Полная версия
Туатара всех переживёт
Иа тогда вдруг объявился случайно. Я поняла, что это Иа по его слогу, хотя он подписывался в соцсетях как-то смешно и неуклюже «Гога». Все слова были с маленькой буквы:
– Чё? украсть смех невозможно. это сказка про белого бычка. плач украсть? страдания? грезы? боли? само понятие «слово» не от человека идёт. из Библии.
– Этасвета – бескультурна, вульгарна, не начитана, плохо образована, она курит, пьёт, даёт кому попало, отжимает, как в девяностые, сама ничего придумать не может, пишет много и коряво, поёт безголосо, играет натужно, тырит и тузит, что плохо лежит.
Тогда Иа не выдержал и пригрозил:
– как была сволочью, так и осталась.
Я одна знала, зачем Милена так сделала. Ей нужны были деньги. Муж Ерёминой-Клюкович- Бла-бла зарабатывал мало, сыновья его – оба горькие пьяницы. Но я промолчала. Я видела однажды, как ей давал деньги редактор одного из провинциальных изданий. И я тогда поняла: дали за работу. И подумала: Милена продала меня. За семь тысяч рублей. Дешево же стоит жизнь моя! Или редактор скупой? Более меня в этом издании не публиковали.
Вообще, спор двух реакторов произошёл давно, лет восемь тому назад, я встала на защиту одного из них, из противоположного клана. И мне досталось по полной программе. Именно полной! Стопроцентной. А ведь я хотела справедливости…
Тогда я подумала: сама виновата. Подставилась. Но вера в лучшее, в светлое, в нечто высокое, как я привыкла, брала всегда вверх. Надо было быть циничнее, расчётливее…Милена…
Я тебе отдам все своё! Бери. Бери! Что ты хочешь?
– Хочешь, своё имущество на тебя перепишу – квартиру, дачу, машину?
– Хочу!
– Хочешь, мужа моего красивого, кудрявого, механика, техника, гайкоприкручивателя, водителя, шофёра, отца двоих моих детей, деда наших внуков? Моего благоверного, суженого Купидона? Ялика? Эрика медового? Саныча?
– Хочу.
– Хочешь сердце моё дам – поболеть, пострадать?
– Нет. Его не надо.
– А что ещё тебе дать третье? Обязательно надо третье! Чтобы три было. Троицу!
– Талант твой! Уж больно он золочёный. Хочу, чтобы не было у тебя его – дара твоего. Чтобы ты обезводилась, обезрыбилась, обеззверилась, чтобы пустошью стала. Землёй выжженной!
– А как это сделать, Милена? Как вырвать этот комок из груди моей, какими щипцами выщипать, какими ножами вырезать, какими топорами вырубить?
Я тогда схватила Милену за руку, и к реке повела её, чуть не волоком потащила, сильная я такая была от горя. Через Кремль. По аллее. И говорю, давай вместе с откоса, давай побежим, кто первый добежит до речки, тот и уходит в сторону. Я вот ещё шью, вяжу, вышиваю. Хочешь, картину тебе вышью гладью? Например, пруд или озеро? А рядом богато-богато город такой, купола, дома, лодки, корабли. И особенно вот тут в низине – пять домов тебе сочиню. Вышью!
– Нет. Мне талант твой нужен. Весь. Целиком!
– Так у тебя же свой есть. Ты же умеешь рифмовать, сказывать басни, рецензии писать-сочинять, ритмы укладывать, ямбом-хореем-амфибрахием!
– Хочу, чтобы ты отреклась. Насовсем. Чтобы по нулям. Чтобы ушла в забвение. Скрылась. Чтобы тебя не знали-не читали-не помнили. Хочу в клочья твои книги порвать. В пепел…
И полетел тогда пепел над крышами – серый такой, серебристый, хлопьями.
Люди думали манна небесная. Она на вкус как мох, сладкая, как рябина горькая, как можжевеловая ягода солоноватая. Ешь, Милена! Ты теперь одна у меня осталась. Одинёшенька. Пали их всех соперников твоих. Жги.
2.
