Полная версия
Конец «Золотой лилии»
– Ну, дурь хренова, как же я мог отравить, если видел собаку раз в квартал вместе с хозяином. Через пол разве что, но я такого не умею. И вообще этот бегун с одиннадцатого этажа – придурок, я вам официально заявляю, – сказал Слепаков рассерженно; а вскоре он об инциденте позабыл, ибо как раз начинало шататься его служебное положение. И вот теперь, сидя на скамейке оживленного бульвара после посещения старшего оперуполномоченного Маслаченко, Всеволод Васильевич убедился: именно живущий под ним отставной охранник Хлупин мстит за своего пса. «Интересное кино получается, – подумал Слепаков, незаметно озираясь. – Дьяволово совпадение: надо же было Хлупину оказаться поблизости, когда на меня напали, чтобы отнять пенсию. А не Хлупин ли и навел молдаванина? Вполне реальная идея, исходя из мотивов этого мстительного гада».
Вот какие знаменательные, блестящие мысли стали вызревать в голове потерпевшего, но мужественно отстоявшего жизнь и денежное довольствие Слепакова. Сначала он хотел вернуться к капитану Маслаченко, но передумал. Палило рубиново-золотое солнце, тускло-горячая тень от деревьев даже не колыхалась. Напротив, на чугунной оградке газона, сидела и курила молодая женщина в обтягивающих кремовых штанишках. Смотрела мимо невидящим, долгим и, кажется, недобрым взглядом.
Солнце пронизывало женщин, проходивших мимо, почти обнажая их под легкими тканями и обтягивающими шортиками. Шли парни с обязательными бутылками пива, сосущие сигареты, жующие гумми, играющие в крутых, подражающие внешним обликом виденным в телесериалах голливудским убийцам. И никто из них не догадывался, что на скамейке сидит в усталой позе пожилой седоватый дядечка в поношенной куртке, ничем не выделяющийся, но всего несколько дней назад убивший в рукопашной схватке молодого, сильного и ловкого человека.
Что-то неуютно ворочавшееся в груди тяготило Слепакова, менялось в неторопливом, основательном способе мышления. Он внутренне страдал, но не видел выхода.
Слепаков встал, быстро спустился к реке. Там, среди прекрасных, широколиственно зеленеющих лип, кленов и вязов, среди серебристых и лакированных кущ старых ив, на изумрудной траве, правда, изрядно замусоренной и измятой, пришло некоторое обманчивое успокоение. Он проследовал на мысок, где у песчаного бережка играли дети под присмотром снисходительных или требовательных мам. Одна чудовищно ожиревшая бабушка монотонно кричала низким голосом, напоминающим звуки крупного земноводного:
– Элла, не ходи в воду… Иди съешь банан…
Но грациозная рыженькая девочка лет десяти с разбегу бросалась в воду и во взрыве искрящихся, радужных брызг визжала:
– Не хочу банан! Хочу плавать!
«Неужели такая задорная хорошенькая внучка, – невольно мелькнуло среди невеселых мыслей Слепакова, – когда-нибудь превратится в уродливую, фантастически ожиревшую и… если не глупую и пошлую, то, скажем, необаятельную бабушку?»
Рядом загорелые мускулистые хулиганы, не стесняясь материться и гоготать дикими голосами, играли в карты. Время от времени они вскакивали все разом и с режущими слух воплями мчались к реке, демонстрируя удаль, кривые ноги и прыщавые спины с замысловатой татуировкой. Где-то поодаль мудрые молчальники упрямо удили рыбу. Бегали без поводков разношерстные собаки различной величины и потенциальной опасности для оголенных и разомлевших обывателей. Изредка происходили внезапные собачьи схватки со свирепым хрипением, истошным визгом и трагическим рыданием. Тогда являлись краснорожие, крепко выпившие хозяева и, растаскивая хвостатых бойцов, взлаивали друг на друга.
