Полная версия
Моя борьба. Книга третья. Детство
– Что это с телевизором? – спросила бабушка.
– Он сломался, – ответил я со слезами на глазах.
И сломал его я.
– Ну, что ж, – сказал дедушка, – бывает. Вообще-то мы больше любим слушать новости по радио.
Он встал с кресла и старческой походкой просеменил к приемнику. Я ушел к себе в комнату. Холодея от страха и чувствуя подступающую тошноту, я лег на кровать. Ощутил разгоряченной кожей прохладу покрывала. Я взял из кипы комиксов на полу следующий выпуск. Но мне не читалось. Скоро он войдет в гостиную, подойдет к телевизору и включит. Если бы я сломал его, находясь один, то мог бы сделать вид, будто я ни при чем, что телевизор сам сломался. Но, скорее всего, он бы все равно понял, что виноват я, на такие вещи у него был безошибочный нюх, ему достаточно было только взглянуть на меня, чтобы догадаться, что тут что-то нечисто, и тотчас же понять, что к чему. А сейчас и вовсе невозможно было притвориться, что я ни при чем, раз это случилось при бабушке и дедушке, они расскажут ему, как это произошло, и, если я попытаюсь скрыть правду, это только ухудшит мое положение.
Я поднялся с подушки и сел. Желудок точно сдавило, но это не было похоже на то мягкое и горячее ощущение, которым заявляла о себе болезнь, тут было что-то холодное и жесткое и давило так больно, что никакие слезы не растопили бы эту тяжесть.
Какое-то время я сидел и плакал на кровати.
Был бы Ингве дома! Тогда я мог бы какое-то время отсиживаться у него в комнате. Но он ушел купаться со Стейнаром и Коре.
Ощущение, что у него в комнате, несмотря на то что там никого нет, я как бы приближусь к нему, заставило меня подняться с кровати. Я отворил дверь, осторожно прошел через коридор и шагнул в его комнату. Его кровать была покрашена в синий цвет, моя была оранжевая, как и шкаф – у него он был синий, у меня – оранжевый. Там пахло Ингве. Я подошел к кровати и сел на нее.
Окно было приоткрыто!
Я и не надеялся на такую удачу. Так я мог слышать с террасы их голоса, между тем как они не догадываются, что я здесь. Если бы окно было закрыто, я не мог бы открыть его, не выдав себя.
Папин голос равномерно гудел то громче, то тише, как это бывало, когда он находился в хорошем расположении духа. Иногда раздавался высокий мамин голос, он звучал мягче. В гостиной бормотало радио. Почему-то мне представилось, что бабушка и дедушка заснули и спят в креслах с раскрытым ртом и закрытыми глазами. Наверное, потому, что так они иногда спали при нас в Сёрбёвоге.
Снизу донесся звон посуды.
Что это – они уже убирают со стола?
Да, так оно и было, потому что скоро послышался стук маминых каблучков, она шла вокруг дома к парадному крыльцу.
Тогда я успею поговорить с ней наедине! Расскажу ей, чтобы она узнала первой!
Я дождался, когда внизу отворилась дверь. И когда мама поднялась по лестнице, неся в руках поднос с чашками, блюдцами и блестящим кофейным термосом с красной крышкой на подставке из бельевых прищепок, которую смастерил Ингве на уроках труда, я встретил ее в коридоре.
– Такая хорошая погода, а ты в доме? – удивилась она.
– Да.
Она сделала шаг, чтобы пройти дальше, но вдруг остановилась.
– Что-то случилось? – спросила она.
Я опустил глаза.
– Что-то плохое?
– Телевизор сломался, – сказал я.
– Вот беда, – сказала она. – Такая неприятность. А бабушка и дедушка там, в гостиной?
Я кивнул.
– Пожалуй, я их позову на террасу. Вечер просто чудесный. Приходи и ты, хорошо? Там еще есть сок, можешь попить.
