Полная версия
Сопротивление материала. Том 1. Старый бродяга
Виктория Травская
Сопротивление материала. Том 1. Старый бродяга
Часть первая
Глава 1.Ивану Ильичу приснился Батя. Не то чтобы Дедов был суеверен, но этот сон был пугающе реальным – снилось, что Батя сидит за кухонным столом на веранде, курит и разговаривает с кем-то через открытое окно. А за окном цветёт слива, и пчёлы весело гудят в её кроне. Сам Иван снова был подростком, и его сердце радостно забилось при мысли, что вот он – Батя, дома! Что он проснулся наконец от вязкого, тяжёлого сна, в котором война, и послевоенные тяготы, и стареющие Алексей Петрович и Дуся, и их такой внезапный уход – в шестьдесят пятом, одного за другим – и потом долгие годы нового сиротства, на этот раз окончательного… Ничего этого не было, просто приснилось, потому что Батя снова сидит на веранде со своей неизменной папироской, а за окном, во дворе – конечно же, Дуся, ну, кто ещё? Он давно привык называть её мамой, но в мыслях она так и осталась Дусей – ведь это было первое слово, которое он произнёс младенцем.
Проснулся Дедов уже на веранде. Заиндевелые окна едва начали светлеть, и он долго стоял в дверях, глядя на то место за столом, где только что сидел отец – молодой и полный сил, каким он был, когда они только обосновались в Посёлке. Сердце бешено колотилось в рёбра, стучало в висках. Медленно возвращалось понимание, что Бати давно нет, да и сам он давно не школьник – старше, много старше тогдашнего Алексея Петровича! Старше даже, чем тот был, когда ушёл навсегда…
Пробуждение, резкое и безжалостное, холодным лезвием полоснуло по сердцу. Иван Ильич осторожно опустился на табурет и долго сидел выпрямившись, пока не утихла боль. В спальне, возле изголовья, лежала пластинка нитроглицерина. Но казалось, встань он сейчас – и сердце лопнет! Поэтому он неподвижно застыл посреди холодной и сумеречной веранды, стараясь дышать «медленно и ритмично», как советовал врач.
У двери, на своей подстилке, завозился Челкаш – в ранних сумерках было слышно, как он метёт хвостом пол и поскуливает, просясь на улицу. Дедов наконец с наслаждением вздохнул: отпустило! Сумрак – и внутри, и снаружи – рассеялся, и стал виден круглый пошарпанный циферблат старого будильника – так и есть, уже восьмой час! Будильник давно не заводили: Иван Ильич просыпался и так, ни свет ни заря. Не спеша заваривал крепкий чай, выпускал собаку и, наполняя собачьи миски, думал о работе: какую тему сегодня проходит тот или другой класс, что интересного рассказать детворе об этом? Чем зацепить их живое и чуткое, но такое непоседливое воображение? Перебирал в уме дела своего любимого десятого «А» – ребятишки взрослеют, начинают задавать неудобные вопросы, а время взрослеть им выпало ой какое смутное! Уже и не сосчитать, сколько выпусков благословил Дедов в большую жизнь, по-разному сложились их судьбы. Взросление само по себе болезненно – ломается не только голос, но и характер; формируется не только тело, но и личность. Это новоявленное существо начинает расправлять плечи, и ему становится тесно в том уютном коконе всеобщей заботы, видимой им теперь как запреты и ограничения, который создали для него взрослые, чтобы защитить своё потомство от сурового мира. Оболочки кокона рвутся, и снаружи человечка встречает холодный, непредсказуемый мир, наполненный такими же неловкими и испуганными существами. Все они, крича и толкаясь, расчищают себе место, ищут свои пути. При этом неизбежно сталкиваются, набивают шишки, нащупывают границы своих возможностей, испытывают самих себя и друг друга на прочность.
