Полная версия
Тьма в полдень
Лихорадочно роясь в еще не разобранных после переселения узлах и чемоданах, Таня нашвыряла на постель целую кучу отобранного – самого необходимого; потом посмотрела и ахнула. И думать нечего унести все это на себе!
В соседней комнате часы пробили половину. Пять тридцать, Люси все нет, машина уйдет самое позднее через сорок пять минут. Таня громко всхлипнула и в отчаянье прикусила сжатый кулак. Если бы только знать хоть один из адресов, куда могла пойти Люся! В книжке на письменном столе Галины Николаевны были только номера телефонов. Таня снова и снова снимала трубку, замирая от исступленной надежды, что вдруг случится чудо и телефон заработает (могли же его отремонтировать за эту неделю). Но чуда не было, трубка мертво молчала.
Она вдруг вспомнила, что нужно еще приготовить Люсины вещи. А где ее рюкзак? Ах, неважно, рюкзак потом, сначала нужно отобрать… Если Люся придет в течение этих пятнадцати минут, еще можно успеть… Господи, я никогда не молилась, но пусть Люся придет через пять минут, ну хоть через десять!
Она пошвыряла вещи на кровать, потом нашла в передней рюкзак – старинное, замысловатое и добротное изделие, по преданию купленное Земцевым-дедом в его студенческие годы чуть ли не в Швейцарии. Она двигалась теперь как-то машинально, доставала с полок стопки белья, снимала с вешалок платья, переходила от гардероба к кровати, – и в голове ее было совсем пусто, только кружилась и кружилась огромная секундная стрелка, ставшая теперь самым важным в мире. Когда чего-то приходится дожидаться – время тянется невыносимо медленно; но как неудержимо оно летит, когда опаздываешь!
Оба рюкзака были почти уложены. Нужно было сделать еще что-то очень важное, но она никак не могла вспомнить, что именно. Голова ее кружилась, очень сухо было во рту. Уже целый час, как ей хочется пить, – и все некогда напиться.
Впрочем, теперь уже почти все сделано. Можно сидеть и ждать. Чего?
Она сделала над собой усилие, посмотрела на часы и медленно опустила на пол незастегнутый рюкзак. Постояв минуту, вышла из комнаты, зачем-то пощелкала бездействующим выключателем в коридоре, потом прошла на кухню и взяла с примуса чайник; он оказался почти полон. Стоя у окна, она пила прямо из носика пресную кипяченую воду, совершенно спокойно и без единой мысли в голове. О верхнее стекло билась и жужжала муха, косые лучи забагряневшего к закату солнца пронизывали листву старого орешника.
Она вернулась в комнаты, походила взад и вперед, бесцельно трогая и перекладывая вещи, потом легла. «Встретимся за Днепром, встретимся за Днепром», – стучало у нее в голове. Удивительно, как все заботились о ней до войны. Если она не приходила в школу, то в тот же день классная руководительница непременно присылала кого-нибудь из девочек узнать, что случилось. Преподаватели беспокоились о том, чтобы она не росла неучем. Люди в белых халатах, которых она никогда не запоминала по имени-отчеству, откуда-то со стороны неотрывно и надоедливо следили за ее физическим развитием, время от времени напоминая о себе то очередной прививкой, то вызовом в зубоврачебный профилакторий. Другие следили за тем, чтобы ей всегда было что почитать, или что послушать, или что посмотреть; а когда подходили каникулы, то оказывалось, что кто-то – пока она была занята экзаменами – уже позаботился о ее летнем отдыхе.
«Счастливо, девушки, встретимся за Днепром!» Он был так уверен, этот лейтенант, что девушки туда попадут… Еще бы, – кто мог подумать, что их здесь просто бросят! Неожиданно и внезапно рухнул и рассыпался прахом весь привычный, еще вчера казавшийся незыблемым и неизменным уклад жизни, со сложным комплексом прав и обязанностей, с выверенной системой взаимоотношений, – все разваливалось и таяло вокруг них, превращаясь в ничто.
Нахлынувшие сумерки быстро затопили комнату; было уже около восьми. Таня лежала неподвижно, глядя в потолок сухими глазами. На улице снова ревели машины, наверное какие-то очень тяжелые, потому что пол в комнате ощутимо подрагивал, а оконные стекла отзывались тонким дребезжащим звоном. Машины шли к Днепропетровскому шоссе – на восток, за Днепр.
