bannerbanner
Лярва
Лярва

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

Когда все гости уехали, Лярва прошелестела юбкою мимо будки, вернулась в дом, затем через какое-то время опять вышла, и Сучка с Проглотом услышали, как рядом на земле звякнуло нечто металлическое. Собака сразу раздула ноздри и шумно задышала, облизываясь. Девочка же не столько уловила запах, сколько по поведению пса догадалась, что мать вынесла ему еду. Однако она ошиблась в том, что еду вынесли только собаке.

Дождавшись ухода Лярвы в дом, Сучка и Проглот выбрались из конуры и увидели старую, проржавевшую эмалированную миску, в которой обыкновенно выносилась пища животному. В этот раз в посудине количество жиденького супчика с кусками заплесневелого хлеба несколько превышало обычную норму. Это была увеличенная порция пищи, щедро пожалованная матерью и хозяйкой в единой миске для пса и дочери.

Глава 7

С этого дня Сучка стала жить в собачьей конуре.

Как ни странно, в какой-то степени она даже почувствовала облегчение: теперь ей не нужно было прятаться за занавеской, боясь пошевелиться и привлечь к себе внимание неосторожным звуком или движением. Она более не должна была выслушивать злобные ругательства и пьяные выкрики, которые теперь долетали до неё лишь изредка и глухо, из-за закрытой двери дома. Ушли в прошлое встававшие перед её боязливым воображением сцены неистового разгула и самого разнузданного разврата, в которых её родная мать совершенно лишалась соответствия не только высокому званию женщины, но и самому человеческому имени. Будем откровенны: жалкая и узкая занавеска не могла быть надёжным заслоном от этих сцен и не препятствовала их восприятию. Восприятие же означало осведомлённость, а последняя порождала привыкание. Наконец, самый домашний запах – во всей его спёртости, проспиртованности и насыщенности затхлыми, кислыми, рвотными и иными чудовищными миазмами – не тревожил более обоняния девочки.

Имея перед собой изо дня в день самые недостойные и грубые, если не сказать хуже, примеры поведения взрослых и их общения между собою, ребёнок хотя и оставался ребёнком, однако же не был и полным несмышлёнышем: понимал или старался понимать если не всё, то многое, очень многое. И, соответственно, осмысливал картину мира, ибо был человеком и не мог не мыслить, не пытаться объяснять и не пытаться понимать.

Вот и девочка думала. Конечно, думала по-детски, во многом наивно, и весьма часто мысль её витала слишком далеко от плоской и пошлой истины – однако и не так, чтобы совсем отрываться от действительности и улетать в какую-то детскую сказку. Чему-чему, но витанию в эмпиреях такая жизнь не способствовала. Да и о какой сказке может идти речь, когда Сучка просто не знала, что это такое? Никто и никогда не рассказывал ей перед сном сказок, никто и никогда не читал ей на ночь Пушкина, и ничто в этом мрачном доме не могло развивать фантазию ребёнка или питать художественную чувствительность. Увы, эта девочка не грезила о Питере Пэне, Незнайке или Карлсоне, потому что и не слышала никогда таких имён. Тлетворное воздействие всего непосредственно окружавшего её мира, всей де градирую щей жизни её родителей, всей каждодневной кошмарной действительности, ничего общего не имевшей с понятием «счастливое детство», сделали то, что самый образ мышления этого ребёнка помимо воли выработался приземлённый, серьёзный и угрюмо пессимистический. Ядовитые семена уже были брошены в эту детскую душу, и недоставало сущей малости, какого-нибудь последнего толчка и самой непродолжительной временной отсрочки, чтобы семена эти начали давать страшные всходы, чтобы подняла голову с шевелящимися волосами новоявленная горгона и чтобы отвратительные черви-личинки обратились во взрослых, жутких, косматых насекомых.

«А так даже лучше! – думала Сучка. – Так от мамки подальше.»

