Полная версия
Счастливая семья
– Динг-данг! Динг-данг! – звучал колокол, пока еще висел на колокольне.
Но однажды вечером, при сильном размахе, он сорвался и полетел, сверкая своим металлом в лучах заходящего солнца.
– Динг-данг! Динг-данг! Теперь я буду только призывать к покою, – пел колокол, низвергаясь в глубину.
Однако, он не нашел покоя. У духа долины звучит и поет он, а людям кажется, что звук исходит из воды, и они с трепетом проходят мимо, уверенные, что этот звон предвещает кому-нибудь смерть. Но ничего подобного не предвещает колокол. Он просто разговаривает с духом долины.
Что же рассказывает он? Он стар, очень стар, но дух долины еще старше. Не думайте, однако, что он страшен. Напротив, он очень мил в своей куртке, из кожи угря, с желтыми пуговицами и тростниковым венком на голове. Чтобы передать все, что рассказывает колокол, понадобились бы целые годы. Иногда он повторяет одно и то же на разные лады, но больше говорит о давно прошедших тяжелых временах.
Однажды на колокольню взошел монах, он был красив и молод, но глубоко задумчив. Тогда ручей был шире и Одензейская долина была озером. Монах окинул взглядом долину и монастырский холм. В келье монахини виднелся свет. Он знал эту монахиню когда-то. Монах вспомнил прошедшее и сердце его забилось. Динг-данг! Динг-данг!
Поднялся на колокольню служитель епископа и стал раскачивать колокол. Колокол мог бы размозжить ему голову, а он уселся под ним и запел:
– Теперь могу я петь о том, о чем прежде не смел бы и шептать. Под замками и запорами хранились великие тайны. В подвалах холодно и сыро; там крысы заживо съедали людей. Никто об этом не знает; никто об этом не слышит, только колокол звучит: «Динг-данг!»
Жил когда-то король, по имени Канут. Жесток он был с крестьянами, обременяя их непосильными налогами. Они вооружились палками и погнались за ним, как за диким зверем. Он заперся в церкви, а народ окружил ее. Об этом рассказывали вороны и галки, которые со страху взлетели на колокольню. Слуга короля, неверный Блаке – предал его, и Капута убили. Вот что видел колокол. Динг-данг! Динг- данг!
Колокол висит высоко и видит далеко; он понимает язык птиц. Ветер врывается в отверстия и щели. Он знает все, он все слышит от воздуха, который обнимает весь мир. Итак, воздух говорит ветру, ветер – колоколу, а колокол всему миру: «Динг-данг!»
– Но мне пришлось слишком много слышать и знать, – говорил колокол. – Я так отяжелел от этой массы познаний, что балка сломалась, и я полетел в объятия воздуха к духу долины, которому и рассказываю из года в год, что я слышал и знаю. Динг- данг!
Так говорила бабушка, а учитель сказал, что такого колокола нет, который бы звонил из глубины, и духа долины тоже нет, а колокола звучат от сотрясения воздуха.
Воздух знает все. Он вокруг нас, он в нас; он говорит о наших поступках, о наших мыслях и говорит громче, чем колокол в глубине долины. Он гласит о наших деяниях в небесную глубину высоко-высоко, туда, где звучит небесный колокол: «Динг- данг».
Гречиха
Гуляя в поле после грозы, часто видишь, что гречиха стоит вся черная, словно опаленная огнем. «Это ее молния сожгла!» – говорят в таких случаях крестьяне. Но за что же?
Вот что рассказал мне старый воробей, который слышал это от старой ивы, выросшей близ гречишного поля. Это была большая почтенная ива, старая- престарая; как раз посередине кора у нее треснула, и из трещины росли трава и ежевика. Зеленые длинные ветви ивы, словно кудри, свешивались до самой земли.
Соседние с гречихой поля были засеяны рожью, ячменем и овсом – превосходным овсом, похожим, когда поспеет, на веточки с сидящими на них крохотными желтыми канарейками. Хлеб уродился на диво, и чем полнее были колосья, тем ниже склоняли они свои головки в благочестивом смирении.
Ближе к иве росла гречиха. Она держалась надменно и прямо и не склоняла головы, подобно другим хлебам.
– Я богата не менее хлебных колосьев, – говорила она, – да и покрасивей их буду. Мои прелестные цветы не уступят цветам яблони… Скажи, старая ива, видела ли ты кого-нибудь красивее меня?
Но ива только головой тряхнула, словно хотела сказать: «Конечно, видела!»