В половине девятого пришла Люда – окликнула в темноте Таню, спросила о новостях и сказала, что ей самой ничего утешительного узнать не удалось.
– Ты что, заболела? – спросила она, опуская на окне маскировку.
– Да нет, устала просто, – отозвалась Таня.
Люда зажгла керосиновую лампу и заслонила ее книгой, чтобы свет не падал Тане в лицо.
– …Абсолютно никто ничего не знает, – говорила она, расстегивая платье. – Борзенко и Эрлихи уже уехали, с кем – неизвестно, у Евгении Александровны болен отец… конечно, немыслимо его везти в таких условиях… А эти Высоцкие вообще сидят и в ус не дуют, будто их и не касается. Да, ты знаешь, что он мне заявил? «Не волнуйтесь, – говорит, – Людочка, жили при Сталине – проживем и при Гитлере…» Я просто онемела, честное слово, ну что на это скажешь! А как у тебя в военкомате?
– Никак. Они все уже уехали.
– Поразительно. Не понимаю, почему в таком случае не объявить эвакуацию открыто и во всеуслышание… Танюша, а почему вещи – ты что, укладывалась?
– Да… – отозвалась Таня не сразу. – На всякий случай… Я думала, ты найдешь какую-нибудь возможность…
Глава 4
Николаев поднялся из-за стола и, подойдя к открытому окошку, высунулся наружу. Теплый грибной дождь бесшумно падал с низкого серенького неба. Сразу за оградой ветхого лесопильного заводика, где расположился штаб бригады, начиналась опушка. Кое-где зелень была уже чуть тронута желтизной приближающейся осени.
– Ты вот говоришь – как будем наступать, – сказал Николаев, вернувшись к столу и останавливаясь перед своим начштаба. – Наступать, Дмитрий Иванович, мы будем плохо. Смотри-ка сюда! Вот здесь, в излучине, атакует шестнадцатая стрелковая; переправляется через Стручь, захватывает плацдарм и развивает наступление на Дрябкино – Лягушово. Мы в это время наносим удар с юга, через этот проклятый лесисто-болотистый треугольник, выходим на немецкие тылы, западнее Лягушова, и – теоретически – встречаемся здесь с танками Вергуна, которые пойдут с севера. Подчеркиваю: теоретически! Потому что на практике все это получится совсем иначе. Во-первых, на такой местности танки теряют главное свое преимущество – быстроту удара, маневр. Во-вторых, здесь у немцев слишком крупные силы. Мы достоверно знаем о двух дивизиях, но их может оказаться больше. И в-третьих, если не врут твои разведчики, немцы вами готовят наступление. Вероятнее всего, они собираются ударить в этом же самом месте – прямо по фронту шестнадцатой. Что в этом случае подсказывает элементарный здравый смысл? О тактической грамотности я уже не говорю. Но по здравому смыслу? Шестнадцатая отходит, закрепляется на этом приблизительно рубеже; мы скрытно развертываемся здесь; здесь – полк Вергуна. Пусть первыми идут через Стручь немцы – черт с ними, предоставим им это удовольствие. Они переправляются, увязают в эшелонированной обороне пехоты, – и вот тут только и действовать нам с Вергуном! Правый берег – высокий, незаболоченный, машины пойдут как на танкодроме… А здесь?
Полковник бросил карандаш и забарабанил по карте пальцами.
– Высшие соображения, видите ли! – воскликнул он после паузы, сделав замысловатый жест. – Воспитание наступательного духа в войсках! Видите ли – «ни шагу назад»!
Начштаба, человек кабинетный и осторожный, покашлял и снова принялся протирать очки.
– Иногда жертвы бывают именно воспитательными, – сказал он. – В принципе, разумеется… Я не имею в виду данный случай.
– В принципе! В принципе жертвы прежде всего не должны быть бессмысленными! Как будет наступать на Лягушово Вергун со своими двадцатьшестерками? А? Мы – ладно; у нас есть тридцатьчетверки, есть даже два KB; но двадцатьшестерки Вергуна?
