди бежали, и провианту не хватало – кормить новиков. И от воды гнилой многие маялись животами, хотя из больных немало было и тех, которые говорились больными, изо всех сил желая походить на лихорадочных и слабых.
Когда же после изнурительнейшего похода, потеряв немалое число людей беглыми и отставшими, царевич явился под Сумы, отца там уже не было.
30
Отца уже не было, а настоящая лихорадка у Алексея – уже началась. Он лежал в Сумах в домике о пяти окон, в котором жительствовал престарелый одинокий священник, который давно уже перестал служить и жил что называется, на покое.
Тому, что заболевшего русского положили в горнице его дома, он был немало обрадован. Теперь, слава Богу, он не один; в доме постоянно люди. Они не шумят. Говорят вполголоса. И его, старого, кормят досыта и даже лечат. Словом, хозяин дома был доволен донельзя.
Юноша заболел тяжело. Жар держался долго. Алексей часто впадал в забытье. Но вот, что удивительно: едва ему чуть полегчало, его увезли. Говорили, что царь приказал вернуть в Москву. Ну, что же… На то его, Царская воля и есть, чтобы ее исполняли без промедления. Возок с Алексеем на сменных лошадях – быстро довез его до Смоленска. А оттуда до Москвы – это все знают – рукой подать. Так, вместо того, чтобы повоевать, показать личную храбрость, на что Алексей втайне рассчитывал, он оказался в Москве – где были хорошие доктора, хотя и немцы, где были родственники и близкие, но главное – где не было войны.
31
И опять рядом Яков сидит у постели и тихонечко втолковывает:
– Батюшка велел привести тебя, голубчика, в Москву… Жалеешь? Тебе, я чаю, хотелось бы на глазах отца шпагу обнажить, да на коне скакать, да свист пуль слышать?.. Бог с ней с войною. Там, слыш-ко, стреляют и убивают. Там и до несчастья близко. А тут у нас тихо и покойно. Выздоравливай. Ты не для ратного дела рожден, а для царского. Пусть другие воюют. Пусть Меншиков шпагой машет да Шереметев. Пусть и… государь, если хочет, под пули скачет… – и, наклоняясь к самому уху царевича, зашептал: Авось какая пулька и его достанет… и тогда на Москве новый царь сядет – Алексей Петрович… шутка ли, а? – И засмеялся громко.
– Грех это… – сказал Алексей и закрылся с головой одеялом.
– Где – грех? – спокойно переспросил отец Яков. – Это я так… пошутил. Не бойся. Еще ни один русский царь, али великий князь от пули, али от сабли на поле брани не погиб. От яду, да удавки – да, бывало, а чтобы в битве – нет. Лежи спокойно.
И, потушив свечу, на цыпочках вышел.
32
А через день-два от отца пришло новое письмо. Петр написал его собственноручно, как всегда торопливо, и, не заботясь особо о красивости стиля и грамоте:
«Зоон! Спешу тебе на великих радостях доложиться, что мы здеся ломим зверя на все стороны, и Карлус получил у Полтавы такую конфузию, от которой, ей, николи не оправится. У Переволочны шведы сдалися все. Обоз наш. И пушечки тоже. Я чаю, что ты уже обо всем слышал и радуешься не меньше нашего. А я за тебя тоже рад, понеже донесли мне, что лихоманка тебя отпускает и ты уже встаешь. Солонинка твоя зело вкусна и солдатики наши едят ее и похваливают. И я отведал и едва язык не проглотил. И рекруты твои – смоляне да тверичи – тоже в аккурат поспели. Мы их развели мелочью по батальонам, где убыль в людях была более. А што зол я на тебя за тех рекрут был, што-де не токмо в гвардию, а и в обозы не годны вовсе по слабости телесной, то прости отца за горячность. И я тебя прощаю – по радости нашей общей великой». И далее отец приписал еще: «Я чаю, ты скучаешь без дела. Читай: все дело, наперед пригодится. А то – отпиши мне, какую тебе книжку прислать для переводу, дабы немецкий али французский укрепить твой. Засим желаю тебе помощи Божией и здравия и остаюсь отец твой навек».