А как же «Пятиязычный словарь»? А как же туатара, ей уже миллионы лет, она динозавров пережила. Ей-то за что?
Может, Милена, мне жизнь сменить ради тебя? Или стать не птицей, а ею – моей туатарой? Игуановой? Игуан – это не змея. И даже не ящерица. Тело у неё кукурузное, такое всё в зёрнышках жёлтых. Спина вся в оспинках, но на ощупь не пупырчатая, а прохладная и мягкая. Хочешь её погладить? Потрогать? Слегка пальцем поводить по её шее. По беззащитному позвоночнику, по лапам.
Трогай. Гладь.
И рыдай! Надеюсь этот плач реальный? Не тронутый никем, девственный плач твой, старчески-юношеский? Милена, а ты, вообще, дружить умела когда-нибудь?
Эти семь червонцев будут теперь нам поперёк горла? Нет, не бывать этому! Хоть сто раз повтори, что Этасвета – дрянь, стерва, сволочь, подёнка, продавщица арбузов, наглая бабёнка, но я не стану ею. Вот никак не помещусь, не влезу, как сова на глобус не натягивается, так и я во все тобой сказанные кликухи. На самом деле люди ко мне хорошо относятся. Ну, кроме пару-тройки людей, которых ты настроила против меня. И то – обе эти женщины у одной имя звучит, как Печенье, у второй, как Поп-корн, они тайно и тихо ко мне относятся положительно. Я с ними иногда перекидываюсь в личных сообщениях по незначительным темам. Милена, ты сама себя засосала в своё болото, сама погрузила. Давай, я тебя вытащу из него. Это же так просто!
Мальчику, посягнувшему на тебя, ну тому, который…на грязном полу в полуподвале, помнишь? Он разодрал твоё платье, ноги раздвинул твои, сорвав с тебя твои трикотажные пожелтевшие от стирки трусы, затем стянул с себя брюки. Ты рассказала мне эту страшную историю. И я молчала о ней почти сорок лет. И сейчас молчу. Единственно, кому я сказала об этой истории – моей бумаге. А она вдруг свернулась от печали, скрутилась в свиток, и я поняла, почему я написала слово «кому», а не «чему», бумага – живая! Мальчика звали Мимезис. А все его окликали Мемо в клубе. Но мы тогда снова поссорились с тобой. По какому-то пустячному поводу: Печенье и Поп-корн писали письма, а Иа сидел в тюрьме. Конечно, я могла сейчас написать иную историю: светлую и чистую. О большой дружбе. О женской, о дружбе, которой не бывает. Но она была. Есть и будет. Она – туатара, медленная, как ночная охота.
Я много раз пробовала с тобой помириться. Ну, давай, давай, выложи всю правду, как там было на самом-то деле? И про семь целковых своих червонных, зелёных, ядовитых, как плющ, не забудь…и про туатару. Она – по ветке ползёт, когтями цепляется, жука ищет. Но такая неповоротливая, неуклюжая, что с первого раза поймать не может, жук вырывается из её пасти. А ещё у туатары есть третий глаз! Вот он-то и есть главный. Основной. Карий. Коричневый. Шоколадный! Зри им!
И вот ты видишь – меня маленькую, брошенную, жалкую там, на высокой скале, прижимающуюся к отвесно растущей берёзе? Видишь, как мне плохо?
Давай помиримся уже, Милена! Не смеши людей! У них сердца – сахарные, мандариновые, желтки сердец жёлтые, птенячьи, как хохолок на хребте туатары.