В первые дни она старалась не задумываться о причинах собственного выселения из дома, ибо мысли эти были сопряжены с неприятными воспоминаниями. Однако позже как существо мыслящее, нуждающееся в честном отчёте перед самим собою о своём жизненном статусе, его причинах и перспективах, она всё-таки задумалась и нашла на удивление простое и безобидное всему объяснение. Вот оно: «Тяжело мамке одной. Ей иногда нужен дядя для этого. Да и денежку дядя даёт за это. А тот гадкий дядя решил сделать со мною это. Вот мамка и выгнала меня, чтобы я не мешала ей и чтобы дяди меня не видели». Это было единственное понятное её неразвитому рассудку объяснение, ибо она не знала таких слов, как «изнасилование» и «педофилия», не знала, что над нею было совершено чудовищное уголовное преступление, и восприняла его как нормальное жизненное явление, свойственное взрослому миру. Да, оно ей не понравилось и сформировало в её сознании плохой, неприятный отпечаток, но не потому, что она почувствовала унижение человеческого достоинства или несправедливость по отношению к себе, а только потому, что сугубо физически ей это было больно и неприятно. Однако в целом она была готова смириться и с этим явлением мира взрослых, как смирилась уже со многими другими, тоже неприятными, но каждодневно обычными и оттого неизбежными. «Видать, так оно положено Боженькой!» – эта покорная мысль была одной из самых обычных в размышлениях Сучки о мире.

Постепенно девочка приноравливалась к своей новой жизни под открытым небом. Ночью грелась от Проглота, словно от грелки, днём делила с ним полупротухшую трапезу. Правда, трапеза иногда задерживалась или вовсе не доставлялась, когда Лярва, будучи в очередном запое, просто забывала накормить дочь и собаку. В таких случаях они голодали, иногда целыми днями. Бывало и так, что терпение Сучки истощалось и она, дождавшись ночи, украдкой пробиралась в дом, где спала мертвецким сном её пьяная мать, шмыгала на кухню и выносила оттуда что-нибудь съестное себе и собаке. Пищей им служили обычно или жиденький супчик недельной давности, с мясом из консервов или вовсе без мяса, с одною вермишелью, или безвкусные каши на воде, куда Лярва частенько забывала добавить соль и тем более масло, которое вообще бывало в доме редко, или, наконец, остатки со стола после попойки: лежалые и очерствевшие куски колбасы, или холодец с явным душком, или отварные и уже полузасохшие рожки, густо облитые кетчупом и взявшиеся коркой.

От жажды они были избавлены благодаря колодцу, находившемуся на самой околице селения и, следовательно, не слишком далёкому от дома Лярвы. Этот колодец обслуживал несколько окраинных домов, и с большою флягою к нему ходила иногда Лярва, а иногда и Сучка – причём даже и теперь, будучи изгнана из дома. В таких случаях мать просто подкатывала флягу к собачьей конуре, коротко говорила: «Сходи», – и возвращалась в дом, чаще всего нетвёрдым шагом.

Кроме того, возле углов дома ещё покойный отец девочки установил бочки для сбора дождевой воды и полива огорода. Огород, впрочем, давно был заброшен и весь зарос лопухом и бурьяном, но бочки до сих пор стояли на своих местах, служа в летнее время источником питья для собаки (а теперь и для ребёнка), а также источником воды для водных процедур. Как Сучка научилась у Проглота мыться, уже описано выше.

Проглот, кстати, принял в свой дом нового жильца с олимпийским спокойствием. Это был флегматичный и на редкость добрый огромный пёс с грустными глазами, который, несмотря на свирепую наружность, любил ласкаться и весьма часто облизывал девочке лицо и руки. Будучи ещё и довольно умным, он быстро оценил пришедшие с нею бонусы в виде, во-первых, взаимного согревания телами в холодное время года, а кроме того, – и главное, – её вылазок в дом за едою, благодаря чему питаться он стал гораздо чаще, чем раньше. Они быстро сдружились ввиду общего питания из одной миски, совместного ночлега и, что немаловажно, на почве общего страха перед Лярвой, при выходе которой из дома оба стремглав прятались в своей будке. Кстати, первым ел всегда Проглот по праву сильного, но он великодушно оставлял девочке немалую долю, которую она выбирала из миски прямо руками. Если же что-то и после неё оставалось, то пёс доедал остатки и вылизывал миску до блеска.