Я помотал головой и пошел снова к себе в комнату. Остановился в дверях. Может, правда лучше пойти к ним на террасу? При всех он не будет начинать, даже если узнает, что я сломал телевизор.
Хотя, впрочем, мог и наоборот, еще больше разозлиться. В прошлый раз, когда мы были в Сёрбёвоге, Хьяртан при всех рассказал за обедом, что Ингве подрался с соседским мальчиком, Бьёрном Атле. Все посмеялись, и папа тоже. Но когда мама ушла со мной в магазин, а кто остался в доме, прилегли отдохнуть, и Ингве устроился читать в кровати, к нему пришел папа, поднял за шиворот с кровати и так ему поддал, что он отлетел к другой стене, за то, что подрался.
Нет, уж лучше побыть тут. Когда бабушка или мама скажут, что телевизор сломался, его злость, может быть, пройдет, пока он сидит с ними.
Я снова лег на кровать. В груди пробежала дрожь, слезы снова хлынули из глаз.
О-о-о! О-о-о! О-о-о!
Сейчас он придет.
Я это знал.
Скоро он придет.
Я лежал, закрыв ладонями уши и зажмурив глаза, стараясь думать, что ничего не происходит. Только темнота и собственное шумное дыхание.
Но тут же, почувствовав свою беспомощность, я вскочил на колени и стал смотреть в окно, где все было залито светом, крыши домов блестели под солнцем, а окна сверкали в его лучах.
Внизу открылась и захлопнулась дверь.
В паническом страхе я оглянулся назад. Встал, подвинул к письменному столу стул и сел.
Шаги по лестнице. Поступь тяжелая. Это он.
Я не усидел спиной к двери и снова встал, пересел на кровать.
Он распахнул дверь. Вошел в комнату, остановился у порога и посмотрел на меня.
Глаза его сузились, губы были сжаты.
– Ты что тут делаешь, малый? – спросил он.
– Ничего, – сказал я, опустив голову.
– Смотри на меня, когда говоришь со мной! – сказал он.
Я поднял глаза, посмотрел на него, но не выдержал и снова опустил голову.
– Ты что, оглох? – спросил он. – Смотри на меня!
Я посмотрел на него. Но заглянуть в глаза не посмел.
В три шага он вдруг подошел ко мне, схватил за ухо и стал крутить, одновременно поднимая меня с кровати.
– Разве я разрешал тебе включать телевизор? – сказал он.
Я только всхлипнул и ничего не ответил.
– ЧТО Я ТЕБЕ СКАЗАЛ? – повторил он, еще сильнее закручивая ухо.
– Что м… м… м… мне не… нельзя его включать, – сказал я.
Он отпустил ухо, схватил меня за плечи и потряс.
Его пальцы так и впились в мои плечи.
– СЕЙЧАС ЖЕ ПОСМОТРИ НА МЕНЯ! – закричал он.
Я поднял голову. Слезы так заволокли мне глаза, что я его почти не видел.
Его пальцы еще сильнее впились в мои плечи.
– Ведь говорил я тебе, чтобы ты не подходил к телевизору? Говорил же? Говорил я тебе или нет? Теперь нам придется покупать новый, а откуда взять на это деньги? Ты можешь это сказать?
– Не-е-е-т! – сквозь всхлипы ответил я.
Он отшвырнул меня на кровать.
– Будешь сидеть в своей комнате, пока я не разрешу выходить. Понял?
– Да, – сказал я.
– На сегодня ты оставлен без прогулки. И на завтра тоже.
– Да.
С этим он ушел. Я так плакал, что не расслышал, куда он направился. Я дышал толчками, будто каждый вздох преодолевал крутую ступеньку. Грудь ходила ходуном, руки тряслись. Я лежал и плакал, наверное, минут двадцать. Затем понемногу утих. Тогда я встал на коленки в кровати и посмотрел в окно. Ноги все еще дрожали, и руки дрожали, но я почувствовал, что дрожь постепенно проходит, словно наступило затишье после шторма.