Ну, кто же из них поверит сплетням твоим, сочинениям, выдумкам? Может, это паранойя? Весеннее обострение на всю оставшуюся жизнь. Мне не столько обидно, что ты придумываешь фейки, а то, что тебе плохо сейчас. Я готова сказать: да я такая-сякая, не щадила, прибила, не читала, не чтила, не говорила, только успокойся! Я готова всю вину взять на себя. Как ты там пишешь:
«У Этасветы рыжие, лживые волосы, на голове кокон из буклей, рот в помаде красной, что клюква, суетится она не по-детски. Чьи ты нашла строфы, строчки и буквы. Буквы мои все – сидишь в моём кресле. Останови, я замучилась плакать. Остановите сей бег, точно кони. Останови злой ты выхрип агоний. Кто мы у времени? Птицы да маки. Черви и звери. Закрой свои двери. Переплыви на «Титанике» время…»
Милена! Я согласна, что я – плохая. Ты – хорошая. Я чёрная, ты белая. Я злая, ты добрая. Я вода, ты огонь. Я никто, ты – всё. Меня звать никак, тебя как. Я – безродная, беспризорная, глупая, ты умная, с хорошей родословной, у тебя одни хорошие оценки.
Прости меня за то, что я такая. Но я не могу уйти с твоего пути. Я поклялась. Ещё тогда на речке, когда зашивала твоё разодранное в клочки платье. Когда бинтовала твои раны, когда прижигала зелёнкой твои ссадины, когда омывала твои ступни, когда острожно прикладывала пластырь к твоей лодыжке, когда смачивала Дзинтарсом твой лоб. Когда отдала тебе навсегда свою кофту, когда подарила свои мечты, когда рассказала о своём чувстве к Иа, когда капли нашей крови смешались в один большой круглый шарик, который постепенно затвердел и ссохся. Даже палец было больно отдирать, словно рвалась кожа. Что мне сделать, чтобы ты меня простила? Уйти, затаиться, не вспоминать тебя, забыть, вырвать куски памяти, перерезать бритвой все воспоминания? Что мне сделать, скажи?
– Умри! – написала Милена Ерёмина-Клюкович-Бла-бла.
– Тогда я стану травой, зёрнами, хлебом!
***
Вот он. Вот он мельничий жернов,
тугой, масленичный, из камня. Он – твердь.
Холодный снаружи, в насечках, лужёный,
с повадкою древнею: перетереть.
Зерно, корневища, орехи, побеги,
он жар породил, он зачал колесо,
железо крошил и спасал он Ковчеги.
А нынче меня придавил. Адресов,
емейлов и сайтов я не перечислю.
Сползаю спиной по стене. Правой кистью
за сердце хватаюсь. Абрау Дюрсо
разлито по небу кровящимся солнцем,
а жёрнов, а жёрнов – в нём всё перетрётся:
я, ты, этот мир, прошлый, будущий, весь!
Я тоже, как жёрнов: в муку вас, в хлеб, в печку.
Я – прах, что из праха, из гречки я – гречка,
что там про сердечко? На сердце насечка
под всеми одеждами – сколь их? – порез.
Почти до исподнего грубо раздели,
растёрли в муку, белой детскою кожей
покрыты все Гоголевские шинели
мои. А всё мелют, все мелют и мелют
меня жернова через снег, ветер, дождик.
Да хоть завернусь я в сто сорок одежек
в груди бито-бито, растёрто, раскрыто,
раздавлено, смято. Срастётся едва,
но вновь между ребер опять жернова.
И мельник, взваливший мешок на хребтину,
завернутый грубо, нещадно в холстину
относит в амбар, как товар, как дрова –
горячий ожёг. Все обиды истёрты
на мелкие части, на зёрна. Ешь тортик
и вишенку сверху да в аленький ротик.
Что перемололось и больно-то как!
Как воду в вино превращать, а в свет мрак,
пять тысяч голодных пятью как хлебами
да рыбой, совет, как насытить их, дай мне!
Не знаю. Лишь волю сжимаю в кулак.
Сама в эту мельницу сунулась сдуру
и грудью легла, телом на амбразуру,
кому мы нужны? Государству? Нет. Вряд ли.
Ему поглупее нужны и попроще.
И ты – жернова мне, любимый, хороший,
и я – жернова, крепкозубые толщи.
Всё перемелю. Ничего я не брошу.
И всех. И всея. Коль века не иссякли!
3.
