Полная версия
Легион
– О, отец, – вся в слезах прошептала Зуммуриада, от нахлынувших чувств не в силах сказать ничего более. – Отец!..
– Идите, – оказал царь, тяжело вздохнув и усаживаясь в кресло. – Иди и молись Ахура Мазде о том, чтобы ничто больше не затягивало строительство храма.
Девушка и зодчий вышли. Дождавшись, пока шаги их стихли на лестнице, Зармайр резко повернулся и, смерив Агирру тяжёлым взглядом, спросил:
– О каких желаниях ты толкуешь? Что может исполнить для меня твой бог? Я – царь великой и богатой страны, с которой считается даже Парфия! Я – владелец несметных сокровищ! Я… – он осёкся под взглядом Агирры, под взглядом, который, казалось, ощутимо проникал внутрь его сознания, выворачивал наизнанку душу, достигая самых потаённых её уголков.
– Великие владыки, – сказал маг со странной усмешкой, – правят миром. Но они же – рабы своих страстей. Будь покорен Ахура Мазде, возлюби его и он раскроет перед тобой сады любви и наслаждений, дабы ты соединился с той, которая уже давно волнует твоё сердце, которая единственная достойна воссесть на троне рядом с тобой.
– Нет! – воскликнул Зармайр. – Это не любовь. Это бесовское наваждение… Это… позор… Я буду опозорен в глазах всего народа… Они не понимают… И никогда не поймут…
– Но ты и не обязан никому ничего объяснять, – возразил маг. – Этот брак – требование веры. Нет жертвы более угодной богам, чем «хваэтвадата» – сященный брак с близким по крови. И чем родство ближе, тем лучше.
Со двора послышалась песня. Звуки её, вначале нестройные, постепенно приобретали крепость и мощь, и вот уже тысячегласый гимн взлетел над столицей:
Ради молитвы этойИ жертвы снизойдиСо звезд, о Ардви-Сура,К земле, Ахурой данной,Приди жрецу на помощь,Сойди к ладони полной.Вершащей возлиянья.Молюсь ей ради счастьяЯ громкою молитвой,Благопристойной жертвойПочту я Ардви-Суру,Пускай к тебе взываютИ почитают больше.Благая Ардви-Сура.И хаомой молочной,И прутьями барсмана,Искусными речами,И мыслью, и делами,И сказанными верноПравдивыми словами.Молитвы тем приносим, —Кому призвал молитьсяАхура Мазда благом.[36]И Зармайру показалось, что в общем хоре голосов, доносящихся с подножия вечно пылающего алтаря, он может различить и звонкий, пронзительный голос Зуммуриады, восторженно славящей богиню и всё прекрасное и вечное, что она олицетворяла: Мир, Труд, Надежду и Любовь!
– Меня не поймут вожди племен, – покачал головой Зармайр, – они ждут, что я выдам дочь за агванина, за кого-то из них или их сыновей. Каждый из них по два или по три раза уже посылал ко мне сватов.
– Какая же участь предпочтительнее для твоей прелестной дочери? Выметать кибитку гаргара или лпина или же сверкая драгоценным убранством воссесть на трон. И кем ты хотел бы видеть своего внука? Пастухом или же наследным царевичем великого государства? Если же кто-то из вождей будет противиться твоей священной воле, то у нас достанет войска, чтобы привести его к покорности.
Увидев, что Зармайр задумался, маг сделал паузу и продолжил уже льстивым, вкрадчивым тоном:
– Если ты согласишься на это предложение, то на Праздник Ноуруз царь Пакор прибудет к тебе со всем двором. И мобедан-мобед, глава всех магов, совершит обряд бракосочетания по древним маздийским обычаям. Пышность твоего двора затмит всю роскошь Ктесифона и Пальмиры. С самых отдаленных стран ко двору твоему поспешат поэты и художники, скульпторы и строители, звездочёты и актёры…
– К чему вся эта суета? – рассеянной улыбкой заметил царь. – Да и не в радость все это будет, если она не захочет…
– Но рано или поздно сделать выбор ей всё же придется, – с легкой улыбкой заметил маг. – Нельзя противиться природе. Женщина должна стать матерью. И если она станет матерью царя…
– Мой внук не станет царем! – воскликнул Зармайр. – От меня отвернутся все племена. Подходит к концу мой третий девятилетний срок. В этот Ноуруз опять будут выборы. Да меня просто-напросто не изберут царем. Об этом ты подумал?