* * *Из окна мне виден был дом соседа Престбакму и передняя половина его сада, который граничил с нашим, дом Густавсенов и передняя половина их сада, немножко – дом Карлсенов и немножко – дом Кристенсенов на вершине горы. Дорогу я видел до того места, где стояли почтовые ящики. Солнце, как будто раздавшееся к вечеру в ширину, стояло на небе над покрытым лесом холмом. Воздух словно бы замер, кусты и деревья стояли не шелохнувшись. Здешние жители никогда не устраивались посидеть в саду перед домом, никто не хотел «выставляться», как сидение у всех на виду называлось у папы, поэтому у всех соседей садовая мебель и грили стояли за домом.
И вдруг что-то произошло. Из дома Карлсенов вышел Кент Арне. Я видел только его голову поверх стоящего во дворе автомобиля. Сверкая белыми волосами, он проплыл мимо, как марионетка в кукольном театре. Исчезнув из вида на несколько секунд, он вновь показался уже на велосипеде. Он ехал стоя на педалях и притормаживал, нажимая на заднюю, выехал на дорогу и набрал порядочную скорость, прежде чем остановиться перед домом Густавсенов. Два года назад у него умер отец-моряк, я его плохо помнил; собственно говоря, у меня в памяти осталась только одна картина, как мы шли с ним однажды, спускаясь с горы, в морозный и солнечный, хотя и бесснежный день, я нес в руке маленькие оранжевые конечки с тремя полозьями и ремешками, которыми их можно было прикреплять к ботинкам, – значит, мы шли тогда на озеро Хьенна. А еще помню, как я услышал, что он умер. Мы стояли возле бордюра на перекрестке напротив нашего дома: и Лейф Туре тогда сказал, что у Кента Арне умер папа. Услышав эти слова, мы посмотрели на дом, где они жили. Он хотел вытащить кого-то из цистерны, которую чистили рабочие, а там оказалось полно газа, он потерял сознание и сам упал замертво. При Кенте Арне мы никогда не заговаривали о его отце или о смерти. У них в доме недавно поселился новый мужчина, тоже, как ни странно, по фамилии Карлсен.
Если Даг Лотар был среди нас первым, то Кент Арне считался вторым, хотя и был на год младше нас и на целых два младше Дага Лотара. Лейф Туре считался у нас третьим, Гейр Хокон четвертым, Трунн пятым, Гейр шестым, а я – седьмым.
– Лейф Туре! – крикнул Кент Арне, стоя перед домом. – Ты выйдешь на улицу?
Тот скоро вышел в одних синих джинсовых шортах и кроссовках, сел на велосипед Ролфа, они поехали вниз по склону и скоро скрылись из вида. Кошка Престбакму осталась лежать на плоском выступе скалы между участками Густавсенов и Хансенов.
Я снова лег на кровать. Почитал комиксы, встал и прислушался под дверью, что делается в доме, но из комнат не доносилось ни звука, они все еще сидели в саду. Раз у нас гостят бабушка и дедушка, то не может быть, чтобы меня оставили без ужина. Или может?
Через полчаса они поднялись по лестнице. Кто-то зашел в ванную у меня за стеной. Не папа. Это я понял по звуку шагов: у него они были тяжелее. Но мама это, или бабушка, или, может быть, дедушка, я не смог различить, так как после шума воды в унитазе тотчас же загремели водопроводные трубы, а такое могло получиться только у бабушки или дедушки.
Тут я почувствовал, что по-настоящему проголодался.