Что чувствовала Милена? Что на самом деле она хотела? Вообще, пишущие люди очень эмоциональны, они насыщены знаниями, она с головы до ног погружены в тексты. Я несколько раз замечала, что, начитавшись моих статьей, отзывов, постов, поэм, мои поклонники начинают, словно походить на меня: то тут, то там я встречала схожие с моими мыслями сочетания, обороты, даже как-то нашла свой свет, разъятый на тьму, свою тьму, вдохновлённую светом, слепоту, начинённую зреньем, глухоту, наполненную звуками, нашла вечно беременную землю, галактику, рождающую новые галактические звезды, рождение ангелов, пуповину взлёта, движение, ход славянства, полынь-ягоду восхода. Но наезжать с претензиями на своих друзей я бы никогда не стала, есть много других способов указать на эти вольные и невольные поступки.
Итак, Милена. И её «Помирай». Это звучит кощунственно. В самом названии уже кроется злость. Её очерк был опубликован на мелком интернетовском портале. Весь опус был сочинён как метание из стороны в сторону. Милену качало, укачивало, рвало, она, словно выходила на палубу от того, что её всё время тошнило, кренило то на запад, то на восток. Тогда я решила твёрдо – всё аминь! Надо попрощаться и уйти в сторону. Если человек не хочет больше тебя знать, видеть тебя, слышать, как ему можно навязать своё общение? Всю себя с прощениями-извинениями, с твоей жизнью? А что в ответ? Умри!
Так кто теперь из нас – злой? Я или ты? Кто порочный? Кто бьётся в страстях чёрных? Кто ненавидит? Кто кому насолил? Пересолил жизнь эту?
Но у меня с детства недостаток – я не могу расставаться: с игрушками, с книгами, с подругами и, вообще, с людьми! Для меня это удар. За всю свою жизнь я рассталась с очень малым количеством людей – с прилюбленными мною существами: с моей кошкой, с родителями, с Миленой, с Иа, с бабушкой, умершей от старости и ещё одной женщиной, которая была мне близка и, мне казалось, что она меня поддерживает. С Вероникой Шпиц. И для меня это большое потрясение! Драма! И только смерть разлучит нас – это «насамомделешная клятва».
Каждая разлука мне приносила всегда такую боль, что её хватило бы залить планету моей болью! Если бы были такие измерения в мега-децибелах, то земля бы сотрясалась! Вот есть такой сорт людей – они могут кинуть, предать, сдать, а я не могу!
Даже расстаться с такими не могу, мои мысли сами то и дело бегут в их направлении, я их пытаюсь посадить на цепь, прикормить сладкой булкой, маслом, икрой, халвой – бесполезно, мысли сами стремятся в противоположную сторону. Мой психолог это называет – переживаниями. Иногда мне кажется, что я стою в очередь за хорошими мыслями, за тем, чтобы отречься, отринуть. Меня же кинули! И мне приходится ходить на тренинги по избавлению от нарратива, от навязчивых дум. Но только заканчиваются занятия, мои думы возвращаются, они пробираются сквозь изгороди из колючей проволоки, они рвут кожу на себе, обжигают сосцы, травмируют кожу. Плохой психолог! – как-то заметил в соцсетях Иа. Он же Гога. Он же Вадик. Он же Миша. Катя, Вера, Ира, Софья, Инга. Смени психолога!
Итак, статья «Помирай» под авторством Ольги Ерёминой-Клюкович-Бла-бла:
«Здравствуйте, Хемингуэй! У тебя есть оружие, с которым вы попрощались! Которое вы положили себе под голову вместо подушки. Хорошо ли спать на винтовке, на танке, на пушке? Здравствуй оружие и прощай одновременно! Сегодня я спала на крыле военного самолёта. Мы туда забрались с моим другом.
Сначала он был груб со мной, он сорвал с меня одежду, стянул платье, придавив меня ногой, обутой в сапог, больно ударил. Когда я перестала сопротивляться, он сказал, это надо для твоего блага. Ты должна понимать, что нельзя идти за первым встречным. Я тот самый Мимезис, твой Мемо, твой мачо. Мы были в клубе. Лета почему-то считала меня лучшей своей подругой, пыталась доказать, что мы птицы-сёстры. Нет. Она слишком слащава и наивна. Вообще, глупая! Строит из себя красивую, умную, воспитанную. Она похожа на мою тётю Трие. Мне нужен простор. Меня влекут грубые потные мужланки, умные, молчаливые, диковатые – они хиппи и панки. Ненавижу эмо, эти розовые штаны, косы, банты, чёлки, юбки, чулки.