Автор должен признаться, что большая часть письма – вымышлена, кроме того места, где речь идет о книжке для перевода. Но такое письмо царь-отец действительно мог прислать сыну. Я даже думаю, что по письму судя – отец действительно подобрел к сыну: о книжке спросил. Хотя суздальский эпизод должен был насторожить отца. И насторожил. И, наверное, имел бы для Алексея ужасные последствия, но к тому времени у отца вполне созрел план заграничного обучения и женитьбы сына. И то и другое, как наверняка, полагал Петр, смогут оторвать Алексея от старых его симпатий и ханжества. И из сына удастся еще сделать не только наследника, но и продолжателя гигантского отцовского дела.
Петр на это очень надеялся.
33
Такое письмо не могло не обрадовать сына. Но на письмо надобно отвечать. Однако, как только сын берет перо и бумагу – уверенность и радость покидают его. Ибо сам собою, без зова и спроса является батюшка – высокий круглоглазый, с властным горящим и быстрым взглядом, и уже никакого покою нет. Рука начинает дрожать, мысли спутываются в клубок и распутывать его у сына нет никаких сил. И из-под пера появляются нечто путанное, дрожащее и боязливое, чем определенно отец будет недоволен: «Любезный батюшка, получивши письмо твое, где ты пишешь про переводы, спешу отписать тебе, что учиться фортификации по указу твоему начал, также и лечиться. (А лечение – это явно на тот случай, если батюшка будет чем-то очень недоволен. – Ю.В.). И далее: «А что изволишь писать о книжке, какую мне прислать, то я прошу об истории какой, а иной не чаю себе перевести».
Какую книгу для перевода прислал отец сыну, и прислал ли вообще – автору неведомо. Да и вряд ли все это в тот момент имело значение. Ибо с конца лета 1709 года для Алексея начинается иная жизнь. Совершенно непохожая на ту, которую сын Петра вел до сих пор.
34
А раз так, то самое время подвести некоторые итоги.
Итак.
К лету 1709 года царевичу удалось полностью восстановить хорошие отношения с отцом. Туча, взошедшая на их общее небо в связи с поездкой сына в Суздаль, разошлась. Но некая особая позиция царевича уже определяется. Алексей в первой половине 1709 года конфиденциально пишет Якову Игнатьеву: «Король шведский намерен идти к Москве и от батюшки послан к вам Иван Мусин, чтоб город крепить для неприятеля, и буде, войска наши при Батюшке сущия, его не удержат, нам нечем его удержать; сие изволь при себе держать и иным не объявлять до времени и изволь смотреть места, куда выехать, когда сие будет».
Читатель может думать по поводу этого письма, что хочет, а автор думает вот что: это письмо – не что иное как поручение, данное по своей, царевичевой воле и независимо, и даже в тайне от отца. Царевич строил свою линию спасения на случай поражения, которого он, судя по тону и содержанию письма, совсем не исключал.
Хотя внешне все было отлично. На вполне безоблачные отношения отца и сына указывает красноречиво описание триумфальных ворот, воздвигнутых на купеческие деньги в Москве для встречи полтавских победителей. В числе прочих изображений на воротах имелось изображение царевича Алексея Петровича «на орле, царском знамени взлетающего… в большое мужество, имущего же молния на убиваемого льва, знаменующи, яко пресветлый государь-царевич в Отечестве своем быв, уготовлял воинство в чуждую ограду… льва шведского к побеждению посылаше». Тон описания, как мы замечаем, весьма льстивый, который только и может иметь место в отношении почитаемого наследника престола.
Так что, пока все было хорошо.
Часть третья
в ней повествуется о первой поездке царевича Алексея Петровича в Европу, его учебе и женитьбе
1
Гром грянул. Летом 1709 года. Громыхнул страшными раскатами из письма, которое отец прислал сыну. В письме значилось следующее: «Зоон! Объявляем вам, что по прибытии к вам князя Меншикова ехать в Дрезден. Меншиков вас туда отправит, и кому с вами ехать – прикажет. Между тем приказываем вам тако же, чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали более к учению, а именно, языкам, которые уже учились – немецкому и французскому, так и геометрии и фортификации, а также отчасти и политическим делам. А когда геометрию и фортификацию скончишь, отпиши нам. Засим управи Бог путь ваш. Vater Peter».