Николаев отодвинулся на конец скамьи и привалился плечом к бревенчатой стене, задумчиво щурясь и жуя мундштук погасшей папиросы. Он думал о том, что пройдут годы и это время будет названо великой и героической эпохой, и названо по справедливости, потому что никогда еще страна не проявляла такого героизма и такого великого самопожертвования. Но он думал и о том, что говорить о войне как о «героическом времени» значит говорить о ней только половину правды, а вторая половина – это и трусость, и предательство, и спекуляция на самом святом, и подленький этот аргументик «война все спишет», и бесчеловечность… Причем не бесчеловечность врага, от которого нельзя ждать ничего иного, а та невольная бесчеловечность, которая в большей или меньшей степени неизбежно становится частью профессиональной психологии каждого военного-кадровика, каждого командира. Нельзя командовать, если ты не в состоянии без душевной травмы послать на смерть другого человека…
Полковник дернул щекой и бросил окурок в отпиленное донышко снарядной гильзы.
– Ладно, – сказал он с кривой усмешкой, – гадать уже поздно. Мы люди военные, и приказ есть приказ. Получил – выполни, думать будешь после. Если останется чем. Выполнить – это проще всего! – крикнул он бешено. – Задача нам поставлена такая, что и сам архистратиг Михаил не выполнит, а приказ – пожалуйста! Приказ будет выполнен! Вот о чем никогда не напишет ни один военный историк, мат-ть их всех до десятого колена…
Начштаба изумленно уставился на него поверх очков, – за несколько лет службы с Николаевым он ни разу не слышал, чтобы тот выругался.
– Прошу прощения, – буркнул полковник и потянулся за новой папиросой.
Оба помолчали, потом начштаба вздохнул и покачал головой.
– Я, Саша, тебя не узнаю, – сказал он негромко. – Война есть война, тут случается по-разному… Бывают задачи относительно легкие, бывают сложные и трудные, чего ж заранее-то себя отпевать…
– Себя? О себе думать привычки не имею, не обучен! Я думаю о бригаде, которой имею честь командовать и за которую отвечаю перед собственной совестью! О том, как бывает на войне, я тоже имею некоторое понятие, – это, Дмитрий Иваныч, четвертая моя война, не считая японцев… Но меня учили воевать грамотно! Меня учили, что нельзя планировать боевую операцию, принимая желаемое за действительность и основываясь на высосанных из пальца данных о противнике! Для меня всегда было аксиомой, что командир, который может позволить себе пожертвовать на авось жизнью хотя бы одного бойца, – такой командир не имеет права находиться в рядах армии; а теперь я должен вести в бой целую бригаду, заранее зная, что ее гибель будет аб-со-лютно бессмысленной!
– А что делать? – спросил начштаба. – Мы наши соображения высказали. В конце концов, Военный совет может иметь свои, не менее веские…
– Знаешь что, Дмитрий Иваныч! – Полковник вскочил с места. – Я, черт возьми, не мальчишка! Если бы мне сказали: «Двести одиннадцатой бригадой решено пожертвовать для выполнения отвлекающего маневра» – я бы и словом не возразил. Когда нужно – нужно! Знаю, что война – это не игра в бирюльки. Но мне сказали другое! Вспомни – разговор был при тебе: «Ты мне тут, полковник, пораженческих настроений не разводи, у тебя психология путаной вороны…» А, к ч-черту все!
Он подошел к двери, распахнул ее и кликнул адъютанта. Тот появился незамедлительно, подтянутый и такой выбритый, что уже при одном взгляде на него угадывался запах тройного одеколона.
– Комиссар не возвращался? – спросил Николаев.
– Только что приехал, товарищ полковник, собирался идти к вам.
– Ага! Отлично. Вот что, Егорычев…
– Слушаю, товарищ полковник!
– Вот что… – Николаев уставил палец почти в живот адъютанта. – Возьмите-ка вы и свяжитесь с РТО2. Первое – узнайте, там ли капитан Гришин; если он там – попросите его задержаться, я сейчас подъеду. Второе – спросите, проверено ли наличие запчастей по тому списку, что мы с ним смастерили сегодня утром. А на девятнадцать ноль-ноль пригласите ко мне командиров батальонов.
– Есть, товарищ полковник!
Расстегивая на ходу мокрый реглан, вошел полковой комиссар Рокшин. Николаев отпустил адъютанта и, закуривая, пожал руку вошедшему.
– Угощайтесь, – сказал он, передавая ему коробку. – От щедрот товарища члена Военного совета армии. Как съездили?
– Ничего съездил, да вот машину запорол, – огорченно сказал Ропшин. – Только отъехал от дивизии – полетел кардан. Хорошо, попутная шла. Да, там один боец вас хочет видеть… говорит, по личному делу.