Мы сёстры!
Да какие-такие сёстры сопливые?
Мы птицы!
Ага, вороны, сороки до побрякушек охотливые. До стекляшек.
Жуть, как мне надоело стоять за стойкой бара, строить из себя жеманницу.
Я пошла за Мемо. Он был то, что надо: наглый, требовательный, жёсткий.
Поэтому настоящий.
Все остальные сопливые, притворяющиеся, старающиеся казаться.
Он не старался.
Он был таким. Поэтому его грубые руки сводили с ума. Разодранная в клочья одежда моя валялась на траве. Он схватил меня, и я чуть не задохнулась от крика. Мемо был ненормальным. Про таких говорят в плохих кино: маньяк.
Мемо поволок меня в подвал клуба. Он знал тайные ходы. Сколько я не орала, было бесполезно. Музыка звучала так, что мой слабый голос, словно куриное ко-ко, писк комара, мой крик никто не слышал. Мемо ничего не стал делать страшного, он сказал: полезем в окно.
– Зачем?
– Какое твоё дело?
– Никакое.
Зачем-то мы пролезли в узкое, как горлышко огромной бутыли, слуховое окно. Я оцарапалась.
– Отдай моё платье. Мне холодно.
– На! – сказал Мемо и стащил с себя одежду. Я завернулась в эту нелепую, но тёплую, кожаную куртку. Подвернула рукава.
На аэродром мы прошли дворами. Мемо знал: лаз в заборе. Теперь я поняла, отчего мы лезли через окно: иначе не проберёшься сюда. Это был военный аэродром. Настоящий!
– Ты сумасшедший маньяк! – выкрикнула я.
Но Мемо зажал мой рот рукой:
– Не ори. Здесь не клуб, здесь серьёзная территория. – А платье я с тебя стащил потому, что оно бы цеплялось и мешало ползти тебе, протискиваться. Ты видела, какое узкое окно?
– Видела! А зачем тебе я здесь на аэродроме? И что подумает Лета? Она уже с ног сбилась, разыскивая меня. Наверно, милицию вызвала!
– Тьфу, как я не люблю эти милиции-полиции-суды-тяжбы! Я затем, чтобы доказать тебе, мир шире! Выше! Он – может нас убить. Или мы его! Или он нас!
Мемо крепко меня держал за руку. Его куртка была велика мне. Пояс бился о мои колени. Ветер был порывистый. И тогда я написала: «Ветер, ветер, убей меня!» А надо было: «Ветер, ветер, убей их!»
Этасвета…Лета… лучше собаку завести, чем с тобой быть! Чем тебе объяснить! Неужели ты не понимаешь – не подруга я! И ты не подруга! Просто сидим за одной партой. Просто приехали в этот город. Просто больше не с кем дружить! Не с Веркой же! Не с Алькой! Тётя Трие не разрешит, скажет – у них плохая родословная. И ходить мне одной по вечерам с учёбы не хочется, мало ли что? Дворы у нас тёмные. В дружбе, как в любви: один дружит, другой позволяет с ним общаться. Заметь, общаться. Мне нравятся сильные, смелые, грубые девочки. Чтобы умели кулаками в бок. И чтоб подножку подставить! И чтобы за гаражами трусы снять, показать кое-что друг другу. И я Мемо покажу, прямо сейчас! Ты же не можешь со мной взять и лечь в кровать. И чтобы трусы снять и трогать друг друга, пока не станешь солёной. Ты же такая правильная!
Я тогда хотела, чтобы Мемо отругал меня крепко, затем отхлестал рукой по щекам. И потом грубо – он может, может, повалил меня на землю.