Платьице девочки вследствие особенностей её новой жизни быстро загрязнилось и пришло в негодность. Видя, что Лярва не выносит ей новую, более тёплую одежду, а наступивший ноябрь всё более ощутимо давал о себе знать ночными заморозками, Сучка сама однажды ночью забралась в дом и стащила себе из шкафа какие-то старые кофты, юбки, шали и платки своей матери. Эти вещи она спрятала в дальний угол будки и периодически одевалась то в одно, то в другое, либо, в сильные морозы, напяливала на себя всё вместе. Когда собачий дух от этого тряпья становился невыносимым, девочка простирывала одежду в тех самых бочках с дождевой водой либо в корыте, находившемся во времянке, а затем сушила прямо на крыше будки. Лярва, кажется, не обратила внимания на пропажу некоторых вещей из дома и на то, что дочь стала появляться во дворе в её собственной старой одежде, а если и обратила, то отнеслась к этому факту с тупым равнодушием пьющего, катящегося по наклонной, вырождающегося человека, не интересующегося в жизни уже ничем, кроме водки.

Постоянное балансирование на краю нищеты и голода приводило к тому, что Лярва, спрятав подальше свою нелюдимость и злобность, выбиралась всё-таки временами из дома в деревню, а то и в райцентр, чтобы заработать. Она нанималась уборщицей в школу или деловой центр, работала и дворником в детском саду, и кассиром в общественном туалете. Иногда женщины-соседки приходили к ней и просили подменить их на работе, и если Лярва была в сознании и состоянии, то соглашалась.

Немаловажным источником дохода для неё оставались охотники, грибники и путешествующие туристы, которые хотя и редко, но всё же забредали к ней на ночлег. В таких случаях она брала деньги и за постой, и за то, что её дочь именовала словом «это». Чаще всего таковыми постояльцами были одни и те же люди – как правило, любители попьянствовать вдали от семей и отдохнуть от жён и детей в мужской компании, да ещё и с «особыми» услугами Лярвы. Эти клиенты иногда задерживались у неё довольно надолго, устраивая недельные и более длительные запои и оргии, в которых хозяйка пользовалась всеобщим «вниманием»… Посреди пролитой водки, пятен блевотины и удушающего сигаретного дыма, сотрясая округу неистовыми воплями и самыми похабными ругательствами, в доме Лярвы устраивались столь дикие и запредельные клоачные сцены, что нет ни красок для их щадящего описания, переносимого для чувств человеческих, ни слов для хоть сколько-нибудь литературного поименования.

Этот дом был клоакой, истинною клоакой всех окрестных мест, и знали об этом не только соседи и односельчане, но и на многие отдалённые районы расползлась уже липкая, позорная, гадкая слава о Лярве – слава, в которой со временем начали проступать мрачные, леденящие кровь оттенки чего-то уже и вовсе пакостного, жуткого и нечеловеческого.

Подобно тому как струя грязной воды, вливаясь в большой объём чистой, расползается в её толще и загрязняет её, так и дурная слава о Лярве растлевающе действовала прежде всего на ближайшее её окружение – на соседей. И метастазирование этой опухоли проявилось в том, что на огонёк к нелюдимой хозяйке крайнего сельского дома начали напрашиваться односельчане-мужчины. Это стало случаться как раз в ближайшую зиму, о которой речь ещё впереди. Поначалу Лярву удивляло и озадачивало неожиданное внимание соседей, которых она знала с раннего детства, но истинные их цели скоро стали ей очевидны. То один, то другой из них забредал под благовидным предлогом чего-то позаимствовать или обсудить новости, имея уже на руках бутылку водки, а в уме – готовность заплатить деньги. Затем он присаживался за стол по-соседски, заводил дружескую беседу за рюмочкой, после чего обыкновенно добивался своего без больших усилий. Неизвестно, легко ли дался Лярве такой перелом давно сложившихся отношений, однако она на этот перелом пошла, чем лишь усугубила нелестную молву о себе. Впрочем, её саму эти пересуды нимало, кажется, не беспокоили.

Сучка же воспринимала эту вереницу мужчин, «пользовавших» её мать, весьма прагматически для своего детского возраста, хотя такое восприятие и внесёт, быть может, нелестные и непривлекательные краски в портрет этой несчастной, поруганной, сызмала искалеченной души. Провожая взглядом очередного мужчину, входившего в дом и уединявшегося с её матерью, девочка думала так: «Ну вот, опять дядя пришёл к мамке за этим. Значит, даст ей денежку. Значит, и нам с Проглотом перепадёт чего-нибудь вкусного! Хоть не будем голодом сидеть.».