Тени, протянувшиеся на дворе, стали такие длинные и приняли такие замысловатые формы, что потеряли всякое сходство с предметами, которые их отбрасывали. Они повырастали словно бы сами по себе, как будто существовала какая-то параллельная реальность мрака, наполненная темными призрачными оградами, призрачными деревьями, призрачными домами и темными призраками людей, которых нечаянно занесло на берег светлого мира, где они казались такими же неуклюжими и беспомощными, лишенными родной стихии, как шхеры с водорослями, крабами и ракушками, когда от них откатывает волна. Ах, не потому ли тени становятся все длинней и длинней по мере приближения ночи? Может, они тянутся к ночному мраку, за той волной тьмы, которая набегает, как прибой, затопляя землю, и тогда на несколько часов исполняются заветные желания теней?
Я взглянул на часы. Было десять минут десятого. Через двадцать минут надо ложиться. В послеобеденное время худшим в запрете покидать комнату было смотреть, как все гуляют на улице, а тебе нельзя выйти. А вечером худшим становилось исчезновение границ между фазами, на которые обыкновенно делился вечер. Что, посидев какое-то время одетым, я просто раздевался и ложился в постель. Разница между обоими состояниями, обыкновенно очень заметная, при запрете покидать комнату совершенно стиралась, и из-за этого я осознавал себя иначе, чем обычно. Словно то «я», кем я был, когда ужинал, чистил зубы, умывался, надевал пижаму, не только отчетливо проявилось, но и заполняло меня целиком, поскольку другого ничего не было. Что я один и тот же, когда сижу на кровати одетый и когда лежу в ней раздевшись. Что на самом деле нет никакого перехода и никакой разницы.
Это было мучительное ощущение.
Я подошел к двери и снова приложил ухо. Сперва там было тихо, потом послышались голоса, потом опять все стихло. Немного поплакав, я снял с себя майку и шорты и лег в кровать, натянув одеяло до подбородка. Стену напротив все еще озаряло солнце. Я почитал комиксы, затем сложил их на пол и закрыл глаза. Последней мыслью перед тем, как заснуть, было, что я не виноват в том, что случилось.
* * *Я проснулся, взглянул на наручные часы. Две светящиеся стрелки показывали десять минут третьего. Некоторое время я полежал без движения, стараясь понять, что меня разбудило. Стояла тишина, только биение пульса шорохом отдавалось в ухе. Не было ни машин на дороге, ни катеров в проливе, ни самолета в небе. Ни шагов, ни голосов, ничего. Тихо было и в доме.
Я приподнял голову, чтобы уши не касались подушки, и затаил дыхание. Через несколько секунд из сада послышался звук, такой высокий и тонкий, что я сначала его не уловил, но как только заметил, он показался мне ужасным.
– Иииии-ииии-иииии-иииии. Ииии-ииии-ииии. Иииии!
Я встал на колени в кровати, отдернул занавеску и выглянул в сад. Газон был залит слабым светом, над домом стояла полная луна. По траве пробежал порыв ветра, и она пришла в движение. Белый пластиковый пакет, одним концом зацепившийся за живую изгородь, трепыхался на ветру, и я подумал, что, если не знать про ветер, может показаться, будто пакет шевелится сам по себе. Я чувствовал дрожь в кончиках пальцев рук и ног, словно стоял на большой высоте. Сердце в груди отчаянно колотилось. Мышцы живота напряглись, я проглотил комок, еще раз сглотнул. Ночь – время привидений и мертвецов, ночь – время человека без головы и скалящегося скелета. А меня от нее отделяла лишь тоненькая стена.
И снова тот же звук!
– Иии-иииии-иии-ииииииии-ии-ииииии.
Я пробежал взглядом по серому газону за окном. В дальнем конце, под кустами, метрах в пяти от дома, я увидел соседскую кошку. Она лежала, вытянувшись на траве, и ударяла лапой по какому-то предмету. То, по чему она ударяла, было похоже на комочек глины, он отлетел на несколько метров и очутился ближе к окну. Кошка встала и побежала за ним. Комочек неподвижно лежал в траве. Кошка несколько раз осторожно тронула его лапкой, вытянула шею и как будто ткнула носом, прежде чем открыла пасть и схватила его зубами. Тут писк повторился снова, и я понял, что это мышь. Неожиданный звук, кажется, смутил кошку. По крайней мере, она мотнула головой и отбросила добычу. На этот раз мышь не стала ждать, а стремглав бросилась прочь по лужайке. Кошка неподвижно следила за ней глазами. Можно было подумать, что она решила отпустить мышку. Но затем, в последний момент, когда мышь добежала до клумбы у забора, отделявшего наш участок от участка Престбакму, она бросилась вдогонку. В три прыжка она ее снова схватила.