Такое вот письмо. Настоящий гром с молнией. Хотя и невозможно представить дело так, будто Алексей Петрович ничегошеньки о предстоящих переменах не знал. Но уж что совершенно точно – так это то, что он этих перемен не хотел, страшился их, не готовился к ним и потому-то они его так напугали, хотя виду испуганного он, конечно, на людях старался не показывать. На людях надобно было собираться в дорогу и ожидать Меншикова. Только в кругу «своих» Алексей давал себе волю: плакал, даже рыдал, хватал себя за голову, и, не скрывая ужаса своего перед неизбежной уже теперь крутой переменой в жизни, спрашивал – то ли себя, то ли других… «Что же делать? Что же делать? Боже милостивый, что же делать?».
Но вразумительного совета поначалу никто из своих дать не мог. Все дружно вздыхали только. Выхода, казалось, не было.
И вдруг…
В то время, когда приказ отца был получен, но Меншиков еще не явился, – и мелькнула эта идея. Кем она была впервые высказана, Алексей Петрович сказать не мог. Не помнил. Помнил только когда она появилась: аккурат, когда ждали Данилыча. Но раз появившись, она уже никогда, до самого действа из головы царевичевой не уходила, а только силилась, росла и крепла, пока, наконец, не разрослась и не укрепилась настолько, что уже не о чем другом, кроме неё царевич думать не мог.
Он помнил, что сидели в сумерках и огня не зажигали… Кто? Может, Яков Игнатьич был… Не мог не быть, поелику рядом был всегда; Вяземский был, Кикин… А может Кикина еще и не было… Он хорошенько не помнил.
Так, значит, сидели у царевича. Он все вскакивал да садился. Или, вскочивши бегал вокруг стола: «Что делать, да что делать?»…
И вдруг – кто-то, а кто, повторяем, царевич не упомнил, – возьми да и скажи:
– Что делать, что делать?.. А ты – как выучишься – не возвращайся вовсе!
– Как это? – не понял сначала Алексей Петрович.
– А так… Спрячься. Народу там, слава Богу, много…Уезжай куда подале. И всё. И сиди там тихонько. И жди. А как батюшка во Бозе почиет, так ты и объявишься: «Вот, мол, я!».
Наступила тишина. Довольно долгая. И только после неё Алексей тихо ответил:
– Этого не можно. Этого не можно. Это измена. Этого нельзя.
Вот что было сказано. Больше вслух этот вариант еще долго не обговаривался. Но можно с очень большой вероятностью предположить, что вариант этот, повторим, в голове у Алексея Петровича угнездился. Не мог не угнездиться. И не только в его голове. Но и у других в головах угнездился тоже.
2
Петр был постоянно и плотно занят. Так что поговорить с сыном наедине, да еще душевно, – это надо было исхитриться. Да и то – не каждый день выходило. На что уже на это Марта была мастерица – бывали и у неё неуспехи.
Придет, бывало, хотя и в сумерках уже, а царская палатка – светла, как днем. И народу в ней, и накурено – ужас как. Сунется, бывало, а он досадливо ей: «Пошла, пошла прочь, дела у меня, не видишь, что ли?». Не зло, шутливо, но отказывал. И твердо. Бывало, что и заполночь далеко ожидать приходилось, и холод ночной до костей добирался.
Хотя в этот-то раз по-другому вышло. Повезло ей. Петру показали пленного шведского офицера. Допросили при нем. И он, Петр, как видно было, немало хорошего для себя узнал, потому как развеселился, велел принести вина, выпил и шведа пленного попотчевал. К нему-то, к веселому Петру и подластилась Екатерина:
– Можно к тебе, мин херц?
– Можно, можно. Нынче все можно! Входи! Вчера, скажем, было нельзя, а сегодня – можно… Что у тебя, сказывай?
– За перстенечек хочу спасибо сказать…
– За какой перстенечек? А, этот…. Полюбился он тебе?