– Царей не выбирают! – жестко и требовательно произнес маг, встав перед Зармайром и решительно скрестив руки своей тощей и впалой груди. – Избирают вождей племен и старейшин родов в странах диких и отсталых. Царская же власть дана от бога и передается по наследству! Чем крепче она, тем сильнее страна!
– Что же ты предлагаешь мне? – шепотом спросил Зармайр ухватив мага за космы и притянув к себе. – Ты предлагаешь мне уничтожить все главные свободы Алуана? Повергнуть в рабство свободные племена, уничтожить, растоптать моих друзей?
– Ваша свобода продержится не долго, – прошагал Агирра, морщась от боли. – И для твоего народа лучше терпеть одного своего царя, чем чужих сатрапов, как Армении. Или тебе затмили взоры дары Вологеза? Или не знаешь ты, что только боязнь ромейских легионов удерживает его армии вдалеке от твоих границ? Но скоро эти псы сцепятся, и тогда один из них должен одержать верх. С ними-то тебе и придется бороться. Власти надо противопоставить власть, силе – силу, армии – армию, а не толпу охотников и пастухов. В противном случае войско ждёт поражение, страну – разруха, а жителей её – позорный плен и рабство…
В сердцах оттолкнув его, Зармайр поднялся и тяжело заходил по комнате. Тьма мыслей, водоворот чувств теснились в его душе, не находя выхода. Перед глазами его то сверкало пугающей белизной тело дочери, то появлялась дерзкая усмешка вождя кадуссиев Скайорди, то тяжелые золотые колонны тронного зала Вологеза, сказочная пышность двора и буйная зелень садов на крышах Ктесифона. Искушение обрушилось на царя… Искушение властью, гордостью, любовью… До чего же все-таки слаб человек…
Глава VII
О государь, всех звёзд превосходнейший
Разящий луком метче парфянина…
КлавдианКлавдий вышел из дома, когда солнце начало садиться. Лектику он не взял, до Палатина было недалеко. Наступал удушливый сентябрьский вечер. Легкий ветерок пригонял тучи комаров с Памптинских болот. Мошкара плотными роями вилась над бесчисленными фонтанами, наполняла уши пронзительным звоном. В эти вечерние часы, каждодневно бурлящие улицы Рима стихали, закрывались лавки, хозяева харчевен выталкивали на улицы засидевшихся бродяг, пустели площади и храмы. Подходя к Палатинскому взвозу, Метелл обратил внимание на толпу людей, сопровождавших внушительных размеров лектику-октофор, которую, подняв на плечи, несли восемь чернокожих носильщиков, В носилках, обмахиваясь веером из страусиных перьев, сидел багроволицый толстяк с надменным взором.
Один из толпы, сопровождавшей носилки, обернулся, взял Клавдия за руку и сказал с приветливой улыбкой:
– Рад приветствовать отважного покорителя германцев!
– Гай Мауриций! – радостно воскликнул Метелл, – Вот так встреча! Зачем ты сопровождаешь этого несчастного заморыша? Ищешь тему для очередной сатиры?
Щуплый черноволосый Гай Мауриций, однокашник Клавдия и его родственник со стороны жены, опустил взгляд и как-то нелепо пожал плечами:
– Я… Видишь ли, я у него на службе, Клавдий. Это… Меттий Кар.