– Экое глупое дерево! – говорила высокомерно гречиха. – У него от старости трава из желудка выросла.
Вдруг налетела гроза. Все полевые цветы свернули свои лепесточки и поникли головками и только одна гречиха по-прежнему стояла прямо.
– Склони голову! – сказали ей цветы.
– Незачем! – отвечала гречиха.
– Склони голову, как мы! – кричали ей колосья. – Вот-вот пролетит ангел бури с огромными крыльями от облаков до земли! Он уничтожит тебя, прежде чем ты успеешь взмолиться о пощаде!
– А все-таки не склоню головы! – упорствовала гречиха.
– Сверни лепестки и опусти листочки, – советовала ей и старая ива. – Да не смотри на молнию, когда она прорезывает тучи. Даже люди не осмеливаются это делать; в эту минуту можно заглянуть в самое небо, но даром это не проходит человеку – он может лишиться зрения. Какая же кара должна ждать нас, бедных растений, стоящих куда ниже человека!
– Ниже? – оскорбилась гречиха. – Вот я возьму, да и загляну в небо Господне!
Так и сделала безумная.
Поминутно вспыхивали молнии; казалось, весь мир был обхвачен пламенем.
Гроза пронеслась; освеженные дождем цветы и хлеба с наслаждением вдыхали чистый воздух. И только одна гречиха стояла опаленная молнией, как уголь черная, – она теперь больше никуда не годилась.
Тихо покачивала старая ива своими ветвями, и с зеленых листьев скатывались крупные дождевые капли; старое дерево словно плакало.
– О чем ты? – спросили его воробьи. – Погляди, что за благодать кругом, как славно светит солнышко, как бегут облака! А как чудесно пахнут цветы и кустарники! О чем же ты плачешь, старая ива?
Тогда ива рассказала им о высокомерной гордости гречихи и о постигшей ее каре, – гордость, известно, всегда бывает наказана. От воробьев узнал эту историю и я: они прочирикали мне ее раз вечерком, когда я попросил их рассказать мне сказку.
Бронзовый кабан
Во Флоренции, недалеко от площади дель-Гран- Дука пролегает небольшой переулок; зовется он, если память мне не изменяет, Порта-Росса. Здесь, против овощного и фруктового рынка стоит чудной работы бронзовый кабан; из его пасти льется широкой струей чистая холодная вода. Сам кабан от времени стал темно-зеленым, почти черным; одна только морда блестит, как полированная. Этот блестящий полированный вид она получила от прикосновения рук сотен детей и бедняков, подставлявших свои рты под струю воды. Когда хорошенький полунагой мальчуган обнимает красивое животное и прижимается свежими розовыми губками к его морде, – глаз нельзя отвести, так хороша картина!
Всякий, кому случится быть во Флоренции, легко отыщет бронзового кабана, – любой нищий его укажет.
Был поздний зимний вечер. Снег лежал на горах; высоко на небе сиял месяц. Куда нашим северным пасмурным зимним дням до светлых лунных ночей Италии. Здесь самый воздух светится, дай небо словно выше, тогда как на севере холодное, серое, свинцовое небо гнетет нас к сырой земле, которая рано или поздно придавит крышку нашего гроба.
В великогерцогском саду, где и зимой цветут тысячи роз, под сенью пихт целый день просидел мальчуган в рваной одежонке. Маленький оборвыш мог бы послужить олицетворением Италии – Италии дивно прекрасной и в тоже время страдающей, несчастной… Голод и жажда мучили бедняжку, никто сегодня не пожалел его и не подал милостыни. Между тем смерилось, надо было запирать сад, и сторож прогнал мальчика. Долго стоял бедняжка на мраморном мосту, перекинутом через Арно, долго думал и раздумывал, глядя на яркие звездочки, трепетавшие в воде.
Потом он побрел к бронзовому кабану, обхватил его, слегка нагнувшись, за шею ручонками, приник губками к блестящей морде и стал большими глотками пить холодную воду. В нескольких шагах от кабана валялись листочки салата и два-три каштана – ими мальчуган поужинал. На улице не было ни души, и вот он взобрался на спину бронзового кабана, склонился на его голову кудрявой головкой и тотчас уснул.
Ровно в полночь кабан зашевелился, и мальчик явственно услышал, как он сказал:
– Держись крепче, мальчуган, сейчас поскачем!