Слепаков разделся, недовольно посмотрел на свое, когда-то неплохо натренированное, а теперь слегка обрюзгшее, бледноватое тело. Вошел в воду, больно ударил ногу об острый камень, бросился в глубину. Вынырнул, проплыл метров двадцать и перевернулся на спину. Вдали поднимались белесые коробки старых кварталов и новые многоцветные башни, похожие на гигантские игрушечные пряники, высоко вонзавшиеся в пространство перегретых небес.
Плывя на спине, Слепаков говорил себе: «Нет, я не прежний Всеволод Васильевич, добросовестный, малопьющий, некурящий и хотя немного ворчливый и занудный, может быть, упрямый, но никому не желавший, тем более не делавший зла человек. Теперь должно собрать волю и мужество, чтобы наказать негодяя, который без причины лгал по поводу околевшей собаки… Который натравил вора, грабителя. Ведь Ботяну мог бы не только отнять пенсию. Он мог ударить, искалечить, не исключено – убить. Хлупин наверняка предполагал, что я буду сопротивляться. Всякое, всякое могло бы произойти. Не плыл бы я сейчас в прохладной речной воде, а гнил бы на кладбище… водил бы под землей компанию с симпатичным бархатным кротом. А моя Зина цветочки бы на могилку носила, плакала… Или не очень-то плакала бы моя фигуристая жена, а подыскивала подходящего заместителя».
И стала расти ненависть в сердце Слепакова, уже не подчиняясь никаким добродетельным доводам и увещеваниям. Она проявлялась в его бледности, как бы не поддающейся летнему загару, в сжатых губах и угловато обозначившейся нижней челюсти.
Неровные, ущербные сны мучили Всеволода Васильевича. То являлось жестокое лицо с тонким хищным носом и глубокими морщинами. И такое тяжелое, нестерпимо мрачное состояние душило Слепакова, что впору молиться и открещиваться от этого страшного лица. Но не знал Всеволод Васильевич облегчающих слов молитвы «не убоишася от страха ночнаго». И возникал кто-то из телевизионных «древних» кинокитайцев. Метя по полу широкими рукавами одежд, скакал он, будто игрушка на пружинах, рубил экзотическим – узким у рукояти, широким к концу – мечом. Кого рубил – непонятно, однако кровь брызгала и лилась потоками, а узкие глаза китайца смотрели безжалостно. Всеволод Васильевич не догадывался, кто этот китаец, буйствующий в его снах, зачем он размахивает старинным мечом. Однако чувство ненависти и мщения вполне соответствовало его теперешним настроениям. Иногда в болезненных видениях вставал Джордже Ботяну со свернутой шеей, и мутная струйка вытекала из его мертвого рта.
* * *Лето заканчивалось, повестку из милиции не присылали. Слепаков пришел к выводу, что каких-либо серьезных улик для обвинения его по делу Ботяну нет. С женой вызов в следственное управление Слепаков не обсуждал. Простодушная Зинаида Гавриловна, занятая домашним хозяйством, работой в материально выгодном салоне аргентинских танцев, так же как и поездками к бедной, требующей поддержки сестре, не догадывалась о проблемах, терзающих ее немногословного и, как она втайне считала, недалекого мужа.
Запоздалая осень подступила хмуро, трава на строгинских бульварах утром отдавала мерзлой голубизной, деревья пожелтели, дожди сыпали регулярно. Автомобили всяких марок, особенно иностранных, мчались, взрывая лужи брызгами до серых небес и обдавая грязью прохожих. Убрались от реки и от всех перекрестков летние кафе и пивные павильоны. Дорожные милиционеры в камуфляже, в салатного цвета жилетах, пузатые, с прокаленными загривками, стояли у края мокрого асфальта проезжей части и смотрели опытным взглядом, выбирая плательщика-нарушителя. Медленно, неуклюжей ватной куклой приближались к автожертве с соскучившимся лицом.
