bannerbanner
Доверься жизни
Доверься жизни

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Сильвен Тессон

Доверься жизни

© Éditions Gallimard, 2014

© Т. Петухов, перевод на русский язык, 2020

© ИД «Городец», издание на русском языке, оформление, 2020

* * *

Бенедикту

Мы будем умирать в одиночку. Значит, нужно поступать, как если бы мы были одни.

Паскаль. Мысли[1]

Некто удивлялся тому, как легко ему идти путем вечности; а он стремглав несся по этому пути вниз.

Франц Кафка. Размышления об истинном пути[2]

Суета казалась ему способом все устроить.

Дриё ла Рошель. Болотные огни

Влюбленные

Так они менялись по очереди, кому умирать; и возник вопрос – абсурдный, быть может, – нельзя ли было, хоть чуть-чуть, и в жизни так.

Людвиг Холь. Восхождение

Реми с Каролиной? Сорокалетние парижане, вроде тех, про кого сорокалетние парижане пишут романы. Я знал их обоих еще до того, как они встретились и как все стали говорить «Реми с Каролиной», привычно прибавляя «Каролину» к «Реми» и подразумевая «Реми», когда речь о «Каролине». «Реми & Каролина» – хорошая вывеска для ресторана натуральной кухни.

Я их и познакомил. Он – время от времени рисовал для воскресного приложения одной газеты. Она – волчица из «Голдман Сакс», чей род занятий я никогда не понимал, потому что не интересуюсь повадками хищников в бескрайних кондиционированных степях мировых финансов. Я знал ее с детства – она была лучшей подругой моей сестры, но потом та одумалась, а я унаследовал дружбу.

Дело было на вечеринке у этого болвана Джимми, который рисовал карикатуры на писателей для американской прессы и пытался пристроить свои никудышные политиканские каракули в левацкие газеты. Типичная вечеринка, где парижане изображают ньюйоркцев, широко улыбаясь, хлопая друг друга по плечам и наливая скотч, но в слишком тесных для такого самообмана квартирах. Все подыхали со скуки, но и не думали спать. Мы боялись состариться, а потому не смыкали глаз – вдруг морщины прорежутся. Это был ночной караул – мы караулили свои жизни. И бдение превращалось в бессонницу. Торчать в этой квартире как истуканы означало признать, что дома ничуть не веселее, поэтому всем было немного стыдно, что они не едут домой. В какой-то момент я сказал: «Каролина, это Реми, он художник; Реми, это Каролина, она живет в банке, пока не ограбят». Она сказала что-то любезное, вроде: «Ваши автопортреты, должно быть, хороши». Он же смотрел на нее как камбала со дна пересохшего Арала, потому что никогда не умел говорить, когда нужно, и потому что был очень пьян, а она – очень красива. Я оставил их, поскольку почувствовал, что так надо. И больше они не расставались, что было непостижимой загадкой, и мы высказали немало предположений на этот счет, когда, вырвавшись наконец на волю, сидели и макали арабские лепешки в восточные соусы в заведении одного маронита с улицы Сантье.

Северный и Южный полюс объединяет одно: их пронзает земная ось. У Реми с Каролиной не было общей оси – только притяжение противоположностей. И эта аномалия скрепляла их, как раствор – кирпичи. Его приводило в восторг «Фанданго» Падре Солера, она билась в конвульсиях под Дэвида Боуи. Он считал клавесин демоническим инструментом. Она прибавляла звук (обрывая Реми на «прообраз электрического экстаза техно – в щипках спинета…»), и стекла в их квартире на улице Богренель дрожали от сливающихся потоков Pin Ups[3] из глотки бойкого зомби. Она говорила, что вся мировая литература была только подготовкой читателей к приходу Стендаля, он же восхищался Рамю. Она напоминала кристалл, его будто слепили из глины. Она – лицо зеленоглазой волчицы, фарфоровая кожа. Он – лицо желтоватое, лунно-восковое, и вид как у спаниеля, бредущего с охоты ни с чем.