– Еще как полюбился…
– Ну и носи на радость…
– Я не могу так…
– Как «так»?
– Балуешь ты меня. А тебе… чем я тебе, Великому Государю сподобилась, всего только пасторская прачка и… и драгуниха?
– Ну… И ты меня щедро одариваешь…
– Вы все шутите, Ваше Величество! Радую я вас не часто. Я знаю. Но нынче добрую весть все же принесла. Будете рады.
– Да ну? И чему же?
– Я письмо получила.
– А от кого? От родичей твоих? Так они читать-писать, поди, не умеют… Или как?
– Не от родичей…
– А от кого?
– От сына Вашего…
– От… от кого? – чистосердечно изумился Петр.
– Вот Вы удивляетесь… А не надо бы. Он ведь мой крестный. Вот и написал… крестнице.
– И что написал?
– Вот. – И Екатерина протянула Петру листок.
Петр взял его, и, наклонившись к сильно горевшей свече, стал читать. Потом, наверное, еще раз прочел. Подумал. И сказал, вернее, спросил:
– Просит, значит, осведомиться?
– Вы на него гневаетесь?
– Еще бы!
– За что?
– Э, да что там говорить… Не такого я себе наследника желал бы…
– Чем он-то плох?
– Мамкин сыночек…
– Да ведь он, как есть, еще малый недоросль…
– Все одно плох…
– Время есть еще. Можно поправить.
– Как?
– Навали на него дел всяких-разных поболе.
– Уж наваливал.
– И как?
– Знаешь, ведь. Везти – везет, но без охоты рьяной.
– Мал еще. Слабенький. Ты сам и сказал – мамакин сыночек… А ведь мать-то его, я знаю – в монастыре.
– В монастыре. В Суздале. В Покровской обители. Уже одиннадцать лет там…
– А сколько Алексею было, когда ее постригли?
– Сколько? Пять, что ли. Не помню уже…
– А ведь он её помнит…
– Вестимо, помнит. А теперь, вот, будет помнить еще крепше. Его не так давно в Суздаль к ней возили, говорил я тебе?
– Говорил.
– Тайно от меня, отца. Оттого и гневаюсь на него, что не сказал.
– А он, я чаю, и не ведал, куда его везут.
– Не ведал. В дороге только сказали.
– Значитца, и вины на нем нету.
– Нету? А почему мне тотчас не отписал? А запирался отчего?
– А кто возил, знаешь?
– Возил-то знаю кто… Да он-то так – трус и только. Сказал, что сам по своей только воле и повез.
– Врал?
– Врал. Вестимо, врал. Да и не он мне нужен. Другие. Которые ему приказали.
– Ну и вели его свезти в Преображенское. Пусть его там тряхнут как следует.
– Вот спасибо! Надоумила… А ведь как я его возьму, другие попрячутся так, что днем с огнем не сыщешь. Нет. Надобно потихоньку. Всех прознать, а потом уже разом и брать. Однако, не беда. Возьмем, дай срок. Беда в другом.
– В чем же?
– Другого наследника у меня нет. То и горе. Кабы был у меня на замену еще сынок, по-другому все было бы. Хоть какой. Хоть даже и младенец… Тогда, может, и Алешка был бы другим. Эх!
И столько тоски было в этом царском «Эх», что Марта-Екатерина даже вздрогнула. Но скоро взяла себя в руки и, подсевши к Петру, стала гладить ему голову, перебирать волосы, успокаивать. И успокоила. Повелитель уснул. Тогда она выглянула из палатки и показала часовому-преображенцу знак: приложила указательный палец к губам – тихо, мол, царь почивает и, воротившись к Петру, легла, свернувшись калачиком на денщицком месте – у Петра в ногах. И уснула. И не стала спрашивать – куда девался денщик государев. «Коли нужно станет – разбудит, да и все»…, решила она, засыпая.
3
Между тем – Александр Данилович Меншиков находился уже совсем недалеко от Москвы. Поручений царских у него было немало. Наиглавнейшим делом считалось доставление в Москву в целости огромного обоза шведских трофеев, взятых частью под Полтавой, а большею частью – под Переволочной.