Всеволод Васильевич Слепаков заметно осунулся, глаза стали белесоватые, подозрительные. Он переоделся в старый серый плащ (более новый, светлый, несмотря на настояния Зинаиды Гавриловны, носить отказался) и черную всенародную кепочку старого образца с пуговкой на макушке. Ездил на свое старое предприятие инструктировать, остальные дни ходил по улицам, около рынка, у речного бетонного обрамления, и думал, будто чего-то или кого-то ждал.
И вот возник мужчина, не намного моложе Слепакова, жухлый, обшарпанный, в таком же, как у него, невзрачном, только более затрепанном плащишке, нос сизый блестит, под хитрыми гляделками мешки и рожа двухнедельной небритости. Алконавт бесспорный.
– Слепаков, пенсионер по выслуге лет? – спросил незнакомец давно пропитым голосом.
– Чего надо? – ответил Всеволод Васильевич вопросом на вопрос крайне нелюбезным тоном и воззрился неприязненно, готовясь к отпору.
– Мне с вами, многоуважаемый, побеседовать бы хотелось.
– Я со всякими… посторонними не общаюсь. Времени нет. Вон свидетели Иеговы по скверу шатаются, к людям в наглую пристают. С ними и побеседуй. Они тебе всё о жизни объяснят и брошюрку красочную подарят.
– Слепаков, я хочу тебе ценную информацию сообщить. По поводу случайно помершего молдаванина Ботяну и по поводу твоего соседа с нижнего этажа.
– А мне всю информацию старший оперуполномоченный Маслаченко предоставил. Мне за дополнительную платить нечем. Средств не хватает.
Слепаков побагровел, хотя последние полтора месяца ему был свойствен тускловато-бледный цвет лица. Прихлынула какая-то необычная ярость. Он хотел уйти, демонстративно не замечая незнакомца. Однако остался. Больно уж вид у незнакомца был гнусный, а повадка самоуверенная. «На бутылку у меня с собой есть?» – на всякий случай прикинул Всеволод Васильевич.
– На самую дешевую найдется? – ухмыльнулся незнакомец, показывая голые десны и одну металлическую коронку.
– Найдется. Но предоплаты не делаю.
– Тогда начнем. Сявку и гадюку Жорку Ботяну ты оформил на тот свет, Всеволод Васильевич. Случайно, не спорю. Так получилось, как говорят на зоне бывалые люди. Тебе за это ничего не грозит, ты прав. Я вообще не из-за этого обратился. Жорку на тебя навел тоже гад не из последних, бывший охранник, стукач и паскуда Генка Хлупин. Ты про это знаешь?
– Догадывался. И милиция, по-моему, тоже имеет сходное мнение. Я с Хлупиным еще разберусь. Время жду подходящее.
Слепаков скрипнул челюстями (зубы у него почти все были еще свои) и показал зачем-то собеседнику жилистый кулак.
– Одобряю, – подхватил незнакомец. – Я всегда за справедливость. Ну вот, теперь главное. То, про что ты не догадываешься. Ты только спокойно, не свирепствуй. Ты, понятно, мужик своенравный, гордый, тебе обидно будет. Поэтому ты на меня собак не спускай. Мне велено объявить самую суть, а подробности тебе в другом месте откроют. Идет?
– Хорошо. – Слепаков брезгливо отсчитал деньги.
– Надо бы еще десяточку. Так сказать, на лакировку пивком. Преогромное спасибо, самый раз. Эх, такому человеку настроение портить… А ничего не поделаешь, уговор дороже денег.
– Слушаю, – холодно произнес Слепаков, ожидая какой-нибудь мелкой пакостной подробности.
Небритый осведомитель дрожащими руками убрал мятые десятки.
– Так вот, Всеволод Василич. Хлупин не только навел на тебя молдаванина, а потом настучал в милицию. Он еще твою… Как бы выразиться полегче… Хлупин с твоей супругой любовную связь имеет. Это точно и сомнению не подлежит.
Слепаков не поверил ушам. Он побелел, растопырил пальцы, словно хотел закогтить информатора, как хищник жертву.