Для нее идеальная фраза должна звенеть как муранская ваза под ударом хлыста в сухой и ветреной итальянской ночи. Он же бубнил Пеги: александрийский стих, откуда грязь сочится на сгибе двух полустиший. Порой Реми заставлял Каролину слушать, как он читает «Ковер богородицы» под тибетские мотивы, полагая, что гул гималайских мантр сочетается с нудной жвачкой Пеги про «окровавленную расу» и «плодородную борозду». Он про все строил теории, она наблюдала. Стоило чему-то случиться, он искал в памяти, на что это похоже. Она все превратности жизни стремилась назвать по-новому. Он цитировал книги. Она не помнила ничего, кроме единственного афоризма Жюля Ренара, почерпнутого из его «Дневника»: «То слова человека, который прекрасно объясняет, но ни разу не испытал того, что объясняет». Он запоминал все, она старательно забывала. Он умел находить связь, она – смотреть. Он искал отсылки, она верила лишь в неповторимое. Он близоруко щурился, она терпеть не могла кротов, жила на свету и могла просто остановиться посреди улицы, закрыть глаза, подставить лицо солнцу и принять его свет как дар, возложенный на алтарь ее кожи.

Он пил бельгийское «Жюпиле», она признавала только вина долины Луары, их ясный песочный отлив, и туман, который струится к вискам, румяня щеки, опуская веки. Он медленно жевал огромные пережаренные стейки, она ковырялась в воке, как малахольный лемуриец.

Мечты, воспоминания, цитаты – он все записывал в маленькие черные блокноты. Ей эта житейская канцелярия была чужда. «Складываешь жизнь в гербарий, чтобы высохла?» – говорила она, когда заставала его за тетрадями. Он записывал все, она не хранила ничего. Он пережевывал жизнь, она – скользила. Ему подошло бы вспахивать землю, ей – лететь на коньках по зеркальным равнинам.

Постель раскрывает склонности. Каролина делилась со мной всем, будто мы были сослуживцы по 27-му полку Сопротивления в Брив-ла-Гайарде. В кровати она любила урвать свое. Она опустошала партнера и называла это «постельным рейдом». Он? Любил медленное зажигание.

Помню ужины у Реццори, на бульваре Сен-Жермен. Каролина часто ходила на них за компанию с нью-йоркскими тружениками «слияния и поглощения», командированными в Париж. Этим никогда не знавшим нужды типам и в голову не придет, что можно зайти в бистро и слопать антрекот. Им надо, чтобы сок раковых усиков окроплял поверхность огуречного гаспачо. Впрочем, они и не ели. Они пили ледяной «Редерер», рассматривая пестрые россыпи закусок, которые набриолиненные юноши с узкими бедрами подносили на черных тарелках. Реми презирал это место, и, когда Каролина умоляла его приехать к ним, он покидал свою мастерскую через силу. Через полчаса после звонка он входил тяжелым шагом, с тускло-враждебным лицом, держа в руке мотоциклетную каску. Каролина махала ему загорелой рукой, и ее жилистое запястье звенело браслетами как лодыжки раджпутских танцовщиц. Он говорил, что лучше перекусил бы мясом с вином, и американцы таращились на него поверх очков в лаковых оправах, как будто он заказал рагу из яиц бородавочника.

Он был помешан на времени. Бег часов словно физически мучил его. Сумерки казались катастрофой. А рассвет вел новый день на заклание. И только в полдень, когда мы топчем свою тень, – передышка. Он изгнал из своей мастерской настенные часы и никогда не носил механических. Он терпел только песочные, на жидких кристаллах и кварцевые, которые считали время в тишине своего хода.

В мастерской на улице Богренель стены были увешаны длинными, плотными, многослойными полотнами. Они являли собой его попытки запечатлеть длительность в густоте пейзажа. По крайней мере, так он говорил посетителям. На картинах над ледяными торфяниками растекались длинные белые полосы, что напоминало февральское утро на равнинах из ночных кошмаров. Картины цвета перегноя пахли виски. Он часами курил сигары, накладывая на свои акриловые тундры новые слои.

Каролина мечтала только о путешествиях. Самолет был ее вотчиной, раем с кондиционером. Она бы всю жизнь прожила в аэропортах. Чтобы вытащить Реми из Парижа, требовались нечеловеческие усилия. Он иногда соглашался на Голландию или Шотландию, на одну из тех стран, где небо стремится загнать людей в ближайший паб, что созвучно его желанию сбежать. Она любила колесить по охряным и жарким городам Тосканы или Марокко, исследовать каждую прожилку их улиц, внезапно вспыхивающих ослепительными площадями. Он впадал в спячку, она прыгала как блоха. Каролина нашла себе медведя, но не кусала его. Время? Ей было плевать, она им сорила.