Поразительно ещё и то, что решительно все визитёры Лярвы, как односельчане, так и приходящие из леса гости, буквально все до единого, прекрасно знали после хмельных и задушевных разговоров с хозяйкой, что дочь её проживает в конуре вместе с собакой, иные даже и выходили специально во двор удостовериться в этом. И, узнав сию новость, все о ней не то чтобы забывали, но как бы отодвигали на второй план, полагая, что во внутренние дела между матерью и дочерью постороннему соваться нечего. Постепенно, с приходом зимы и с дальнейшим течением времени, создалась уникальная ситуация всеобщей осведомлённости о живущей в конуре девочке. Все об этом знали, и все молчали.

Но самым страшным в новой жизни девочки была даже не эта всеобщая и поголовная осведомлённость о ней. Самым страшным было то, что Лярве уже довольно скоро пришла в голову мысль посмотреть на собственную дочь как на источник дохода. И случилось это уже в конце ноября, с очередным визитом Волчары. В этот раз он явился один, и не с охоты, а проездом, возвращаясь из какой-то деловой поездки и решив просто свернуть с трассы в деревню и ещё раз овладеть беспомощной девочкой, не уходившей из его извращённых воспоминаний и фантазий.

Вторая встреча ребёнка с Волчарой не уступала первой в жестокости, болезненности и омерзительности. Часа через три после того, как Волчара вошёл в дом, Лярва, выпив с гостем изрядное количество водки, вдруг показалась во дворе. Молча подойдя к конуре, она взялась за её крышу обеими руками и, присев, принялась пинать Проглота одной ногой и шипеть, чтобы он убирался вон. Когда жалобно скуливший пёс наконец понял, чего от него требуют, и выскочил во двор, гремя цепью, Лярва встала на четвереньки, протиснулась в конуру сама и добралась наконец до девочки, испуганно жавшейся в угол. С ужасом дочь наблюдала, как мать, глядя на неё равнодушными, рыбьими глазами исподлобья, подползает ближе и ближе, крепко хватает за руку и, ни слова не говоря, влечёт за собой наружу, а затем, через двор, к крыльцу дома. В доме Лярва ввела ребёнка в ту самую первую комнату, где уже совершилось столько преступлений и где за столом на продавленном выцветшем диване восседал тот самый ненавистный девочке человек. Опять, как и в прошлый раз, мать сказала своей дочери бесстрастным, чужим голосом: «Сделай всё, что скажет наш гость. И не вздумай кричать!» – и удалилась.

В этот раз девочка действительно не кричала, так как сознавала всю бесполезность криков и жалоб. Она вынесла тошнотворную экзекуцию стоически и покорно, уже как необходимое неприятное жизненное явление, подобно тому, как больной глотает гастроэнтерологический зонд или терпит введение в мочеиспускательный канал катетера. Она лишь всё время старалась зажмуривать глаза, чтобы не видеть это синее и слюнявое лицо, старалась максимально отрешиться от происходящего и не слышать издаваемых звуков и ругательств, старалась не чувствовать… ничего. Именно вследствие своей покорности и первой в жизни попытки толстокожего, слепоглухонемого отношения к действительности Сучка физически пострадала в этот раз гораздо меньше, чем в прошлый, и, когда вонючая туша насильника наконец выпустила её из своих потных рук и захрапела прямо на полу, она смогла, не дожидаясь матери, тихонько выползти во двор. Там она долго, почти половину ночи отмывала ледяной водой из бочки всё своё маленькое поруганное тело.

А наутро Волчара, отдав Лярве установленную между ними таксу за девочку, уехал, но этот его визит имел гораздо более несчастливые следствия, чем прежний, ибо заронил в ущербное сознание Лярвы идею не только пассивно продавать себя мужчинам в ответ на их просьбы, но и самой активно предлагать им уже не только себя, но и девочку в пользование. И гадкое преступление над ребёнком, о котором раньше клиенты Лярвы не догадывались и не могли себе даже представить, теперь было им возвещено и привлекательно представлено самою же матерью продаваемой дочери. Справедливости ради надо сказать, что не все посетители этого дома соглашались на новое предложенное хозяйкою развлечение. Некоторых всё же смущала и останавливала некая живущая в сознании струна, дрожащая и не позволяющая перешагнуть через черту даже в состоянии опьянения. Однако другие согласились изведать новое и неведомое, а, попробовав раз, затем и привыкли.