И, правда, помчался во весь дух. Лихая то была скачка! Скоро они очутились на площади дель-Гран-Дука. Бронзовый конь, на котором восседала статуя герцога, громко заржал, пестрые гербы на старой ратуше засветились, словно транспаранты, а микельанджелевский «Давид» взмахнул пращою. Все кругом оживало, двигалось. Ожили и бронзовые группы: «Персей» и «Похищение Сабинянок». Крик смертельного ужаса огласил великолепную пустынную площадь.
У памятника дельи-Уффици под аркой, где во время карнавала собирается знать, бронзовый кабан остановился.
– Держись крепче! – сказал он мальчику. – Держись крепче, сейчас понесемся вверх по лестнице!
Ни слова не проронил мальчуган, он весь дрожал от страха и радостного волнения.
Поднявшись наверх, они очутились в длинной галерее. Мальчик тотчас узнал ее; ему доводилось уже здесь бывать. На стенах висели картины, тут и там стояли статуи и бюсты; было светло, как днем, – так ярко светил месяц. А какое великолепие представилось их взорам, когда растворились двери в боковые залы! Мальчик не раз видел всю эту роскошь, но теперь, озаренная чудным светом, она казалось совсем волшебной.
Медленно обошел бронзовый кабан все залы. Что за блеск, что за красота царили в них! Целый ряд картин, бюстов и статуй прошел перед глазами мальчика, но одна картина особенно сильно запечатлелась в его памяти, главным образом потому, что на ней были написаны радостные счастливые дети. Мальчик уже как-то раз любовался ими днем.
Многие, вероятно, проходят мимо этой картины не останавливаясь, а между тем она полна поэзии. На картине изображен Спаситель, сходящий в преисподнюю, не к осужденным на муки грешникам, а к язычникам. Написал картину флорентинец Анджиоло Бронзино. Изумительно передано выражение личиков детей, непоколебимо верящих, что они попадут в рай. Двое обнялись, один протягивает ручонку другому, стоящему позади, причем указывает на себя, как бы говоря: «Я иду на небо!» Взрослые – кто взирает на Спасителя с робкой надеждой, кто со смиренной мольбой преклоняет перед ним колени.
Загляделся мальчик на эту картину; под ним, не шевелясь, стоял бронзовый кабан. Вдруг легкий вздох пронесся по зале. Откуда несся он: из картины или из груди животного?… Мальчик протянул руку к улыбающимся детям, но тут бронзовый кабан пустился со всех ног назад в аванзалу.
– Спасибо тебе, добрый, хороший кабан, – сказал мальчик и погладил кабана, который, постукивая копытцами, сбегал вниз по лестнице.
– Спасибо тебе! – отвечал кабан. – Я оказал тебе услугу; а ты мне: я, ведь, только тогда могу двигаться, когда на мне сидит невинное дитя. Мне даже не возбраняется тогда проходить под лучами лампады, зажженной перед образом Мадонны. С тобой я всюду могу попасть, только не в церковь. Но и туда, когда ты сидишь на мне, я могу заглянуть через открытые двери. Не оставляй же меня! Как только слезешь, я снова стану безжизненным и неподвижным, каким ты видишь меня днем в переулке Порта-Росса.
– Я не покину тебя, милый кабанчик! – промолвил мальчуган и они стрелой понеслись по улицам Флоренции на площадь, к собору Санта-Кроче.
Двери собора широко распахнулись, и свет от горевших перед алтарем свечей ярким снопом вырвался на безлюдную площадь.
С надгробного памятника, стоявшего в левом приделе, исходил какой-то необычайный свет, тысячи движущихся звезд сверкающих венцом сияли вокруг него. На памятнике красовался герб: красная, точно пылающая в огне, лестница на лазурном поле. То гробница Галилея. Памятник не представляет ничего особенного, герб же – полон глубокого смысла. Это как бы символ той пылающей лестницы, ведущей пророков науки и искусства к бессмертию. Все пророки, на которых почили дары Духа, восходят на небо, как пророк Илия.
Статуи на богатых мраморных саркофагах, разместившихся в правом приделе, казалось, ожили. Здесь Микеланджело, там Данте с лавровым венком на голове, дальше Альфиери, Макиавелли; один подле другого покоились вечным сном мужи – гордость Италии. Собор Санта-Кроче великолепен; он гораздо красивее мраморного Флорентийского собора, хотя и не столь велик.