Услышав это имя, Клавдий внутри содрогнулся,
– Меттий Кар? – негромко переспросил он. – Этот квадруплатор?[37]
– Совершенно верно, – подтвердил Мауриций. – Отъявленный мерзавец и гнуснейший из доносчиков. Сейчас мы были в суде, где он обрек на гибель достойнейшего Геренния Сенециона.
– И ты, всадник, ходишь в клиентах у этого негодяя? – изумился Клавдий, – Прости, я тороплюсь…
– Постой, Клавдий! – жалобно воскликнул Мауриций. – Не суди поспешно. Ведь я уже не всадник. Родня от меня отвернулась… И мне… мне надо на что-то существовать. Не идти же в могильщики.
– Почему ты оказался изгнанным из сословия?
– Меня погубила Мельпомена, – Мауриций застенчиво потупил взор. – Спектакль… Обычный любительский спектакль. Я в нем сыграл роль Улисса, очень смешную. Все говорили, что она мне удалась…
– Сумасшедший!
– Но мы и в самом деле не делали ничего особенного. Собрались только самые близкие друзья. Но кто-то донес на нас. Двоих казнили. Троих изгнали. А меня Кар пощадил. Он спас мое тело, но взамен выторговал душу. И теперь я кормлюсь за его счет, сочиняю для него стихи и речи… Он ведь глуп, как пробка, и спесив как Нерон. Ну, прощай, старина, – вздохнул он, – мне к утру надо приготовить эпитафию на смерть его дядюшки. Старик, правда, еще не умер, но активно готовится отойти к Харону. А Кар вертится ужом, не зная как ему угодить… Рад был тебя увидеть.
– Приходи завтра к портику Ливии после второго завтрака, часам к восьми, – предложил Клавдий. – Сходим вместе к Агриппе.
– С удовольствием, – улыбнулся Мауриций.
* * *В июне этого года Императору Домициану (Цезарю Августу Германику) исполнилось сорок три года. Четырнадцать из них он стоял у кормила власти и правил рукой твердой и беспощадной. Немногие из патрициев, переживших правление Нерона, частенько сравнивали свирепость обоих императоров и сомневались, кому из них отдать в этом сомнительном достоинстве пальму первенства. Но если жестокость и распущенность обоих цезарей была примерно равной, то одного лишь достоинства нельзя было отнять у Нерона – он был поэтом. И неважно, был он талантлив или бездарен; он был рожден артистом, он любил это занятие; он был творцом, пусть не первой руки, но искренним, обладавшим немалым художественным чутьем и вкусом. Нерон умел дарить своему народу праздники, сам был душой и заводилой всех немыслимых придворных чудачеств, сумевший даже из грандиозной трагедии – ужасного пожара в Риме – сотворить эпическое представление. Придворные ненавидели его и страшились, народ – посмеивался и рукоплескал. Потомку Флавиев было трудно тягаться с ним уже хотя бы потому, что он не любил и не понимал искусства. Зато во всем остальном он настолько напоминал царственного фигляра, что его даже втихомолку прозвали «лысым Нероном»; увы, и здесь сравнение было не в его пользу.
В молодости Домициан пописывал дрянные стишки и распевал их, подыгрывая себе на кифаре. Его немногочисленные друзья с бо́льшим удовольствием послушали бы кошачий концерт, нежели это пение. Впрочем, стихоплетством он занимался больше от скуки, пытаясь хоть чем-то скрасить вынужденное безделье. Никто всерьёз не верил, что он когда-нибудь займет престол. Однако неожиданно скончался его отец, Веспасиан, затем после двух лет правления подозрительно быстро почил и брат Тит… Злые языки поговаривали, что если бы Веспасиан только мог предположить, что его младший сын станет принцепсом, он отправил бы его на острова сразу же после рождения. Но ни первый из Флавиев, и ни один из его сподвижников всерьёз не верили в воцарение Домициана и даже отдаленно не могли предположить, каким окажется его принципат.