– Ах ты, поганая сво…
– Всё, всё! Дальше я умолкаю. Подробности у Кульковой.
– У какой Кульковой?! – взвился Слепаков, словно потеряв разум и совершая почти прыжок барса на пятящегося незнакомца.
Тот ловко увернулся и отбежал шагов на пять в сторону.
– У вашей дежурной по подъезду, Антонины Игнатьевны. Всех благ, желаю удачи.
И человек исчез, будто его и не было.
Слепаков вспомнил, что у висломордой, хитрой, с нарочито деревенским говорком консьержки Тони фамилия Кулькова. Не веря, конечно, ни единому паскудному слову, очерняющему Зинаиду Гавриловну, он все-таки направился к своему подъезду, погруженный в тяжелые предчувствия. Там, черт бы ее, проклятую, взял, должна по роду своих обязанностей находиться Тоня. Слепаков шел медленно, как будто ноги налились свинцом или сделались из какого-нибудь мореного дуба. Едва сдерживаясь, приблизился к консьержке.
Она совершенно безмятежно сидела со своим черным котом на скамейке прямо напротив подъезда. Наблюдала за входящими и выходящими с дегенератской прилежностью, для пущей важности голову поворачивала вслед каждому, лицемерка. Кот, высвободившийся на этот раз из старушечьих объятий, сидел рядом и довольно нагло рассматривал приближавшегося мужчину.
– Здрасьте, Всеволод Василич, – с ласковым подпевом сказала Тоня.
Слепаков подошел и расширенными от невысказанной ярости глазами смотрел на консьержку и кота. Тоня и кот с нескрываемым интересом таращились на Слепакова.
– Хмыря ко мне подсылала? – спросил он севшим в хрипоту голосом.
– Какого хмыря, Всеволод Василич?
– Вонючего. По поводу Зины.
– А, Гришку-то… Да, намекнула ему, потому как сама приступить к вам стеснялась.
– Я вот сейчас не постесняюсь, возьму тебя за глотку и тресну башкой об столб. Тебе кто давал право похабные сплетни про мою жену распространять, а?
Тоня схватила черного кота, отчего он противно вякнул. Мутные консьержкины зрачки стали пронзительными.
– Давно уж хотела я вас в известность поставить о вашей жене-музыканьщице. Но жалела. Ах, думаю, такой из себя человек солидный и на тебе… Обманывают и такого.
– Ты не финти, Кулькова. Если врешь, я тебя оттаскаю, как мешок с… помоями. И в суд на тебя подам!
– Ну, насчет суда-то вы, Всеволод Василич, не очень грозите. У вас перед милицией у самого рыло-то в пуху. И дело ваше у следователя еще не кончилося. А пойдемте-ка лучше ко мне. Я вам кой-чего покажу. Я выше вас на этаж проживаю, на тринадцатом. Старик мой гдей-то в шашки на скверах играет, дурак слеподырый, так что вы не бойтеся.
– Я ничего и никого не боюсь, – заявил Слепаков, почему-то впадая в уныние и начиная заранее верить позорной сплетне. – Мне терять нечего.
– Уж это точно, – подтвердила дежурная по подъезду.
Квартира Кульковой находилась с другого края лестничной площадки. Тоня открыла дверь, впустила Слепакова. Кот залез к ней на плечо и уселся поудобней, будто тоже готовился к обещанному зрелищу.
– Пройдите-ка, Всеволод Василич, гляньте-ка… – Хозяйка пригласила пенсионера на кухню.
«Мебелишка дрянная, и вообще грязнота везде какая-то: закопчено или будто салом измазано – и потолок, и стены, и пол… Деревенская бабка, а иконок ни одной нет, хотя сейчас все – от профессоров до бизнесменов и депутатов – иконостасы у себя понавешали…» – размышлял Слепаков, готовясь к изобличению своей Зины и сдерживая волнение. Подошли к окну. Тоня указала Слепакову вниз, наискось.
– Видите комнату Хлупина? Вон она. Занавесок на окошке нету, сбоку тряпье серое висит. Видите?