Но Мемо стал взбираться по трапу куда-то вверх. В темноте я подумала: это лестница. Из железа, с перилами и ступенями вверх, как на стадионе. Я даже не думала, что можно куда-то залезть. Мемо держал меня крепко за руки. Мы были дети. Просто дети окраины нашей – сумрачной и грубой. Когда идёшь по улице, то под ногами всегда хрустели шприцы. Осколки бутылок. Ржавые гвозди. Сухие стебли. Вот это жизнь! Я видела, как юноши засучивали рукава, как они втыкали иглы в свои вены. И у них закатывались глаза. Один раз я ехала в автобусе, и рядом сидел парень, у него вены были воспалены. И на запястье гнойные раны. Он был настоящий наркоман. Мне стало страшно дышать. Я пыталась отодвинуться он него. Но он настойчиво тыкал в меня своим локтем с отёчными ранами из-под уколов. Я испытала такой ужас, тогда и рассказала Лете. Он лишь пожала плечами и ответила: «Надо было пересесть на другое сиденье. Иди выйти из автобуса!» «Ага! Потом следующего час ждать, на остановке торчать!» Лета меня плохо понимала. Тугодумка!
Мемо втащил меня за собой. И я поняла: мы на крыле военного самолёта. Вдвоём. Я прижалась к Мемо.
– Ты чего? – спросил он.
– Не знаю. Страшно. Холодно.
Но это было чувство не ужаса, а наоборот, восхищения: Мемо настоящий тоже! Но не наркоман. А маньяк, как он себя называл. Хотя понятие маньяк совсем иное. Но слово «маньяк» вызывало во мне чувство восхищения. Меня маньяками вечно пугала тётка. И я её не любила тоже, но восхищалась всеми теми, кого не любила она!
– Отодвинься! – Мемо грубо оттолкнул меня.
– Но ты же сам ко мне приставал в подвале клуба. Валил меня на пол, раздевал.
– Это не то, что ты думаешь. Мне хотелось просто подавить твою волю.
Мемо мотнул чубатой рыжей головой. И тут я поняла: Мемо очень похож на Лету. Оба смелые. Оба куда-то меня тянут. То на гору залезть, то на крыло самолёта. Видимо, они хотят показать свою мечту. А вот куда бы их потянула я? В сарай? В поле? В лес? В волчье логово? Бр-р…у волка ночью шерсть бугром…
Горизонт начал чуть-чуть светлеть. И я разглядела лицо Мемо. Оно было такое бледное, такое веснушчатое. И поняла: Мемо никакой не маньяк. Он обыкновенный. Поэтому я решительно скинула его куртку с моих плеч. Мемо увидел мою голую грудь.
– Ты чего? Милена, простынешь!
– А ты думал о моём здоровье, когда раздевал меня в подвале? Когда тащил меня, заставлял протиснуться в окно? Когда грубо зажимал мой рот? А я кричать хочу! Хватит, хватит, заставлять меня делать то, что я не хочу! Хватит править мою жизнь! Вникать в мои слова! Тискаться возле моих фраз, текстов! Прижиматься к ним! И шептать – мы не такие! Вы такие же!
Я решительно сняла, стянула трусы с себя!
– На, смотри! Ты этого хотел?
Мемо сел на корточки. Да, наверно, он хотел поглядеть: какая я голая! Все мальчики хотят увидеть это заветное, запретное.
Ветер буквально сдувал меня. Моё голое, почти прозрачное тело светилось белым пятном на фоне восходящего солнца.
Мемо снял с себя футболку. Такую смешную юношескую, пропахшую потом и первыми сигаретами – растянутую, потерявшую форму маечку.
– Надень вместо платья! – сказал Мемо. Лицо его, рыжие вихры волос на голове, весь облик словно затвердел. Стал каменным. Я знаю, эти цементные выражения лиц. Они, как мебель, как гипсокартон: сказал и всё, назад ни шагу.
Я продолжала пританцовывать, чуть разводя колени, выгибаясь. Мои белые груди, мой живот, мои ноги, спина – всё для обзора. Мне не стыдно!
– Смотри! Где ты ещё такое увидишь! На, на! Все вы парни такие! Вам бы похулиганить. И ты – маньяк! Я знаю, девочки говорили: Мемо озабоченный! Хочет! Мечтает увидеть голую девочку. Всю голую. Везде голую!