Она смотрела новостные каналы, где экран разбит на мелькающие квадратики. В них политики поливали друг друга грязью на дебатах, число жертв арабского бунта бежало строкой, а в левом углу мерцали котировки «Насдак». Цифры вбирали весь бардак мира. Она разделяла позицию журналистов новостных каналов, что фраза, в которой больше двенадцати слов, слишком длинна для зрителя. И говорила Реми, что ее мозг может одновременно анализировать десятки сообщений. Ее подвижные глаза работали как зонд, и она могла оценить все грани мира сразу. Взгляд в кубе. У нее – глаза мухи, у него – глаз циклопа. Она жила как в мозаике, он метался по евклидовой плоскости.

Когда он не писал, он читал марксистских философов Франкфуртской школы. Тогда Хартмут Роза опубликовал «Социальную критику времени». Реми позвонил Каролине на работу, чтобы зачитать: «Время, по своей сути, оказывается главным инструментом дисциплинарного общества». Она слушала, прижав «блэкберри» плечом к уху, и продолжала набирать мэйл для CEO, кидая в корзину красного дерева розовые стикеры и поглядывая на монитор Блумберг-терминала. Когда он добавил: «Ты прогнулась, моя дорогая, а я свободен, потому что не занимаюсь ничем, разве только встаю иногда ради пары мазков», она рассмеялась и ответила, что ей звонят по другой линии.

Он неделями крутил в голове формулу Хартмута Роза: «Как правило, кажется, что время, насыщенное разнообразными впечатлениями, проходит быстро, но в воспоминаниях оно представляется долгим. И напротив, лишенный впечатлений промежуток времени тянется как будто долго, но после кажется очень коротким». Он пришел к заключению, что только художники и влюбленные взращивают в себе чувство пребывания в «долгом времени», предаваясь «разнообразной» деятельности.

Напав на какую-то тему, он мусолил ее, не отступаясь: он искал ответы на свой временной вопрос, рылся в Блаженном Августине, пожирал Плотина. Она обращалась с идеями как кошка с мышами. Взять концепт, перевернуть, вытащить парочку мыслей, позабавиться с парадоксами и выбросить, распотрошив…

Встреча была для него вторжением, телефонным звонком, разломом в ровном течении тишины. Она любила работать в команде, любила ажиотаж в торговых залах во время рискованных сделок. Она облетала людей, как пчела цветы, вела три разговора сразу, не считая внутренних диалогов, а когда вечером закрывала глаза, под веками мельтешили лица, шли вереницы силуэтов, пока весь обоз воспоминаний не пропадал в подвалах памяти, куда она никогда уже не заглянет.

Они любили друг друга, удивляясь тому, сколько всего их разделяет. Их любовь – плод влечения к безднам. Они тянулись друг к другу через бескрайнюю степь, или, скорее, с разных берегов. А между – текла их жизнь.

Позавчера вечером они поехали на мотоцикле в Барбизон на ужин к родителям Каролины. И на всем лету врезались в зад фуры, которая встала на подъеме близ Савиньи-сюр-Орж.

И в этой аварии наконец воздали друг другу должное.

Каролина выжила. Если верить врачам, следящим за ее комой, она может прожить еще сорок лет. Но уже не проснется.

Он же умер на месте.

Плотина

Царящее в современной технике раскрытие потаенного есть производство, ставящее перед природой неслыханное требование быть поставщиком энергии, которую можно было бы добывать и запасать как таковую.

Мартин Хайдеггер. Вопрос о технике[4]

Свадебное путешествие было в моей семье традицией, отказаться от которой – немыслимо. Считалось, что по успеху этого предприятия можно судить о том, насколько счастливым будет брак.

Мой прадедушка поехал с бабушкой в Камбре, где двоюродная сестра держала галантерейную лавку. Он пробыл там два дня. Купил супруге набор кружевных скатертей и поднялся на каланчу, где у него так закружилась голова, что он убежал обратно в свою пикардскую деревню свекловодов и вылез оттуда только затем, чтобы умереть от шрапнели на Сомме.

Мой дед в разгар Второй мировой отправился с бабушкой на велосипедах из Генуи в Марсель. Они рассказывали, как под вечер отчаялись найти хоть одну живую душу между Ниццей и Жуан-ле-Пен, во что нам с трудом верилось шестьдесят лет спустя, когда мы ехали по обезображенному супермаркетами берегу вдоль выставки людских телес.