И чудится мальчику: шевелятся мраморные изваяния великих людей, поднимают головы и устремляют взоры на сияющий огнями алтарь, откуда несется пение и кадят золотыми кадильницами мальчики в белых одеждах. Сильный аромат доносится из церкви на площадь.
Мальчик протянул руки к сиявшему вдали алтарю, но бронзовый кабан в тот же миг поскакал дальше. Мальчик должен был крепко уцепиться за шею животного, ветер свистел ему в уши, двери церкви с визгом повернулись на своих ржавых петлях и закрылись. Тут вдруг сознание покинуло мальчика, он почувствовал, что в жилах его леденеет кровь и – проснулся.
Было уже утро; он почти совсем сполз со спины кабана, который стоял, как всегда на своем обычном месте в Порта-Россо.
Замерло у мальчугана от страха сердечко, когда он вспомнил о той, кого звал матерью. Она послала его вчера собирать милостыню, а ему ни единой монетки не подали; голод и жажда мучили бедняжку. Обнял он на прощанье кабана, поцеловал его в морду, кивнул ему головой и побрел по узкой улице, такой узкой, что по ней с трудом проходил навьюченный осел. Дойдя до большой, окованной железом двери, наполовину открытой, мальчик стал подыматься по грязной каменной лестнице с веревкой вместо перил, и очутился в галерее, увешанной разным тряпьем. С галереи шла другая лестница во двор. Здесь от колодца во все этажи дома были проведены толстые железные проволоки, а по ним вверх и вниз двигались ведра с водой; блок скрипел, вода из раскачивающихся на воздухе ведер расплескивалась. По узкой полуразвалившейся лестнице мальчик поднялся еще выше. Навстречу ему бежали два русских матроса и чуть не сшибли его с ног, – они возвращались с веселой пирушки. За ними шла немолодая, полная, крепкого сложения женщина с густыми черными волосами.
– Сколько принес? – спросила она мальчика.
– Не сердись, мамочка! – взмолился он. – Ни одной монетки не подали мне сегодня.
И он ухватился за платье матери, будто хотел его поцеловать. Они вошли в комнату; описывать ее не стану, скажу только, что там стояла грелка, – глиняный горшок с горячими угольями; грелка эта зовется в Италии marito. Женщина взяла грелку и стала греть руки, потом, толкнув ребенка локтем в грудь, снова спросила:
– Говори, сколько принес?
Мальчуган захныкал. Она толкнула его ногой, он громко заревел.
– Замолчи, крикун, не то разобью тебе голову! – закричала она и замахнулась грелкой. Мальчик с воплем пригнулся к полу. Тут в комнату вошла соседка, тоже с грелкой в руках.
– Не грех тебе, Феличита, обижать ребенка! – сказала она.
– Ребенок мой! Захочу убить – убью, да и тебя вместе с ним, Джианина.
И она замахнулась грелкой. Соседка, обороняясь, подняла свою, грелки стукнулись, – черепки, уголья и зола разлетелись в разные стороны. А мальчик шмыгнул в дверь и мигом очутился во дворе, а оттуда на улице. Бедняжка бежал, пока у него не захватило дух; он остановился у собора Санта-Кроча, как раз у того самого, двери которого прошлой ночью широко перед ним раскрылись. Собор сиял огнями. Мальчик вошел, стал на колени возле первой гробницы направо, – гробницы Микеланджело – и громко зарыдал. Народ входил и выходил, служба окончилась, никому не было дела до мальчика; какой-то старичок приостановился и поглядел было на мальчика, да и тот прошел мимо, ничего не сказав.
Голод и жажда томили ребенка; совсем обессиленный, прикорнул он в углу между стеной и мраморной гробницей и заснул. Проснулся он только под вечер, – кто-то тряс его за плечо. Мальчик вскочил, – перед ним стоял тот же самый старичок.
– Ты болен? Где ты живешь? Неужели пробыл здесь целый день? – спрашивал он мальчика.
Мальчуган все рассказал, и старичок повел его в маленький домик, приютившийся в одной из боковых улиц, близохонько от собора. Они вошли в перчаточную мастерскую; пожилая женщина сидела за столом и усердно шила. На столе перед ней прыгала маленькая беленькая болонка, остриженная так коротко, что сквозь шерстку виднелось розовое тельце. Завидя мальчика, болонка еще пуще запрыгала.
– Невинные души тотчас признают друг друга! – сказала женщина и погладила собачку и мальчика.
Добрые люди накормили и напоили ребенка и оставили у себя переночевать, а на другой день дядюшка Джузеппе хотел пойти к его матери и переговорить с ней.