Из соседней комнаты вдруг послышался папин голос. Тихое бормотание, похожее на начало или конец фразы, – так бывало, когда он говорил во сне. В следующий момент в соседней комнате кто-то встал с кровати. По легким шагам я понял, что это мама. Кошка в саду начала скакать вокруг мыши. Это было похоже на танец. Пронесся новый порыв ветра, и трава снова склонилась убегающей волной. Я взглянул на сосну и увидел, как чутко затрепетали ее тонкие и хрупкие ветки, чернея на фоне желтой и круглой луны. Мама открыла дверь ванной. Услышав, как она опустила сиденье унитаза, я закрыл руками уши и принялся тихонько напевать. Звуки, которые она издавала, шипящие, словно она испускает пар, казались мне чем-то ужасным. Папино громкое журчание я тоже старался заглушить, хотя по сравнению с маминым шипением оно было еще терпимым.
– Ааааааа, – завел я, одновременно мысленно считая до десяти и следя глазами за кошкой. Очевидно, наскучив играть, она схватила мышь зубами и, шмыгнув в кусты, перебежала через дорогу на двор к Густавсенам; там она опустила мышку на землю возле трейлера. Стоя над мышью, кошка глядела на нее не спуская глаз. Мышь лежала совершенно неподвижно, как неживая. Кошка вскочила на каменную ограду и пошла к одному из шаров на столбе, служивших солнечными часами. Я убрал ладони от ушей и перестал напевать. В ванной зашумела обрушившаяся из бачка вода. Кошка внезапно обернулась и посмотрела на мышь, та лежала все так же неподвижно. Открылся кран, и в раковину струей хлынула вода. Кошка соскочила с ограды, вышла на дорожку и улеглась в львиной позе. В тот самый момент, как мама, нажав на ручку, открыла дверь, тело мышки вдруг дернулось, словно этот звук пробудил в ней импульс к движению, и в следующий миг она в отчаянном усилии снова пустилась в бегство от кошки, которая, очевидно, этого и ждала, поскольку в долю секунды перешла от покоя к погоне. Но на этот раз она опоздала. Белый кусок шифера на лужайке стал спасительным прибежищем для мыши, которой удалось зашмыгнуть под него на секунду раньше, чем туда подоспела кошка.
Мне словно передались стремительные движения обоих животных, и после того, как я лег, сердце продолжало колотиться. Может, я и сам был такой зверек? Через некоторое время я перелег по-другому, положил подушку в изножье и приоткрыл занавеску, чтобы видеть из кровати усеянное звездами небо, так похожее на песчаный пляж, на который в незримой для нас дали набегают волны моря.
Знать бы, что находится там, где кончается Вселенная?
Даг Лотар говорит, что там нет ничего, Гейр – что там пекло. Я тоже думал, как Гейр, а насчет моря подумал только из-за того, что звездное небо похоже на то, что я сказал.
В спальне у папы и мамы снова стало тихо. Я задернул занавеску и закрыл глаза. Постепенно меня наполнили царившие в доме покой и тьма, и я уснул.
* * *Когда на следующее утро я встал, бабушка и дедушка пили с мамой кофе в гостиной. Папа шел по лужайке с разбрызгивателем. Он установил его на краю лужайки так, чтобы тонкие струйки, похожие на машущую ладонь, попадали не только на траву, но и на огородные грядки ниже по склону. Солнце, стоявшее над лесом с восточной стороны дома, заливало сад своими лучами. В воздухе, как и вчера, не чувствовалось ни ветерка. Небо с утра, как почти всегда, было туманное. Ингве завтракал на кухне, там был накрыт стол. Белые яйца в коричневых рюмках напомнили мне, что сегодня воскресенье. Я сел на свое место.