Отец повез мою мать в Камбоджу. Потеряв в супе из лепестков лотоса свой фарфоровый зуб, она решила не открывать больше рот до самого возвращения в Сиемреап, где они нашли стоматолога. Так их союз ознаменовался долгим молчанием, которое впоследствии активно заполнялось.

Моя сестра с мужем отправились в испанскую Галисию, чтобы «окунуться в мир фей и кельто-и-берских легенд», как она объявила всем. Через два дня они вернулись пришибленные, ругаясь на ларьки и торговцев жареной картошкой, оккупировавших побережье. Муж сестры сказал: «Мы ехали искать короля Артура с Мерлином, а там только “Леруа Мерлен”», и это был первый звоночек о его страсти к каламбурам, от которой мы столько натерпелись впоследствии.

Мы с Марианной познакомились на отделении Восточных языков в начале учебного года, который не предвещал мне ничего, кроме уныния. Она дописывала диссертацию по японскому, и пару раз я уже замечал в коридоре ее черные, раскосые, широко расставленные глаза, которые выделялись на бледном, даже мертвенно-бледном из-за рыжих локонов, лице. В чахлых сумерках январского утра я вел лекции по «Русской культуре» перед амфитеатром студентов, с которыми меня объединяло лишь одно: непонимание, что мы здесь забыли. Она случайно ворвалась в мою аудиторию, думая, что здесь ее пара. Она извинилась и хотела уйти, я пригласил ее сесть; не знаю, почему она согласилась – или подчинилась. Студенты оглядывались, она краснела, я читал лекцию для нее одной. Речь шла о специфике взаимоотношений казаков и таежных шаманов во время покорения Сибири и Дальнего Востока. «Изумительная нудятина», – призналась мне Марианна три недели спустя. Мы поженились в апреле, и, когда нас спрашивали, как мы познакомились, я отвечал, что Марианна ошиблась дверью.

Шесть месяцев безудержной страсти не охладили наш пыл. Верный семейной традиции, в июле я поставил вопрос о свадебном путешествии. Мы остановились на китайской провинции Юньнань. Решение принималось в жарких дебатах. Велись они в постели в воскресенье, омраченное крайне посредственной метеорологической обстановкой:

– В Россию! – предложил я.

– Ты видел, как Путин одевается? Русские психи, да и она слишком большая, мы потеряемся.

– Но я отлично знаю те края…

– Вот именно, нужно что-нибудь новое. Для нас обоих, – парировала она.

– Гренландия?

– Сам будешь искать чемодан для полярных мехов.

– Япония? – рискнул я наугад.

– Я там как на парах буду… Может, Пакистан? – предложила она.

После поездки в Марокко я стал питать отвращение ко всем этим исламским землям, где женщины, раздавленные виной за то, что осмелились жить, пресмыкаются будто на выжженной солнцем наковальне под возбужденными взглядами ненасытных мужчин.

– Ни за что! Местные парни раздавят тебя, как блоху, за то, что не закуталась в сто слоев мешковины.

– Тогда Китай.

– Идет! Но куда именно?

– В Юньнань!

Название провинции означает «Облачный юг», чего хватило, чтобы покорить Марианну. У нее была своя теория про субтропики:

– Там живешь как в природном увлажнителе воздуха. Очень полезно для кожи.

К тому же дистанция в десять часовых поясов защитит нашу страсть к взаимным ласкам от вторжений любящей семьи.

За две недели до вылета Марианна уже знала наизусть весь «Дао дэ цзин», и, когда я засыпал на ней весь в поту после секса, она частенько стряхивала меня и шептала: «Лучше не наполнять сосуда, чем желать, чтобы он оставался полон». Эту китайщину она всегда говорила со степенным видом мудрецов: так под маской посвященного скрывают бессмысленную заумь цитат.

Вечер перед отъездом мы потратили на то, чтобы купить два белых балахона в «Хлопковой лавке», потому что Марианна вычитала в «Рассказе о путешествии одного капуцинского священника в Поднебесной», что это самая подходящая одежда для передвижения в предмуссонной духоте. Я купил ей «Путешествие парижанки в Лхасу» Александры Давид-Неель, но в тот же вечер, после первой пары страниц, она заявила, что у этой исследовательницы Тибета явно сварливый характер и слишком поучительный тон, после чего пристроила книгу в библиотеку в гостиной и сунула в небольшой рюкзак, составлявший весь наш багаж, «Контрарифмы» Поля-Жана Туле, более созвучные ее непринужденному взгляду на жизнь.