Столь неожиданно придя к власти, (упорно поговаривали, что для него самого этот приход не был неожиданностью), Домициан сразу же забросил и творчество, и занятия с риторами и философами и ринулся править!
Смутно представляя себе круг обязанностей государственного мужа, он первым делом решил проявить себя на поприще полководца. Однако две неудачные кампании с даками и хаттами остудили его воинственный пыл, Домициан вернулся в Рим и принялся раскрывать заговоры, которые ему снились на каждом шагу. Самолично вершил он суд и расправу, карая и милуя по собственному усмотрению, Любил он и председательствовать в суде, порой принимал участие в процессах, как зритель и, походя, выносил безапелляционные суждения о делах, которые казались ему очевидными. И многие истцы, как и ответчики, рады были бы забросить свои тяжбы и бежать со всех ног, лишь бы не видеть его полного белого лица с ярким румянцем на щеках, не встречаться глазами со странным взглядом его больших голубых глаз с крохотными зрачками…
В описываемую нами минуту эти глаза любовались солнцем, которое пряталось за облаками, повисшими над садами. Мецената, и проливало на крыши Города пышные снопы золотисто-розовых лучей…
… поглядывали на кусок гниющего мяса, над которым вилась стая жирных зеленоватых мух…
…И при этом периодически останавливались на колонне, выложенной редчайшим каппадокийским мрамором, называемым «лунным камнем». Полупрозрачный, он давал возможность видеть всё, что творилось за спиной.
Неожиданно внимание цезаря привлекла одна, особенно жирная и крупная муха, которая налетела на мясо с яростным жужжанием и, отгоняя остальных, принялась виться вокруг него с невообразимой скоростью.
Император весь подобрался, затаил дыхание. Азарт заиграл на его лице. Он терпеливо выжидал, пока муха успокоится и сядет, но она, будто заподозрив неладное, придирчиво гудела и опускалась лишь на мгновение. Но искушение было слишком велико, и круто спикировав, муха застыла на мясе, как вкопанная и принялась выстукивать гниющую плоть своим большим тупым хоботком. В то же мгновение левая рука императора молниеносным движением метнулась вперед и сжала муху в кулаке, Домициан улыбнулся. Он сызмальства испытывал невыразимое блаженство, ощущая, как шевелится в сомкнутой ладони крохотное упорное тельце. Теперь предстояла самая ответственная часть операции: необходимо было насадить жирную красавицу на длинный и острый стиль, на котором уже сидело двадцать две ее незадачливых подруги, наловленные им за полтора часа охоты. В эту минуту Домициан почувствовал на себе чужой пристальный взгляд и в страхе обернулся. Перед ним стоял Метелл. Муха вырвалась из плена разжавшихся пальцев и с жалобным жужжанием улетела прочь.
– Счастлив видеть тебя здоровым и счастливым, мой бог и повелитель, – сказал Клавдий, низко поклонившись,
– Это ты, Метелл? – император улыбнулся и протянул ему руку, – Подойди же!
Метелл приблизился и взглянул на его пухлую белую руку, на пальцы, держащие стиль и небрежно оттопыренные для поцелуя, взглянул – и поклонился еще ниже,
И император, поняв, что целовать руки этот мужлан не приучен, отбросил стиль и, подойдя к Клавдию, ласково взъерошил его волосы.
– Когда ты был предводителем юношества, волосы твои, помнится, были медовые. А сейчас поседели и стали, как снег с медом… – с грустью произнес он. – Но такие же густые и упругие как в юности. А я, знаешь ли, оплешивел.
– Я не заметил этого, – вполне искренне сказал Клавдий.
– Сказав так, ты продлил жизнь моему космету, – император взглянул на собственное отражение в стене и бережно провел рукою по аккуратно зачесанным назад и завитыми волосам, искусно прикрывавшим обширную лысину на затылке. Затем повернул голову и спросил:
– Хорошо ли ты доехал? Не потревожили ли тебя разбойники?