– Что вчера случилось? – спросил Ингве, понизив голос. – За что тебя оставили без прогулки?
– Я сломал телевизор, – ответил я.
Брат вопросительно посмотрел на меня, его рука с бутербродом, который он хотел поднести ко рту, замерла на полпути.
– Да я просто включил его для бабушки и дедушки. А он вдруг – хлоп и погас. Они ничего про это не говорили?
Он откусил большой кусок бутерброда с пряным сыром и отрицательно покачал головой. Я стукнул ножом по яйцу, разбил его, зачерпнул ложечкой мягкий белок, взял из солонки щепотку соли и посыпал яйцо сверху, несколько крупинок упало рядом. Намазал ломтик хлеба спредом, налил в стакан молока. Внизу папа отворил дверь. Я съел белок и сунул ложку глубже в яйцо, чтобы проверить, вкрутую оно сварено или всмятку.
– Я и на сегодня наказан, – сказал я.
– На весь день или только вечером?
Я пожал плечами. Яйцо было сварено вкрутую, желток раскрошился, когда я зачерпнул его ложечкой.
– Вроде на весь день, – сказал я.
Пустая дорога лежала, озаренная солнцем. Но в канаве под густо нависшими еловыми ветвями стояла сумрачная тень.
Вниз с горы на полной скорости несся велосипед. Парню, который ехал на нем, было лет пятнадцать, одной рукой он держал руль, другой придерживал прикрепленную к багажнику бензиновую канистру. Черные волосы развевались на ветру.
На лестнице послышались папины шаги. Я выпрямился, поспешным взглядом окинул стол, все ли на нем в порядке. Кусочек раскрошившегося яйца упал мимо яичной подставки, я смахнул его через край стола, подставив ладошку, и положил на блюдце. Ингве помедлил и едва не опоздал вовремя подвинуть стул к столу и распрямить спину, но все-таки успел, и когда вошел папа, он уже сидел прямо, поставив ступни вместе.
– Собирайте купальные принадлежности, ребята, – сказал папа. – Мы едем в Хове.
«И я тоже?» – чуть было не спросил я, но вовремя спохватился, сообразив, что он мог забыть о моем наказании, а мой вопрос ему о нем напомнит. Даже если он не забыл, а просто передумал, лучше было промолчать: вдруг он вспомнит и решит, что вчера поступил неправильно, а я не хотел, чтобы он так подумал. Поэтому я просто взял свои плавки и полотенце, сушившиеся в котельной, сложил их в пластиковый мешок вместе с маской для подводного плавания, которая могла пригодиться, если мы будем на одном из пляжей в Хове, и сел в своей комнате ждать, когда скажут, что пора ехать.
Спустя полчаса мы выехали на мористую сторону острова; день выдался на редкость хороший, может, самый погожий за все лето, море лежало такое спокойное, что его было почти не слышно, и это, вместе с вековечно безмолвными скалами и молчанием леса, придавало всей окружающей природе что-то нереальное: каждый шаг по камням, каждое звяканье бутылок производили впечатление чего-то небывалого, знойное солнце в зените казалось чем-то первозданным и чужеродным, а море в этот день поднималось к горизонту пологой горкой, тогда как подернутое нежной дымкой небо легчайшим сводом парило над водной гладью; мы с Ингве, папа и мама переоделись в купальные костюмы, и все – кто побыстрей, а кто неторопливо – из раскаленной жары погрузились в прохладные объятия моря, и только бабушка с дедушкой так и остались сидеть на берегу, одетые по-выходному, словно ничего, что существует вокруг и что происходит, их не коснулось. Они словно и не заметили перемен, которые произошли после пятидесятых годов, как будто то время и вестланнские обычаи не только наложили на них поверхностный отпечаток, выраженный в одежде, манерах, говоре, а были частью их внутренней сущности, шли из глубин души, составляли самую основу их личности. Странно было смотреть на них, как они сидят на камне, щурясь от яркого света, который льется на нас со всех сторон, – они выглядели здесь такими чужими.