Этот сборник она забыла в Куньмине, в жуткой гостинице, где нас чуть не сожрали клопы. Марианна приободрилась после потери, только когда автобус, в котором мы сумели занять места, заехал на последний серпантин перед Фоньдянью, деревушкой на перепутье тибетских троп, окруженной вершинами в фирновых снегах, под шесть тысяч метров каждая. Вечерами в просветы зреющих на хребтах кучевых облаков виднелись сиреневые пирамиды: солнце пастельных тонов лизало лед, прежде чем уступить место ночи.

А дальше было волшебство, о котором мы и мечтали. Редко когда в путешествии удается прожить день так, как воображал себе до отъезда. Обычно путешествовать – значит разочаровываться в странах.

Мы мало ездили. Если запах и вид деревни нам нравились, мы останавливались там на два-три дня. Маленьких гостиниц было много, и кормили везде тем, что давала река. Скоро мы привыкли к рокоту Меконга, наш слух впитал и перестал замечать шум его мощных вод. И почему грохот реки не мешает спать, а человеческий храп – невыносим? Мы литрами пили желтый чай на деревянных террасах, нависших над пенистым Меконгом. Воды его несли шлак с Гималаев, взбивали грязь, и река была охряной от наносов. «Жидкая земля», – говорила Марианна, зачарованно глядя на волны. Я обещал ей, что мы еще съездим туда, где река кончает свой путь в трех тысячах километрах к югу, к ее вьетнамской дельте, и там вспомним, что видели, как она рождается. «Реки как люди, – сказала она, – начинают жизнь с рева, а кончают спокойно, примирясь с морем, то есть со смертью».

– Это «Дао»?

– Нет, мое.

Светлая до рези в глазах зелень рисовых полей была усеяна пурпурными точками: головными повязками крестьян. Они балансировали на бортах рисовых террас, как канатоходцы. Некоторые вспахивали эти узкие полоски на буйволах, и мы не могли понять, как удалось поднять их туда, на амфитеатр идущих по крутым склонам ступенек. Гигантские бабочки садились Марианне на голову, неспешно помахивая крыльями. Контраст рыжих волос и бирюзы крыльев казался мне безвкусицей, и я подумал, что в том, наверное, и смысл рас: поддерживать цветовую гармонию. На черных и блестящих, как гагат, волосах китаянок эти чешуекрылые камеи смотрелись бы куда эффектнее.

Мы лениво переезжали из деревни в деревню, автобус на узких дорожках поднимал тучи красной пыли. Муссон набирался сил. Но пока кучевые облака лишь играли, растворяясь в воздухе, как клубы молока в чашке «Эрл Грей». Огромные ватные замки скапливались к югу, набухали, зрели в небесной печи, но не проливались: пройдет еще недели две-три, прежде чем лопнут меха. Мальчишки, стоя на носах длинных деревянных лодок, закидывали сеть с грацией танцоров. Вечером наши хозяева готовили нам рыбу, и мы ели молча, вдыхая аромат мелиссы, которой Марианна натирала кожу, спасаясь от ненасытных комаров. Они предпочитали кусать ее, а не меня, и я одобрял их вкус. Мы пили сычуаньские вина, слушали стрекот насекомых в тропической ночи, а потом занимались любовью на розовом песке пляжей, вволю крича под рокот волн.

Однажды вечером под гонтовой крышей постоялого двора одного тибетца, считавшего главной своей задачей убедить нас в превосходстве чая с топленым маслом над английским дарджилингом, мы познакомились с Сонамом. Ему было тридцать, и он приехал из Пекина. Там, в небольшом обеденном зале, где на гравюрах плясали неверные отблески масляных ламп, нас сразу поразило его лицо: скулы будто вытесаны резцом, кожа как граненая, глаза черные, хищные, ничего общего с мягкими алебастровыми лицами ханьцев. Он работал преподавателем французского в университете Куньмина и неделю сопровождал группу туристов из Лиможа. Под конец ужина он подошел к нам и спросил вполголоса, нет ли у нас книг на французском, которые мы можем ему продать.