– Меня… по личному? – Николаев поднял левую бровь. – Нашел время для личных дел! Федор Григорьевич – вы тут сейчас побеседуйте с майором, у него интересные сведения от начальника разведки, а я пока съезжу в РТО. Кстати, попрошу поискать для вас эти крестовины, Гришин – мужик запасливый…
– Вернетесь скоро?
– Часа через два, не позже. Комбатов я вызвал на девятнадцать ноль-ноль. А вечером, если не возражаете, побываем вместе в подразделениях.
– Договорились, товарищ полковник.
– Отлично. Дмитрий Иваныч, так ты обсуди это дельце с полковым комиссаром, считаю, что над ним стоит поломать голову. – Николаев надел плащ, снял с гвоздя фуражку. – Да, этот боец! Кто это?
– Какой-то парнишка из шестнадцатой дивизии – их машина меня и подбросила…
– Ничего не понимаю. Где он?
– Сидит там, я обещал вам передать.
– А-а…
Полковник вышел, сильно хлопнув дверью.
– Капитан Гришин вас ждет, товарищ полковник! – отчеканил адъютант, вскакивая с телефонной трубкой в руке.
– Спасибо. И послушайте, Егорычев… держите себя проще, черт возьми, никак вы не попадете в правильную точку. Вначале, приехав в бригаду, вы вообще считали, что на фронте можно не бриться по трое суток. Теперь вы махнули в другую крайность… так сказать, из нижней МТ в верхнюю. Сократите амплитуду своих шараханий и ведите себя просто, привыкайте к войне. Она, Егорычев, закручена всерьез и надолго, поэтому пора начинать осваиваться. Нотации вас не обижают?
– Да что вы, товарищ полковник…
– Тем лучше. Вы должны признать, что я ими не злоупотребляю.
Полковник пошел к двери, натягивая перчатки. Уже у порога он обернулся:
– Я забыл взять газеты у полкового комиссара – спрячьте одну для меня, иначе все растащат. Кстати, что там в сводке, вы не слушали?
– Ничего существенного, товарищ полковник. Наши войска оставили Энск, в ходе боев противник…
– Энск? – переспросил Николаев, не выпуская ручку двери. – Вы уверены, что именно Энск?
– Разумеется, товарищ полковник, сейчас я вам найду…
– Не нужно, Егорычев.
Держась очень прямо и ничего не видя, полковник прошел через комнату, где работали связисты. Сердце – это новость. И не из приятных, надо сказать. Большей глупости не придумаешь: умереть на фронте от инфаркта. А впрочем, это ему не грозит… На фронте не умирают ни от инфарктов… ни от дурных известий. Дурное известие, дурное известие… Какое деликатное определение! Татьяна у немцев? Чудовищно. Слишком чудовищно, чтобы можно было допустить такую возможность. Даже в его возрасте и с его уменьем обходиться без розовых очков… Бред, бред! Как она могла остаться, ведь должна была проводиться эвакуация… Да, если только не было охватного прорыва. Если, если…
То, что именно, в этот момент, занятый мыслями о племяннице, он увидел перед собою ее жениха, было совпадением настолько странным, что в первую долю секунды Николаев даже не поверил своим глазам. Но сомневаться не приходилось, – этот тощий боец в мокрой на плечах гимнастерке и был тем самым Сергеем Дежневым, которого он год назад отчитывал за слишком позднее возвращение Татьяны домой…
– Не узнаёте, товарищ полковник? – первым спросил Сергей очень неуставным тоном, стоя, однако, навытяжку.
– Ну как же, брат! – Николаев шагнул с крыльца и тоже не по-уставному обнял бойца. – Узнать-то я узнал, но признаться – несколько удивился… Мне комиссар говорит – хочет вас видеть боец из соседней дивизии, но кто мог предполагать!
– Да, мы вроде соседями оказались… Александр Семенович, – вы извините, у меня времени всего пять минут– там машина наша ждет, бревна отсюда возим. – Александр Семенович, Таня вам пишет?
– Татьяна? М-да, конечно пишет. А что?
Идиотский вопрос – это «а что?»; но сейчас надо было выиграть время, что-то придумать, потому что он уже чувствовал, что нельзя сказать правду этому мальчику, смотрящему на него такими глазами…
– Да ну как же, Александр Семенович, ведь я же ни одного письма – ни одного за все время, вы понимаете! – я уж думал…
– Ну, брат, тут у вас сам черт ногу сломит, – весело прервал его полковник, – мне она жалуется, что не получает ничего от тебя, так что вы уж в. этом разберитесь как-нибудь сами…
– Когда было последнее письмо?