* * *На следующий день они уехали домой. Папа отвез их в Хьевик, заодно навестив своих родителей, а мама взяла меня и Ингве и поехала с нами на озеро Йерстадванн, мы собирались купаться, есть печенье и отдыхать, но, во-первых, мама не сразу нашла дорогу к пляжу, поэтому нам пришлось довольно долго пробираться через лесные заросли, во-вторых, в том месте, где мы вышли к озеру, вода оказалась зеленой от водорослей, а каменный берег – покатым и скользким от слизи, а в-третьих, едва мы поставили на землю сумку-холодильник и корзинку с печеньем и апельсинами, как пошел дождь.
Мне стало жалко маму: она хотела устроить нам веселую вылазку на природу, а получилось совсем не то. Но выразить это не было никакой возможности. Это была одна из тех вещей, о которых остается только поскорее забыть. Что оказалось несложно: эти дни были полны новых удивительных переживаний. Мне вскоре предстояло пойти в школу, это означало, что надо было обзавестись множеством новых вещей. Первое и главное – это ранец, который мы с мамой в очередную субботу купили в магазине: прямоугольный, синего цвета, весь блестящий и гладкий, с белыми ремешками. Внутри у него было два отделения, и я сразу же положил туда новенький оранжевый пенал с карандашом, ручкой, ластиком и точилкой и единственную купленную тетрадку с обложкой в оранжево-коричневую клетку, в точности как у Ингве; вдобавок, чтобы чем-то заполнить пустоту, я положил туда несколько комиксов. Отныне он встречал меня вечером на полу рядом с письменным столом, и не давал мне покоя, потому что оставалось еще долго ждать того дня, когда я вместе со всеми моими приятелями пойду в первый класс. Однажды мы уже побывали в школе, еще весной, и познакомились с нашей будущей учительницей, посидели за партами, немножко порисовали, но тогда все было как бы понарошку и не всерьез. Некоторые школу ненавидели, из старших почти все говорили, что ненавидят, и мы знали, что вообще-то и нам бы следовало так, не отставая от них, однако предстоящее событие было слишком заманчиво, мы так мало знали о школе и так многого от нее ждали, не говоря уже о том, что, став школьниками, мы перейдем в высшую лигу, к большим ребятам, в каком-то смысле станем такими, как они, и вот тогда уж можно будет ненавидеть школу, но не сейчас… Разговаривали мы о чем-то другом? Почти никогда. В местной Ролигхеденской школе, в которой работали мой папа и папа Гейра и куда ходили старшие дети, мест уже не было, слишком много набралось первоклассников; в новые поселки понаехало столько семей, что нам предстояло отправиться в школу на восточной окраине острова, километрах в пяти-шести от дома, и учиться там вместе с незнакомыми ребятами. Возить туда обещали на автобусе. Для нас это было целое приключение, да к тому же и предмет гордости. За нами каждый день будет приезжать автобус и забирать нас в школу!
Еще мне купили светло-синие брюки и куртку, а к ним темно-синие кроссовки с белыми полосками на подъеме. Несколько раз, когда папы не было дома, я надевал новый наряд и ходил в переднюю поглядеть на себя в зеркало, иногда нацепив на плечи ранец, а уж когда наконец-то настал долгожданный день и я встал на крыльце, чтобы мама меня сфотографировала, то кроме волнения перед неизвестностью, от которого сосало под ложечкой, я ощутил какое-то гордое, чуть ли не победное чувство, которое я всегда испытывал от новой и нарядной одежды.