– Благодарение Минерве! Твои дороги свободны от сброда. Почта работает прекрасно. Из лагеря я выехал за четыре дня до августовских ид[38] и, как видишь, сегодня уже здесь.
– Прекрасно! Как мои солдаты? Довольны ли они службой?
– Они счастливы и не устают благодарить и благословлять своего бога и господина.
– Да… – император улыбнулся. – Я люблю моих славных солдат. И потому иду для них на любые жертвы. Хотя многие из них этого и не ценят. Скажи мне по совести, Метелл, кто делал для военных больше, чем я? Кто столько дарил их землёй, поместьями, льготами кто освобождал их от налогов, кто и когда платил им такое жалованье?
– Никто и никогда, – ответил Клавдий. И это было совершеннейшей правдой. – Ни один из моих солдат никогда не говорил о тебе ни единого худого слова, а если бы и сказал…
Домициан похлопал его по плечу.
– Верю, верю, Клавдий. Мои германики – славные ребята. Они до конца остались верными мне. Хотя верность их и подверглась испытанию… Ты ведь был дружен с Сатурнином? – живо спросил он и пристально взглянул в глаза префекта.
Клавдий похолодел. Ничто не могло быть ужаснее холодного, пронзительного взгляда этих голубых, будто стеклянных глаз с крохотными зрачками, которые дрожали мелкой дрожью, как иглы, в любой момент готовые вонзиться.
– Да, – прошептал он. – Я был другом Антония Сатурнина.
* * *Многим казалась странной и неестественной эта дружба блестящего аристократа из древнего патрицианского рода, восходившего корнями чуть ли на к Гектору, воспитанника Сенеки, друга Тита, консуляра и опытного полководца с молодым войсковым трибуном, получившим свои всаднические полосы, благодаря сомнительным отцовским операциям с недвижимостью, с молодым человеком, не отличавшимся к тому же ни особенной образованностью, ни какими-либо иными воинскими или гражданскими талантами. Клавдий особняком держался на офицерских пирушках, мало острил и не старался подольститься к начальству. Однако Сатурнин заметил его, отличил, и в скором времени доверил ему одиннадцатую когорту. Собрана она была наспех, частью из германцев, частью из галльских новобранцев. Когорту склоняли после каждых маневров; ее буйный нрав и неукротимость стали притчей во языцех для всей армии; в ней подозрительно часто погибали центурионы. И, тем не менее, именно эта когорта, став в каре, четыре часа выдерживала атаки сарматской конницы и выстояла до подхода основных сил, потеряв половину личного состава убитыми и ранеными. За это и за спасение старшего офицера Клавдий получил золотую гривну на шею и личный императорский медальон на грудь, досрочно вошел в число «полных» трибунов. Любому другому такая карьера вскружила бы голову. Многие на его месте постарались бы перебраться в штаб, в свиту наместника, откуда шёл прямой путь к придворным синекурам. Но Метелл большую часть своего времени по-прежнему посвящал своей когорте, понемногу приобщил «своих варваров» к грамоте и театру, штудировал Фронтина[39] и старательно уклонялся от участия в обычных для его круга армейских развлечениях.
Трудно сказать, эти ли странности, а может, и что другое привлекли к нему взор прославленного полководца, который однажды пригласил юношу на обед в тесном дружеском кругу, а затем стал звать всё чаще и чаще, находя для себя неожиданное удовольствие в беседах с этим холодным и надменным молодым человеком, не признающим иных авторитетов, кроме своего и разве что Юлия Цезаря и иных доводов, кроме собственных, порой весьма парадоксальных логических выкладок. Проявляя порой фантастическое невежество в области изящных искусств, Клавдий, тем не менее, ухитрялся ставить в тупик опытных риторов своими острыми и меткими суждениями. Не давал он пощады и хозяину дома, на досуге, занимавшемуся писанием мемуаров об Иудейской волне. Зачастую их беседы приобретали характер перепалки двух базарных торговцев, за тем лишь исключением, что обменивались они не бранью и объедками, а язвительными метафорами и сомнительными комплиментами, и расставались весьма довольные друг другом, как после встречи в учебном кулачном бою с опытным партнером.