– Ну, когда… дай бог памяти… с неделю назад, если не ошибаюсь…
– Александр Семенович, вы знаете, что Энск оставлен?
– Да, брат, еще один город отдали. Кстати, если ты беспокоишься насчет Татьяны, то с ней все в порядке. Последнее письмо было уже с пути, их эвакуировали, так что…
– Дежне-ов, ты шо там?.. – закричал кто-то из-за штабелей бревен, окончив призыв красочно и витиевато.
– Ишь какие у вас мастера художественного слова, – усмехнулся полковник, чувствуя невольное облегчение от мысли, что Сергей сейчас уйдет. – Что ж, брат, беги, война ждать не любит…
– Иду, товарищ полковник. А адреса Таниного у вас нет?
– Вот с этим придется обождать, – какой же адрес, если человек еще в пути!
– Ну да, верно… Но вам Таня напишет сразу, – так вы, пожалуйста, сообщите, что видели меня и что я спрашивал, почему нет писем, ну и…
– Разумеется, сообщу. – Полковник обнял его на прощанье, с мгновенным непривычным чувством какой-то отцовской жалости ощутив под мокрой гимнастеркой острые мальчишеские лопатки. – Я подробно напишу Татьяне обо всем, как только узнаю адрес. И она сразу тебе ответит. Воюй спокойно, Сергей…
Он проводил его взглядом, потом тяжело поднялся на крыльцо и вернулся к адъютанту.
– Егорычев, – сказал он, – вот что вам нужно будет сделать…– Он сунул руку в карман и вспомнил, что оставил папиросы у Ропшина. – Табаком вы не богаты? А-а, благодарю вас… Так вот, – я не знаю, где это можно узнать, но вы посоветуйтесь, может быть в политотделе, – наведите справки, в какие приблизительно районы было направлено гражданское население, эвакуированное из Энска. Ежели таковая эвакуация вообще была осуществлена. Вы поняли?
– Конечно, товарищ полковник, – сочувственно и понимающе сказал адъютант. – У вас кто-нибудь из…
– Далее. В Энске был научно-исследовательский институт токов высокой частоты. Нынешняя его дислокация, очевидно, засекречена, они там работали над некоторыми закрытыми темами, но, может быть, вам удастся что-нибудь узнать. Меня интересует местопребывание одной из его сотрудниц, – запишите, Егорычев: доктор Земцева, Галина Николаевна… Записали? Свяжитесь с политотделом штабарма, там обычно толкутся эти газетчики, может быть, через них что-нибудь удастся выяснить. Займитесь этим не откладывая, Егорычев, как только покончите с делами…
Через два дня, на рассвете, рядовой Дежнев лежал в холодной болотной жиже на левом берегу Стручи, где только что закрепился первый батальон. Большинство в роте Сергея было из такого же необстрелянного пополнения, присланного в дивизию на прошлой неделе. В сущности, необстрелянными их назвать было нельзя, потому что стрелять-то по ним уже стреляли, и довольно много; но им самим стрелять по-настоящему еще не приходилось. Не успев доехать до фронта, Сергей уже побывал под дюжиной бомбежек и обстрелов, иногда тяжелых, иногда пустяшных, когда все обходилось «легким испугом». Сегодня был первый их бой; для многих он стал последним.