– Ну, вижу. Полкомнаты вижу, дальше потемки.
– А нам все и не надо.
– Говори, что знаешь. Дело-то было когда? Месяца небось два назад, а может, побольше…
– Месяца, наверно, три, ага. Решила я спуститься не на лифте, а по лестнице. Мало ли? Кошка чужая пролезла, гадит, вонь разводит. Пацанье водку пьет не на своей территории, есть такие… От свово подъезду в наш норовят. По стенкам хулюганють слова всякие, рисунки на иностранном тоже. Может, бомж-ханыга ухитрился проскочить. Ну, спускаюсь тихонько – и слышу на одиннадцатом этаже голоса. Он грит: «Заходи, никого нет». А она: «Вдруг заметят?» А он: «Никто не узнает никогда. Заходи, Зин, я соскучился». И дверь-то щёлк! Я, конечно, хлупинский голос сразу узнала. А потом и про вашу жену догадалася. Взбегаю к себе и, понятно, на кухню. Глянула вниз, к Хлупину: как на ладони. Стоят голубки, жмутся. Потом она отошла, потом снова явилась уже раздетая, а он в трусах. Ну, и пошли туды, в угол. От меня всего, конечно, не различишь. А всего и не надо – так ясно. Долго я стояла, аж ноги сомлели. Минут через сорок только и разошлись.
Слепаков слушал с мертвым лицом, губы у него побелели.
– Нашла, – прохрипел он, кашляя, чтобы восстановить способность произносить слова. – Ни кожи ни рожи… Маленький, худущий, драный какой-то… Разве такое бывает?
– Не скажи, Всеволод Василич, – неожиданно переходя на «ты» и очень доверительным тоном возразила, вернее, разъяснила консьержка. – Бабы нынешние капризны, чего им надо – сами не знают. Одной – чтоб высокий был, антиресный, видный, другой – чтоб богатый только. А третьей, главное, секс подавай. Такие вот, вроде Хлупина, шпунявые, костлявые и невидные, да зато, видать, в корень растут…
Слепакову стало стыдно, оскорбительно, гнусно. И стыдно не за себя, а за Зинаиду Гавриловну, миловидную, добродушную, культурную, опрятную, ухоженную. Такую милую, надежную, верную (в чем раньше не сомневался) свою жену.
– Если узнаю, что ты наврала, Кулькова, – твердым голосом отчеканил Слепаков, – уничтожу. В прямом смысле, так и знай.
Он засмеялся резким, нездоровым смехом. И сам как-то хищно заиграл всем телом, разминая суставы.
– А я тебе театр создам, – не пугаясь нисколько и глядя дерзко, сказала Тоня. – Гляди: дом напротив, третий подъезд. Там моя подруга живет. Днем ее не бывает. Возьму ключи заранее, отдам тебе. Бинокли-то какой-нибудь нету? Есть? Пойдешь сам смотреть.
– Когда? – Слепаков страдал, как животное, которое нарочно травят, над которым издеваются. Что-то леденящее, непонятное просыпалось в нем.
Дальше они договаривались коротко, по-деловому.
– Скажешь жене, что пошел на работу, в свою… инспек…
– Инструктировать.
– Сообщишь мене. Я дам ключи от квартиры напротив. Биноклю не забудь, потом впечатления расскажешь. – Она засмеялась, не скрывая злобного торжества. – А то, ишь, понимают о себе: инструкторы, музыканты-оркестранты. На самом-то деле глянешь: та же шваль.
Расстроенный Слепаков ухватил все-таки исстрадавшимся слухом изменение в речевом строе консьержки Антонины Игнатьевны Кульковой. Будто заговорил кто-то другой – уверенный и надменный. Он тоже постарался изобразить спокойствие – и для нее, и для себя тоже. «Да что случилось? Тоже мне, трагедия! Не я первый, не я последний, ха-ха!»
Слепаков сказал:
– До встречи, Кулькова. Жди.