Эту мистерию человеческого взросления Дедов, казалось бы, знал наизусть. Однако каждый раз, с каждым новым классом она принимала другие очертания и не переставала его удивлять. Сколько раз на его памяти случалось, что серенькие мышата, на которых никто не обращал внимания, становились выдающимися профессионалами – и, наоборот, самые яркие «звёзды» своего выпуска превращались в заурядных обывателей! Впрочем, со временем он научился различать блёстки самородков под слоями пустой породы – шелухи родительских и учительских стереотипов – и нередко шокировал этим своих более молодых коллег, которые никак не могли взять в толк, чего это он носится с каким-нибудь взъерошенным лоботрясом, грудью вставая на его защиту, или остаётся после уроков с непробиваемым тупицей, на которого и время-то тратить жалко – дай Бог хотя бы дотянуть его до выпуска!
Этим, теперешним ребятам особенно сложно взрослеть. Пожалуй, даже после войны так трудно не было. Тогда было голодно, приходилось довольствоваться обносками с чужого плеча – выросшие худые руки чуть не по локоть торчали из латаных курток и штопаных-перештопанных рубашек, брюки не доставали до щиколоток, а кирзовые армейские сапоги считались невероятным шиком! Мальчики учились отдельно от девочек, и из-за девчонок – а иногда и просто за справедливость! – случались отчаянные, до кровавых соплей, драки: так поколение послевоенных мальчишек, не успевших на настоящую войну, самоутверждалось в своём мире. И всё равно за этих детей было как-то спокойнее: они точно знали, куда идут. Что хорошо, а что плохо. Что делать, а чего, наоборот, избегать. Учиться, например, – это хорошо, правильно. Хотя бы восьмилетку закончить, профессию получить. Помогать матери поднимать братьев и сестёр. Было трудно, но они знали, ради чего терпят. За их плечами незримо стояла Родина. Подвиг отцов и дедов, который нельзя было посрамить. Их общая Победа – именно так: с большой буквы «П»! «У советских – собственная гордость…» А теперь? Что знают эти девчонки и мальчишки, чьи родители выросли в благополучное, сытое время – о той войне? И теперь, когда благополучие и сытость так внезапно закончились, вдруг оказалось, что всё это было грандиозной исторической ошибкой, что весь советский строй был сплошное вранье и застой. Что пока мы, победители, за своим железным занавесом ходили строем и прославляли Партию, побеждённые – по другую его сторону – уже много десятилетий жили в свободном демократическом мире без унизительных очередей за самым необходимым. В мире, где каждый имел право на собственную точку зрения – и ему ничего за это не было! Где не ставили к стенке и не отправляли в расход только за то, что ты – другой. Или просто кажешься другим своему соседу.
После смерти тирана, после разоблачения культа его личности страна, сама о том не подозревая, ещё три десятка лет мчалась, разогнавшись, на топливе тоталитаризма. Три десятилетия – именно таков был тормозной путь этой гигантской машины, поставленной на колёса сталинской индустриализацией и послевоенным восстановлением – не менее кровавыми, чем сама война. Дедову это было известно лучше, чем многим. Но, в отличие от них, много и мучительно размышляя о судьбе своей семьи и своей родины, он давно понял, что Революция, по поводу которой сейчас ломалось столько копий в печати и на телевидении, с приходом Сталина закончилась. Она стала просто символом, а весь её пафос остался лишь в песнях и лозунгах, отлился в бронзовые памятники, в сложную систему почти религиозных советских ритуалов – демонстраций, партийных съездов, коммунистических субботников и прочего – ничего общего не имевших с самой революцией. В то время, как из всех репродукторов страны раздавались торжествующие звуки хора о том, что есть у Революции начало – нет у Революции конца! – эта самая революция, мумифицированная и канонизированная, давно уже почила в мавзолее на Красной Площади столицы. Потому что революция – вещь бесконечно соблазнительная для своих авторов и участников возможностью полного и безнаказанного реванша – разрушительна для страны. Собственно говоря, революция и есть разрушение. Поэтому, чтобы жить дальше, её необходимо было остановить. Но остановить так, чтобы те люди, руками которых и во имя которых она совершалась, были уверены в обратном. Это и было сделано Сталиным – ценой миллионов жизней. Среди которых были жизни отца и матери Дедова.