Сергей часто пытался представить себе, каким он будет – этот первый бой, как все это будет выглядеть и что будет испытывать он сам. Больше всего он боялся оказаться трусом; в смерть как-то не верилось, хотя столько чужих смертей прошло уже перед его глазами за этот месяц, а думать о каком-нибудь особенно тяжелом и мучительном ранении он избегал. Что толку бояться этого заранее, – случится так случится, ничего не поделаешь. Поэтому главной опасностью первого боя в его представлении оставалась не пуля, не зазубренный кусок раскаленного крупповского железа; главной опасностью была его собственная нервная система, его психика, которая не сегодня завтра подвергнется внезапному и разрушительному испытанию на прочность…
А когда это испытание началось, он так ничего и не почувствовал. Может быть потому, что не было времени приглядываться и прислушиваться к переживаниям, гадать – начинаешь ли уже трусить или еще держишься. С самого начала стало как-то не до этого; сразу навалилась целая куча других забот. Переправа началась еще затемно, а пока первые роты плыли через Стручь, ему пришлось вместе с артиллеристами бегом таскать к берегу тяжелые плоские ящики со снарядами для противотанковых сорокапяток, а потом грузить на плоты и сами пушки. С виду такие маленькие и легкие, почти игрушечные, они оказались неожиданно тяжелыми и неповоротливыми, и за работой не думалось об опасности, хотя малиновые немецкие трассы уже полосовали дымный предрассветный туман над Стручью и высоко в небе, озаряя берега колеблющимся химическим светом, висели ракеты. Обо всем этом как-то не думалось, оно не замечалось или замечалось лишь какой-то частью сознания, не главной его частью, а главное – это были пушки, такие маленькие и такие чертовски тяжелые сорокапятимиллиметровые ПТО – облепленная грязью скользкая резина колес, холодный металл станин, шершавые скобы, до крови срывающие свежие мозоли на ладонях…
А потом надо было грести, грести до темноты в глазах, до удушья, скорее и скорее, среди тусклых вспышек и лохматых грохочущих водяных столбов, когда из одного вдруг вываливались, медленно переворачиваясь в воздухе, распяленные великаньей пятерней бревна соседнего плота, и в следующую секунду это могло произойти с твоим, – но что толку было об этом думать, сейчас было важно только одно: поскорее догрести до берега, почувствовать под ногами землю – вот эту самую, хлюпающую болотной жижей, пахнущую хвощами, раздавленной осокой, гарью и ядовитым дымом тротила, – первую пядь земли, отнятую назад у врага…
Это ощущение было сейчас главным: он был на земле, отбитой у немцев! Он не представлял себе масштабов операции, – никто не говорил с ними на эту тему, а у него самого не было еще того фронтового опыта, который обычно позволяет бывалому бойцу почти безошибочно определить эти масштабы по тому, как эта операция готовится. В глазах Сергея его первый бой мог быть и местным контрударом, предпринятым с целью задержать немцев и обеспечить отход правого или левого соседа; мог он быть и началом большого контрнаступления.
Сам Сергей исступленно верил в последнее. Может быть, именно эта вера помогла ему забыть о страхе и там, на плоту, и позже, когда он шел к берегу, выдирая сапоги из чавкающего ила, а малиновые трассы секли камыш и его товарищи роняли винтовки и падали лицом в болото…
Снаряды дивизионной артиллерии рвались теперь дальше, по дороге на Лягушово, за редкой порослью ольхи и осины. По карте – там была Белоруссия; но для него сейчас там, впереди, лежал Энск. Занятый немцами Энск, в котором осталась Таня. Он почему-то сразу не поверил полковнику, когда тот сказал ему о письме. Может быть потому, что Николаев замешкался на долю секунды, прежде чем ответить. А может быть, и не было никаких разумных оснований не поверить рассказу о Таниных письмах, кроме того странного чувства, которое иногда оповещает человека о беде, случившейся с близким. Так или иначе, он был совершенно уверен в том, что Таня находится у немцев. Там, впереди, за болотом, за редким сквозным ольшаником, за черными всплесками разрывов. А вдруг это действительно начало нашего наступления, вдруг именно здесь произойдет перелом, и война покатится обратно – на запад…
К девяти утра они продвинулись почти на четыре километра, не встретив серьезного сопротивления. Немецкие позиции не были здесь укреплены, немцы вообще не собирались переходить к обороне, и наступление было прервано ими лишь для того, чтобы подтянуть тылы и перегруппироваться перед броском через Стручь. Посты передового охранения, вначале пытавшиеся отбросить русских пулеметным огнем, отошли после того, как тем удалось зацепиться за левый берег; две батареи, обстреливавшие переправу, были довольно скоро накрыты русскими артиллеристами. Пехотные батальоны перебрались через топкую прибрежную полосу и начали быстро продвигаться в направлении Лягушова. В девять пятнадцать они вошли в соприкосновение с противником.
Хорошо, что окапываться пришлось здесь, а не на том чертовом болоте у берега. Хотя туда, пожалуй, танки и не пошли бы… а им и необязательно было подходить вплотную, – они могли бы простреливать все болото издали, танковый пулемет бьет на полкилометра, пушка и того дальше. Пошли бы садить осколочными, и конец. Нет, с этим им просто повезло, здесь хоть можно закопаться…