Выйдя на улицу, немедленно решил повидать жену. Он знал: у нее сегодня салон. Сел на трамвай, проехал с четверть часа и еще полквартала прошлепал по мокрому скользкому тротуару. Вошел в просторный, выложенный по стенам смальтой подъезд. Там сразу охранник – в элегантной форме с золотым аксельбантом, молодой, гладко зализанный на прямой пробор брюнет, фигура боксера-средневеса.
– Пропуск, – с презрением взглянув на потертый плащ и кепку пожилого гражданина, произнес он.
– У меня, видите ли, супруга тут у вас работает. В оркестре играет, – заискивающе промямлил чужим тенорком обычно басистый Слепаков. – Зинаида Гавриловна Слепакова, на аккордеоне. Вот мое удостоверение – карточка москвича. Пожалуйста.
Охранник посмотрел недоверчиво на глянцевую карточку с указанием владельца, адресом и маленькой омерзительной фотографией, на которой благообразный Всеволод Васильевич выглядел каким-то спившимся мопсом с кровоподтеком под левым глазом.
– Не похож, – дернул щекой охранник, – и на карточке волосы темные. А на вас другие. И что там за пятно?
– Родимое. Вывел у косметолога. А волосы поседели недавно от переживаний.
Слепаков иронизировал, конечно, смеялся с горечью сам над собой. Но красивый охранник серьезно покачал головой, достал мобильный телефон, сильными красивыми пальцами набрал номер.
– Ануш Артуровна? Пигачов. Тут какой-то старикан просит пустить в зал. У него жена, говорит, в оркестре. На аккордеоне. Что? Да, Слепаков. Документы в порядке. Идите, Слепаков, только тихо. У нас репетиция.
Пенсионер поднялся по застланной ковром лестнице. На вершине ее стоял еще один страж: огромный, широколицый, как «толстяк» из пивной телерекламы, в шикарной черной тройке, с белоснежной грудью и синей бабочкой под тройным подбородком. Кивнул Всеволоду Васильевичу направо, тоже прошипел «тихо». Слепаков сделал испуганные глаза и на цыпочках пошел туда, откуда доносился стук, шарканье и усиленная до предельных децибелов, бешено-темпераментная музыка.
В большом круглом зале с зеркалами вместо стен чеканились бальные аргентинские движения. И женщины, и мужчины были поджарыми, с гордыми шеями и будто накрашенными, исступленными глазами. То он (кавалер) ее крутанет и почти повалит навзничь, слегка поддержав под спину, то она (дама) от него с отвращением оттолкнется и лицо такое сделает: провалился бы ты, подворотный, сил моих нет на тебя, урода, глядеть… А он, грудь колесом, лезет на нее без удержу напролом: не уйдешь, мол, никуда, крокодилица, все равно тебя хоть застреленную, хоть отравленную, но… употреблю. Таковы, примерно, были непосредственные впечатления Слепакова при виде репетиции аргентинских танцев, интерпретированных для престижного салона.
Между танцующими ходила тощенькая, в чем душа только держится, старушенция. Вела себя очень шустро и властно, мерцая оранжевыми расклешенными брюками и блузкой навыпуск – черной, с золотыми диагоналями. В руках костлявых держала микрофон и орала в него громоподобно:
– Право!.. Лево!.. Вместе, вместе!.. Саша, о дилетант! Разве не чувствуешь, что отстаешь? Ида, клуша, тяни носок и сразу назад… Ложись под него, ложись! Вы что, медузы несчастные, ночную репетицию заработать хотите? Вот так, вот так! Лучше, уже лучше, болваны! – Еще она выкрикивала какие-то иностранные слова, но все мужчины и женщины в балетных тренировочных трико, по-видимому, прекрасно ее понимали и старались – аж кровь из носа.