Мальчугана уложили на маленькую убогую кроватку, но ему, привыкшему спать на голом каменном полу она показалась чуть не царским ложем. Сладко заснул он и всю ночь ему снились чудные картины и бронзовый кабан.
Утром Джузеппе ушел. Мальчуган знал, что старичок отправился к его матери и приуныл: ну как мать потребует, чтобы он вернулся домой. И бедняжка плакал, целуя маленькую резвую болонку, а перчаточница ласково на них поглядывала.
Дядюшка Джузеппе вернулся наконец домой. Что то он скажет? Долго толковал он о чем-то с женой; та кивала головой и гладила мальчика по головке, приговаривая:
– Славный, славный мальчик! Из него выйдет отличный перчаточник, не хуже тебя. А пальцы-то у него какие тонкие, гибкие! Видно, ему сама Мадонна определила быть перчаточником.
И мальчик остался у стариков. Хозяйка сама учила его шить; он сладко ел, сладко спал, стал веселым, шаловливым мальчиком и не прочь был иной раз подразнить Белиссиму, так звали собачку. Это ему, однако, не проходило даром; хозяйка грозила пальцем, сердилась и бранилась, что очень огорчало мальчика. Сидел он раз, задумавшись, в своей каморке, где сушились и кожи; окна каморки с толстыми железными решетками выходили на улицу. Мальчугану не спалось, он все думал о медном кабане; вдруг легкое: тук, тук, тук! – донеслось с улицы. Это он, он – кабан! Мальчик кинулся к окну, на улице никого не было.
– Помоги-ка синьору, видишь, какой у него тяжелый ящик! – сказала раз утром хозяйка мальчику, заметив проходящего мимо молодого соседа-художника с тяжелым ящиком для красок и со скатанным в трубку куском холста.
Мальчуган взял ящик и понес его за художником. Они пришли в картинную галерею и поднялись по той самой лестнице, памятной ему с той ночи, когда он ездил на кабане. Он узнал статуи и картины, узнал прекрасных мраморных богинь, Мадонну, Иисуса и Иоанна.
Вот они остановились перед картиной Бронзино, где был изображен Спаситель, нисходящий в преисподнюю, и весело улыбающиеся дети, уверенные, что скоро они будут в раю. И у нашего мальчугана лицо озарилось улыбкой, здесь, ведь, он чувствовал себя, как в раю.
– Иди-ка домой! – сказал художник, успевший, пока мальчик любовался картиной, установить мольберт.
– Позвольте посмотреть, как вы рисуете! – попросил мальчик. – Любопытно поглядеть, как вы перенесете картину на этот белый холст.
– Я сейчас еще не буду писать красками! – отвечал художник и достал из ящика уголь.
Быстро забегала рука художника, глаза, почти не отрываясь, глядели на картину, и несмотря на то, что контуры намечались лишь тонкими штрихами, на холсте обрисовался тот же воздушный образ Спасителя, что и на картине, писанной масляными красками.
– Да иди же! – сказал опять художник, и мальчик пошел потихоньку домой, сел за стол и… стал учиться шить перчатки.
Но мысли его были далеко, в картинной галерее; он колол себе иголкой пальцы, шил кое-как, зато не дразнил больше Беллисимы. Вечером мальчуган шмыгнул в незапертую дверь на улицу. Было холодно, на потемневшем небе ярко горели алмазные звездочки. Он побежал по опустевшим улицам к бронзовому кабану, нагнулся, поцеловал его в блестящую морду, затем забрался к нему на спину и сказал:
– Как я соскучился по тебе, милый мой кабанчик! Надо бы нам опять прокатиться сегодня ночью.
Но бронзовый кабан и ухом не повел, а из его пасти по-прежнему била струя чистой свежей воды.
Мальчуган сидел на нем, словно всадник на коне, как вдруг кто-то дернул его за штанишки. Глянул мальчуган и видит: перед ним стоит маленькая голенькая Беллисима. Он и не заметил, как она увязалась за ним. Беллисима лаяла, точно хотела сказать:
– Ия здесь! А ты чего тут расселся?
Дракон с огнедышащей пастью, пожалуй, напугал бы мальчика меньше, чем маленькая болонка. Беллисима на улице, и «не одетая», как говорила хозяйка, – что теперь будет! Зимой Беллисиму иначе не выпускали гулять, как в теплой овчинной попонке с бубенчиками; попонка завязывалась красными ленточками у шейки и под брюшком. В этом наряде Беллисима была ни дать ни взять маленький козленочек.