Так новый ужас вошёл в жизнь обитавшей в собачьей конуре девочки. Она стала игралищем в руках приходящих мужчин – не слишком часто, но разве возможно в этом вопросе вести речь в категориях «часто» или «редко»? Они тоже, вслед за матерью, стали именовать девочку Сучкой, приняв с готовностью и послушанием это уродливое прозвище как само собой разумеющееся и естественное. Накинутый ею на себя покров толстокожести и отрешённости во многом спасал её сознание от так называемого сдвига, когда вследствие чрезмерности переносимых страданий вдруг происходит некий щелчок и в сознании наступает смещение границ, замена реального, нормального мировосприятия ирреальным и ненормальным. Не исключено, что длительная жизнь и взросление ребёнка в описанных чудовищных условиях, исключавших всякую возможность роста и развития личности, привела бы в итоге к печальной деградации этой личности, огрубению, упрощению и опустошению духа. Возможно, так бы всё и случилось, если бы уровень страданий оставался относительно неизменным по своей тяжести. На деле, однако, мучения девочки приближались ещё только к новому витку ожесточения, ибо бессердечие её матери не знало предела, а кровожадность – насыщения.

Произошла не психическая деградация личности; её опередила иная, не менее страшная метаморфоза – с телом девочки. Ведь наступила зима.

Глава 8

За ноябрём пришёл декабрь, и ударили морозы. Если днём девочка ещё могла заниматься какими-то делами или хоть играть и бегать с собакой, то ночью Проглот предпочитал спать, и его невозможно было растормошить для подвижных занятий. И, как ни поворачивалась Сучка разными боками к тёплому и шумно дышащему телу пса, как ни вертелась и ни пыталась согреться, мороз всё равно пробирал её до костей. Натянутые и наверченные на себя все до единой тряпки не спасали, а родная мать и думать забыла о том, что её дочь – часто уже выступавшая в роли кормильца собственной матери (в свои-то девять лет!) – отчаянно мёрзнет за тонкими дощечками конуры, продуваемой всеми ветрами. Ночами напролёт она тряслась крупной дрожью и часто не могла сомкнуть глаз по этой причине. Иногда из-за нестерпимой стужи девочка впадала в настоящую панику, в дикий животный ужас, когда, уже не зная куда деться от ломающего кости ледяного ветра, она кидалась к крыльцу дома и начинала скрести в дверь, стенать и плакать, громко взывая к маме о помощи, – но Лярва не открывала. Всепроникающий холод причинял несчастному ребёнку настолько жестокие, неимоверные страдания, что в тяжелейшие минуты этой пытки в его детское сознание вползали даже мысли, подобные следующей: «Домой, в тепло, только бы в тепло! Ну, впустила бы меня домой мамка, а я бы там грязью лицо мазала! И не смотрели бы они на меня, только на неё бы смотрели, и ей бы самой больше доставалось!..» В другой раз она думала так: «Нет, не могу, не могу, не могу, не могу. Надо было захватить мамкину шубку – ей ночью всё равно не надо! Она бы и не заметила спьяну. Ну нельзя мне домой – так хоть вынесла бы мне „для согреву“, как они говорят. А не вынесет – так лучше уж помереть!»

Времянка, к сожалению, запиралась Лярвою на замок и весьма редко открывалась – лишь в случае большого наплыва гостей, не умещавшихся в доме или излишне шумных и беспокойных. В последнее время таковых не было, и дверь этого хлипкого строения – пусть тоже холодного, но всё-таки предназначенного для людей, а не для собаки, – была заперта на ключ.

Иногда Проглот, осязая на себе сильную дрожь девочки, принимался её вылизывать своим горячим влажным языком. На какое-то время это приносило ей облегчение, однако после мокрую кожу схватывало морозом стократ мучительней. Не будучи никем научена, она по наблюдениям за собственными ощущениями сама догадалась, что активные интенсивные движения способствуют согреванию, и часто, не в силах уснуть и терпеть муку, принималась бегать по двору и вокруг будки. Бегала до изнеможения, до головокружения, до болей в груди из-за вдыхания холодного воздуха, – но чуть останавливалась, как через пять минут мороз вновь сковывал её своими тисками, проникал сквозь кожу и мясо, оплетал леденящими объятиями кости и внутренние органы, принуждая с трудом, трепетно биться самое сердце. Крепкий от рождения организм не поддавался простуде, но изменялся, изменялся быстро и зримо. Сучка начала приметно худеть; кожа её, ранее тонкая и бледная, приобрела нездоровый красноватый оттенок и обветренную загрубелость, а глаза на осунувшемся лице заняли ещё более господствующее положение. Недостаток витаминов в пище привёл к тому, что она с удивлением заметила у себя красный, кровавый цвет слюны и появление слабых, ноющих зубных болей. Зубы не могли более терпеть холод и она, от природы и так малообщительная, стала и вовсе молчуньей, перестав разговаривать даже с Проглотом.