Поля-Жана Туле мы потеряли еще в начале поездки, так что я подарил ему роман Мирчи Элиаде, Марианна же промолчала про свой французский «Дао дэ цзин», потому что привязывалась к книгам… Мы пригласили его выпить с нами чаю. Сонам сел за наш стол и, робко говоря на прекрасном французском, поведал нам свою жизнь. Его родители, крестьяне из Ганьсу перебрались в пригороды Пекина и стали пролетариями. Он рассказал про учебу в университете, про то, как гордилась мать, когда он получил диплом, про то, как идет по чиновничьим рельсам его жизнь, и как блекло проходит юность в провинции, на окраине Китая, и о надежде когда-нибудь съездить в Европу.

– Вы надолго в Юньнане? – спросил он.

– До понедельника, – ответила Марианна.

– Короткое путешествие, – заметил Сонам.

– Да, зато далекое. Одно другое искупает.

– Вы ездили на плотину Трех ущелий?

И он рассказал нам, как двадцать лет назад власти Китая решили затопить территорию размером с две трети Франции, чтобы построить самую большую в мире плотину. Тысячи рабочих потянулись со всех концов страны. Некоторых везли сюда на принудительные работы или в ссылку. Чтобы вместить наплыв армии рабочих, джунглевые склоны ощетинились бетонными бараками, на пашнях выросли палаточные города. Дети рождались здесь и пополняли ряды, едва научатся катить тачку. Стройка поглощала людей, как ненасытный Молох. Это бесконечное людское море, вооруженное немногим лучше строителей пирамид, с лопатами, кирками и ивовыми корзинами, чтобы таскать землю, подобно полчищам муравьев, приступило к титаническому замыслу. Они рыли землю, разравнивали рельеф, вырубали леса, правили русло и возвели стосорокаметровую стену водохранилища одной силой мышц. Хозяева великой постройки знали, что недостаток машин легко компенсировать, если черпать из неиссякаемого человеческого моря. Подростки, немощные старики, беременные женщины повиновались крикам бригадира – на стройке те гремели, как приказы тюремщика. Когда требовались новые руки, по железной дороге накатывал людской прилив. Коллективные усилия возродили энтузиазм больших строек эпохи Мао, – по крайней мере, так твердили все государственные СМИ в новостях. Это был один из тех прометеевских проектов, на которые усыпленная регламентацией, парализованная сомнениями и отравленная ненавистью к себе Западная Европа была неспособна. «Три ущелья» должны сдерживать воды, отведенные ни много ни мало от реки Янцзы. Ее, великую реку, вьющегося дракона, священную артерию Поднебесной, должна была сдавить, обуздать, поработить воля инженеров, политиков и изголодавшегося по свершениям народа. Китайцы богатели, экономика набирала обороты, страна процветала, и потребность в электроэнергии росла взрывообразно. Вся нация была под напряжением и жаждала киловаттов. В светильнике нового Китая зажигалась лампа. Пекин хотел свои Асуанские дамбы. Власти знали: чтоб народ не волновался, надо чтобы у него было чем осветить и обогреть дом да на чем сварить рис. Боги и подумать не могли, что полоса плодородных равнин послужит однажды для запуска турбин на гидростанции в угоду ненасытной нации.

Озера водохранилищ легли саваном на рисовые плантации, плоды упорства и гения предков. Ничего не осталось от этого лоскутного наряда полей, похожих на витражи. Они породили китайскую цивилизацию, заставили людей изобрести сложнейшие системы культуры. Тысячи квадратных километров древней мозаики поглотила вода. Вековые храмы, пещеры с буддистскими фресками, гектары девственных лесов – все потонуло под сорока миллиардами кубических метров потопа. И поныне, когда вечером Юньнаньское солнце с грусти бросается за западные хребты гор, чтобы не видеть этого ужаса, и миллионы людей одновременно включают свет в своих тесных квартирах, в их лампочках горит бескровным бледным светом частичка мертвой души главной реки Китая. Государственные мужи, бесконечно ценящие человеческую личность, не стали настаивать на затоплении местных жителей. Около двух миллионов крестьян переселили в бетонные многоэтажки, где они могли прибавить фонтаны собственных слез к водопадам плотины. Они, как и река, были лишь живыми мертвецами, запертыми в русло новых стен.

– Я хочу это увидеть, – сказала Марианна.

– Ты интересуешься плотинами? – спросил я.

На страницу:
1 из 3