Мемо схватил меня за руку. Прижал к себе. Силой натянул на меня свою футболку. Затем закутал в свою куртку. Мне стало тепло и уютно. Я успокоилась.
И огляделась вокруг: мы с Мемо находились на крыше небольшого, как оказалось, учебного самолёта. И это было, наверно, чудом. На горизонте медленно восходило красное, как кровь, солнце.
Мемо стал медленно спускаться вниз.
– Пошли отсюда!
Я покорно пошла за ним. И только сейчас поняла: Мемо не озабоченный мальчик, не маньяк, как говорили девочки, он просто хотел показать мне нечто особенное, не то, что мы привыкли показывать друг другу за гаражами в нашем дворе. Ни тёплые грудёшки, ни валики колен, ни попы, ни первые волосы на лобках. Мемо показал мне большой аэродром, горизонт и восходящее солнце.
– Милена, дай руку, – произнёс Мемо глухо.
– Зачем? Погадать хочешь? – я знала, что мальчики, ухаживая, берут ладонь девушки и начинают рассказывать небылицы типа: принц на белом коне – это я! И ты моя невеста. И маме твоей нужен зять.
– Нет.
Мемо грубо схватил меня за руку. И толкнул за угол учебного корпуса. Там он сжал моё лицо ладонью и произнёс:
– Никогда больше не раздевайся при посторонних! Никогда, Милена, не снимай свои трусы и не показывай то, что у тебя ниже живота без любви! Я знаю, ты станешь это делать всё равно, ходить за гаражи, трогать, щупать, прикасаться. Ты любопытна донельзя. Ты растёшь, становишься женщиной. И ты будешь добиваться своих целей через постель. Ты такая.
Но я – Мемо, ты при мне ты никогда не разденешься.
– Тогда помри! – выкрикнула я, хотя ладонь Мемо, которой он сжал мои челюсти, мешала мне говорить внятно. – Помри всё, что мне мешает быть мной! Всё, что мешает мне достигать своих целей! Все препятствия! Все! Я их буду сносить со своего пути. И их буду рушить.
И я добавила:
– Помри! Помри!
С этого дня я начала откладывать деньги на похороны. По два рубля со стипендии.
И я начала писать про смерть людей. Про переход в иной мир. Про то, что будет после.
Надо лишь помереть.
Я описывала картины потусторонней жизни моих недругов. Я смаковала их раскаяние. Их последние минуты выглядели, как раскаяние. Лета мне целовал руки. Мемо целовал мои ладони. Их тёплые обветренные губы я ощущала на своём лице.
Лишь пред смертью человек раскаивается. Ибо боится смерти!
Помирай! Помирай всё, что против меня! Я хочу свободы!
Хочу стоять на крыше и, раздевшись, показывать им своё неприкрытое ничем, не укутанное, не завернутое в одежду белое тело справедливости!
Я белая, ты чёрная.
Я хорошая, ты злая.
Я сама придумываю сочинения в техникуме, сама я их пишу, а ты не сама. Ты подглядываешь в учебник, в книгу. В мою книгу. В мои все сочинения. Ты не самостоятельная. Я лишь одна творю и придумываю. Сама рисую. Сама выплетаю. Сама! И ты мне мешаешь. Мне все мешают! Ибо они такие же. Не хуже.
Или всё-таки хуже? На сантиметр! Нет. На метр. На километр. На тысячу звездных лет.
И во мне живёт туатара.
Она бессмертна.
4.
Возьми меня на руки, Господь мой, Брат, Отец мой, Друг!
Покачай, представь, что я – младенец, дочка, такая безгрешная.
Вот и пройден мной Дантовый, мой девятый круг,
никуда не спешу я ни конно, ни авиа, пеше я.
Вот и посажен из-под майонеза в баночку лук,
скоро зацветут мандарины в горшке, что пара за штуку.
Поливаю раз в день – половина цветам, половина луку,
ибо пройден мой Дантовый, мой девятый круг.