Казалось, её организм терпел страдания уже через силу и чем далее, тем более настойчиво искал выход, выплеск в болезни. Он мучительно искал эту болезнь и никак не мог решить, на какой же фундаментальной, страшной болезни остановиться, каким же ещё бичом поразить это терзаемое тело, чтобы у него уже не было исхода и чтобы стремительный конец всем мучениям грянул как избавление и акт милосердия. Искал – и наконец нашёл.

Однажды поутру, после особенно морозной ночи, Сучка, всегда прятавшая руки и ноги под тёплым боком Проглота, выпростала из-под него свои конечности и с удивлением обнаружила их полнейшую нечувствительность к холоду. Ни кисти, ни стопы не требовали более согревания их дыханием или физическими упражнениями – они просто перестали реагировать на холод совершенно и тем даже обрадовали девочку, не распознавшую обратившийся к ней оскал новой опасности. Она беспечно просидела и прогуляла весь день по двору, нисколько не стараясь укрывать и согревать руки и ноги, но, наоборот, только радуясь тому, что хоть в этих частях своего тела получила избавление от мучений. Когда Лярва вышвырнула во двор миску очередных отбросов, Сучка их ела, зачерпывая онемевшими и слепившимися пальцами, словно ложкой. Правда, в этот день её ещё беспокоили иногда резкие покалывающие боли в ступнях и кистях, однако на следующий день исчезли и они, навсегда покинув омертвевшие ткани.

Произошло это в середине декабря, а ещё через неделю, под Новый год, Лярву «осчастливил» очередным приездом Волчара. Он прошагал мимо конуры к дому, даже не посчитав нужным поздороваться с девочкой, хотя и прекрасно знал, где она пребывает. А когда ближе к ночи Лярва вновь завела в комнату свою трясущуюся от холода, хромающую на бесчувственных ногах дочь, чтобы продать её в очередной раз этому распутному пьянице, то он наконец прежде самой матери обратил внимание на то, что конечности ребёнка отморожены.

– А это что за диво? – произнёс он удивлённо. – Ты видела? Чего это пальцы-то у неё почернели?

Лярва впервые присмотрелась к рукам и ногам дочери и, пожав плечами, бесстрастно ответила:

– Видать, малость подморозилась.

– Да тут уже не малость, – покачал головой Волчара, щупая пальцы девочки при полнейшем её безразличии. – По-моему, она ничего не чувствует. Эй, Сучка, как тебе вот это?

И он сильно, с вывертом ущипнул девочку за тыльную часть почерневшей кисти. Она стояла, пошатывалась на чужих уже ей ступнях и покорно моргала, молясь своему детскому Боженьке только об одном – чтобы ей позволили подольше пробыть в тёплом помещении, пусть даже и ценою гадкого этого, и не возвращали бы на мороз. Она не почувствовала щипка совершенно.

– Вот это да-а-а. – протянул Волчара.

– Да уж, – флегматически опять пожала плечами Лярва, не зная, что сказать.

– Ну ладно, я надеюсь, что нам это не помешает! – добавил он и усмехнулся. – Ты иди-ка на кухню, мать, а я тут с твоей дочуркой уж сам как-нибудь управлюсь.

Когда Лярва ушла и когда он «управился» и заснул, то первое, что сделала девочка, – это шмыгнула в сени, к вешалке с верхней одеждой. Она ступала по полу мёртвыми, холодными ступнями и раскачивалась, как на ходулях. Используя негнущиеся пальцы рук, словно крючья, Сучка сдёрнула с вешалки старый и рваный пуховик своей матери, затем, стараясь двигаться бесшумно, вынесла его во двор и запрятала подальше в угол будки, к недовольно заурчавшему Проглоту. Затем вернулась в дом и хотела таким же образом вынести старые зимние боты Лярвы из валяной шерсти, давно проеденные до дыр молью и лежавшие в самом дальнем углу полки для обуви, – однако в ту минуту, когда она уже открывала входную дверь, прижимая к груди драгоценную ношу, кто-то схватил её за ухо железной рукою.

На страницу:
6 из 7