Беллисима на улице и без попонки! Что-то будет, что-то будет! Пропала у нашего мальчугана охота прокатиться на кабане, поцеловал он его на прощанье и, подхватив продрогшую Беллисиму, побежал со всех ног домой.
– Стой! Что это у тебя? – остановили мальчугана два жандарма, шедших ему навстречу. Беллисима залаяла.
– Где ты украл эту хорошенькую собачку? – спросили они, и отняли ее у мальчика.
– Отдайте мне собачку, пожалуйста, отдайте! – умолял мальчик.
– Если ты не украл ее, так скажи, как вернешься домой, чтобы за ней пришли на гауптвахту.
И назвав улицу, где находилась гауптвахта, солдаты ушли с Беллисимой.
Мальчик был в отчаянии. Что делать: броситься ли в Арно или вернуться домой и чистосердечно во всем повиниться? Ему, конечно, больно достанется от хозяев. «Ну что ж, пусть изобьют до смерти! Умру, и тем скорей попаду ко Христу и Мадонне». И он пошел домой, – ему хотелось скорее умереть.
Дверь была заперта; дотянуться до дверного молотка он не мог, а на улице не было ни души. Мальчик поднял булыжник и стал колотить им в дверь.
– Кто там! – послышалось за дверью.
– Я! – крикнул он. – Беллисимы нет! Отворите дверь и убейте меня!
Поднялся переполох; особенно волновалась хозяйка. Глянула она на стену, да так и обмерла – попонка Беллисимы висела на своем месте.
– Беллисима на гауптвахте! – ужаснулась она. – Это ты, дрянной мальчишка, сманил ее с собой! Теперь она замерзнет! Такое деликатное созданьице, каково ей среди грубых солдат!
Дядюшка Джузеппе должен был немедленно отправиться на гауптвахту. Хозяйка охала и ахала, мальчик плакал; прибежали соседи, пришел и художник. Он привлек к себе мальчика, расспросил, как было дело и кое-как из его сбивчивых ответов узнал всю историю о бронзовом кабане и картинной галерее. Многое в рассказе мальчугана так и осталось ему непонятным.
Художник утешал мальчугана и уговаривал хозяйку не беспокоиться, но она только тогда успокоилась, когда дядюшка Джузеппе вернулся с Беллисимой, побывавшей у солдат. То-то была радость! Художник приласкал бедного мальчика и подарил ему много разных картинок.
Что за прелесть были эти картинки! Попадались и препотешные! Больше всего понравилась мальчику картинка с бронзовым кабаном; кабан очень удался художнику, он вышел, как живой! Художник нарисовал несколькими штрихами не только кабана, но и дом позади него.
– Вот так бы рисовать и писать красками, – весь мир можно было бы изобразить на бумаге.
На другой день, улучив свободную минутку, мальчик взял карандаш и попытался срисовать кабана на оборотной стороне одного из рисунков. И что же, удалось! Немножко криво, немножко косо, одна нога толще, другая тоньше, но все так вышло похоже на кабана.
Мальчик ликовал. Он замечал, правда, что карандаш ему плохо повиновался, но ничего не мог поделать. На следующий день он нарисовал другого кабана, который был во сто раз лучше первого; третий же был так хорош, что сразу можно было догадаться с кого он срисован.
Зато шитье перчаток шло очень плохо; мальчик не делал никаких успехов в своем ремесле. Бронзовый кабан научил мальчика, что на бумагу можно перенести какую угодно картину, а город Флоренция настоящий альбом – срисовывай – знай себе! На площади делла-Тринита высится стройная колонна: на ней красуется богиня правосудия с завязанными глазами и с весами в руках. Скоро появилась и она на бумаге; нарисовал ее ученик перчаточника.
С каждым днем число рисунков у него увеличивалось, но пока он рисовал только неодушевленные предметы. Стала как-то перед ним прыгать Беллисима, он и говорит:
– Стой смирно! Я срисую тебя, и у меня будет одной хорошенькой картинкой больше.
Беллисима, однако, ни за что не хотела стоять смирно. Волей-неволей пришлось привязать ее к стулу за хвост и за голову, но и тут она не унялась – лаяла и прыгала, понадобилось еще крепче стянуть шнурок. Вдруг в комнату вошла синьора.
– Изверг, безбожник! Бедная собачка! – только и смогла она вымолвить.