Несколько раз Сатурнин пытался прощупать отношение Клавдия к новому императору. Однако молодой человек без тени смущения заявил, что Флавии сумасбродством ни в чём не уступают Клавдиям, как впрочем, и любой другой династии и что любого человека безграничная власть оскотинивает и извлекает из глубин души его самые низкие пороки. Более откровенного разговора Сатурнин опасался, ибо после него Клавдий должен был бы стать либо доносчиком, либо сподвижником. Сатурнин понял, что, будучи рационалистом, юноша не станет ничего предпринимать, не будучи твердо уверенным в правоте занимаемой им позиции. Сам Сатурнин не мог противопоставить Домициану ничего, кроме любви солдат к своему полководцу и недовольства дакийских ветеранов отменой обещанной прибавки к жалованью. Основные же свои надежды он возлагал на племя хаттов, которые так и не смирились с утратой зарейнских земель. По договору с Сатурнином войско хаттов ранней весной должно было перейти через замерзший Рейн и примкнуть к войскам мятежников. Итак, свое восстание Сатурнин начал с другими сподвижниками, а Клавдию, у которого тогда под началом была та самая когорта, он послал записку в несколько слов: «Иду на Рим. Будь со мною, чтобы не быть против меня».
Получив это письмо-призыв, Метелл немедленно собрал свою когорту и выступил перед солдатами с короткой пламенной речью. Он заявил, что родина оказалась в опасности, что наступило время выбора, стоять ли им за правое дело, либо поддерживать подлость и бесчестие, что он поведет их против соотечественников, с которыми они должны будут сражаться столь же беспощадно, как с самыми злобными варварами, что «жребий брошен» и что пора «разрубить узел» и «перейти Рубикон». Солдаты в этой речи так ничего толком и не поняли, да этого и не требовалось. После того, как Клавдий отменил поборы и вычеты из их жалованья и разрешил солдатским женам селиться рядом с лагерями, легионеры готовы были идти за своим молодым командиром хоть в самый Тартар. Метелл повел их к Могонциаку, где уже вовсю бушевало пламя восстания, и куда с отборными частями спешил наместник Ретии[40] Максим Норбан. Он-то и поспел раньше всех.
Едва подойдя к месту битвы и встав на край косогора, Метелл убедился, что Сатурнин проиграл сражение; не успев начать его. Намереваясь идти прямо на Рим, он не укрепил важнейшие высоты, а рассчитывая на удар хаттской конницы, совершенно оголил центр и сосредоточил все силы на флангах. Ожидая прибытия хаттов, Сатурнин оттягивал сражение до последней минуты, и позволил почти полностью окружить свои части. Они оказались прижатыми к реке, на противоположном берегу которой уже показались передовые отряды германцев. И тут в дела людей вмешались всесильные боги. Иного объяснения случившемуся Клавдий дать не мог, ибо в момент, когда хатты вышли на берег, Рейн вскрылся.
С ужасающим треском и грохотом лопался лед, исполинские льдины вставали на попа, нагромождая высоченные торосы, которые рушились и вырастали вновь, В чёрной воде кипели водовороты, а за рекой на всём необозримом прибрежном пространстве рыдало, бесновалось, кусало щиты и в отчаянии рвало ногтями лица, огромное войско опоздавших хаттов.
В этих условиях ударить в тыл правительственных войск значило лишь ненадолго продлить агонию восставших и обречь на бесславную гибель тысячу человек, вверивших Клавдию свои жизни. В считанные доли секунды трибун перебрал и оценил все возможные варианты действий и ударил по правому флангу мятежников, которые в беспорядке отходили в леса.