Впрочем, все эти диковинные упражнения доходили до сознания Слепакова словно сквозь липкий желтоватый туман. Тем более и запах тут стоял – будто в конном манеже. Слепаков высмотрел узенькую эстрадку поодаль. На ней, усиленный микрофонами, яростно дербалызгал оркестр, состоявший из гитариста, с голубовато-удушенным лицом вынутого из петли, скрипача, маленького и круглого, как колобок, со стояче-спиральными рыжими волосами, свирепого мускулистого ударника в одной фиолетовой безрукавке, машущего, скачущего и лупящего в барабаны; узнал наш бедный Всеволод Васильевич жмущуюся к стороночке, распаренную, встрепанную свою пышечку, симпатичную Зину, у которой вспотели от непосильной работы на аккордеоне не только лицо и подмышки, но даже словно бы и глаза, большие красивые серые глаза.
Сняв кепку и держа ее в опущенной руке, Слепаков глядел мимо репетирующих «аргентинцев», мимо гитариста, скрипача и дьявольски энергичного ударника только на аккордионистку и, совершенно оглушенный музыкой, воплями старушенции, чувствовал себя так, как будто присутствовал на гражданской панихиде. Прощался со всей прожитой вместе с Зиной жизнью. А жена его не заметила: он стоял в полумраке у дверей.
Прощался мысленно Всеволод Васильевич минут десять, потом незаметно вышел из зала, равнодушно проследовал мимо экстравагантных стражей салона и отправился пешком домой, не обращая внимания на дождь, северо-западный ветер, даже на брызги, летевшие из-под бешено вращающихся колес иномарок. Дома мрачно смотрел в телевизионный экран, где опять, в миллионный раз, кого-то догоняли, в кого-то стреляли, кому-то били кулаками и ногами по окровавленному лицу. К десяти пришла выжатая как лимон Зинаида Гавриловна со своим выдохшимся аккордеоном. Приняла душ, надела пушистый, в голубизну, халатик, причесалась, сказала усталым голосом:
– Чаю попьем? Я блинчики с творогом по дороге купила. Ты чего, Сева, какой-то…
– Да сердце что-то, пройдет. Я завтра иду инструктировать.
– Ты же должен в четверг.
– Звонили, черт бы их… Срочное.
Зинаида Гавриловна говорила таким обычным, милым и приветливым голоском, что у Слепакова больно защелкало в висках от горя. «Не может она быть такой жуткой, распутной тварью! Не может! А если приступить к ней с расспросами? А если она покается, объяснит, разрыдается? Нет!» Его прямолинейный, дисциплинированный характер не позволял изменить задуманное. Он решил действовать так, как договорился с консьержкой.
Слепаков снова надел плащ и кепку, лицо его в зеркале прихожей казалось зеленоватым, замученным, сильно похудевшим.
– Ты куда, Сева? – спросила обеспокоенно жена.
– Пройдусь, подышу перед сном. Голова болит. Ты, помнишь, советовала мне дышать? Скоро приду. Ложись, не жди.
Он вызвал лифт, проехал вверх до конца и спустился пешком по лестнице. Чувствовал себя мерзавцем и секретным агентом одновременно. На тринадцатом этаже позвонил Кульковой. Она открыла веселая – видимо, оторвалась от какой-нибудь телевизионной «Смехопанорамы». Кот выбежал с поднятым трубой хвостом. Издевательски смотрел на Слепакова желтыми глазами.
– Ну? – ощерилась Тоня.
– Завтра. – Слепакову подумалось, что это все же какой-то розыгрыш, затянувшаяся дурацкая… нет, не дурацкая, а подлая шутка. И все-таки он внутренне дрожал от некой досадной, упрямой смелости. Он решил.
– Ага, сейчас ключи дам. – Консьержка принесла ключи от квартиры в доме напротив. – И про биноклю не забудьте, Всеволод Василич. Значит, завтра в час дня. Ключики мне вернете, ладно? Только вы уж без шума, без ругани. Посмотрели и – с концами. А дальше ваше дело.
– Все будет нормально, – сказал Слепаков, еле ворочая языком, будто он у него распух и увеличился вдвое.