Среди них в солдатском плаще и шлеме, на взмыленном коне метался Сатурнин. Они столкнулись лицом к лицу.
– Все кончено, малыш! – воскликнул Сатурнин с горькой усмешкой. – В этой игре мне выпала «собака».
Кони их храпели, кружа среди луж крови, грохота льда и безумия битвы.
– Я опоздал, – сказал Клавдий.
– Нет, ты… пришел вовремя, – возразил Сатурнин, взглянув на вылетевший из-за леса конный отряд. – У меня повреждена рука. Ей не поднять меча. Сделай это для меня. Прошу тебя.
Только услышав эти слова, Клавдий почувствовал в руке невыносимый вес собственного меча, длинной кавалерийской «спаты». Он пытался и не мог взмахнуть им, как не мог и разжать пальцев, которые, казалось, примерзли к рукояти.
– Прощай, Антоний, – тихо сказал Метелл, – Прости меня.
– Прощай, Клавдий, добрый друг мой… – и, прикрыв глаза, Сатурнин одобряюще кивнул ему головой.
И в миг, когда Клавдий увидел эту гордо поникшую голову, понял он, что нет, не было и не будет у него друга ближе, чем Антоний, которого он понял, обрёл и полюбил в последнюю минуту перед тем, как убить его.
– Я же кричал, живьем, живьем надо было брать мерзавца! – сердито выговорил ему подъехавший Норбан.
– Я – солдат, а не лаквеарий[41]! Арканом не владею! – вспылил Клавдий, бросив в ножны окровавленный меч.
Всадники проследовали мимо. Лишь один из них, на мгновение, задержавшись, крепко и одобрительно сжал его руку. Подняв глаза, Метелл встретился взглядом с Траяном, который смотрел на него тепло и сочувственно. Траян же, назначенный главным следователем по делу о восстании, напрочь отмел все компрометирующие Метелла материалы, и представил его чуть ли не главным действующим лицом сражения. Это принесло ему новые награды, повышение в чине…
С тех пор прошло уже почти шесть лет.
* * *И все эти шесть лет Клавдия мучали ночные видения: грохот и треск ломающегося льда, гордо поникшая голова Сатурнина; пульсирущая жилка на шее, которую он рассекал мечом, – и она взрывалась фонтаном густой, темной крови, окатывавшей его с головы до ног…
И вспомнив всё это и твердо взглянув в глаза Домициана, Клавдий повторил:
– Да, Антоний Сатурнин был моим другом. Но приходит время, когда нужно выбирать между дружбой и долгом. Ты знаешь мой выбор!
– Ты не ошибся! – растроганно сказал Домициан. – И я докажу тебе, что умею быть благодарным верным мне людям. Знай же, Метелл, я решил доверить тебе легион. Один из лучших моих легионов – Двенадцатый Молниеносный.
Эти слова ошеломили Клавдия.
– Ты, божественный, – пробормотал он, – решил дать мне…
– Да, Метелл, да, – подтвердил император. Он опустился на золоченое ложе и задумался. – Но доверяю я тебе его не для обычной службы. Ты должен будешь совершить поход. Риму тесно в обжитых местах. По сути дела, мы окружены варварами, Дикие иберы, дикие дакийцы, галлы, германцы… Ни Египет, ни Азию я к числу цивилизованных провинций причислять, естественно, не могу. А мне нужна новая провинция. Мне нужны победа и триумф! – Домициан опустил глаза, и губы его задрожали, – Вы все смеялись надо мной, когда я справил дакийский и хаттский триумфы. Или я сам не понимал, что побежденный и данник не имеет права на почет и рукоплескания? Но я все же усмирил хаттов; пусть дорогой ценой, но обезопасил границы от дакийских вылазок и я… подарил народу праздник – моему презренному народу! – зябко поежившись, император набросил плащ на свою пурпурную шелковую тунику и пошел по тропинке, ведущей к зимнему саду. Клавдий проследовал за ним.