Но топливо, которое двигало машину советской истории, в конце концов иссякло, сгорело в её топках до последней крошки. И человек, оказавшийся в это время машинистом, почему-то решил, что наш паровоз теряет ход не из-за отсутствия угля, а из-за того, что едет не в том направлении. Где, вы говорите, следующая остановка? В коммуне? Это ещё зачем? Кто-нибудь знает, что это за коммуна? Посмотрите на других – никуда не едут, их и здесь неплохо кормят! А ну, разбирай рельсы!
Ну, и разобрали. Что называется, приехали – только не в светлое коммунистическое завтра, которое, сколько к нему ни стремись, недостижимо, как горизонт, а в тёплое и уютное капиталистическое сегодня. Которое на поверку оказалось не таким уж тёплым и совсем неуютным. Очереди стали намного длиннее советских, так как того, за чем они стоят, стало ещё меньше. Но хуже любого другого дефицита оказался дефицит веры в себя. Уважения к себе. Понимания того, кто мы и куда идём…
У Ивана Ильича была отработанная – можно сказать, выстраданная – метода. Чтобы ребята лучше запоминали исторические факты, он всегда задавал ответившему урок один и тот же вопрос: что ты об этом думаешь? Чтобы на него ответить, было недостаточно вызубрить – приходилось «погрузиться» в эпоху, а погрузившись, примерив её на себя, ученик переставал быть безразличным, утрачивал ту самую отстранённость, которая позволяла, ответив, с лёгкостью всё забыть. Вот и вчера, когда начали проходить Великую Отечественную, Дедов выслушал в общем-то вполне удовлетворительный ответ Шутова о её причинах и, как водится, спросил у Андрея, что тот сам об этом думает. Шутов выдержал паузу (впрочем, было понятно – продуманную заранее).
– Я думаю, что, если бы Советский Союз капитулировал в самом начале войны, то можно было бы избежать всех этих миллионов жертв…
Класс перестал дышать. Рука учителя, уже собравшегося ставить в журнал «пятёрку», зависла над страницей. Он поднял глаза на Андрея, но ничего не смог сказать: настолько внезапной и оскорбительной – как незаслуженная пощёчина – была высказанная мысль. Шутов, пунцовый от собственной дерзости, вызывающе смотрел в глаза учителя. Не получив ожидаемого отпора, он продолжил:
– …и наша страна была бы сейчас такой же высокоразвитой в промышленном отношении, – он на секунду задумался, – да и во всех других отношениях – как вся остальная Европа!
В напряжённой тишине кто-то за последней партой прошептал: «Ни фига се!» «В самом деле», – подумал Дедов, приходя в себя. Не сдаваться! Он не должен поддаваться этому пьяному угару покаяния, саморазоблачения и самоуничижения, охватившему страну, этому долго копившемуся и потому особенно разрушительному протесту. Нельзя позволить себе отреагировать «на эмоциях», это непрофессионально! Для этих ребят, для его ребят, сейчас многое зависит от того, как он себя поведёт. Дедов перевёл дыхание, провёл пятернёй по седой гриве и ровным голосом произнёс:
– Вот как… А можно узнать, какие у тебя есть основания это утверждать?
Класс загудел. Все напряжённо следили за этим поединком.
– Ну… – Шутов глубоко вздохнул и, метнув взгляд в одноклассников, продолжил: – Германия ведь потерпела сокрушительное поражение во Второй мировой войне. И тем не менее, она восстановилась гораздо быстрее, чем мы. Сегодня она даже превосходит нас во всём. Это говорит о том, что западная система гораздо лучше советской, и если бы мы ей подчинились, то жили бы теперь не хуже немцев…
Последние слова он произнёс уже без прежнего апломба: взгляд учителя стал твёрдым и холодным, как сталь, а тишина – такой плотной, что, когда раздался звонок с урока, многие вздрогнули. Иван Ильич обвёл взглядом класс: на него смотрели двадцать шесть пар глаз – пятьдесят два вопросительных знака. Некоторые под его взглядом отвели глаза, но никто не засобирался, не заёрзал, как обычно, в нетерпении – все ждали…
– Вопрос остаётся открытым, с этого места следующий раз и начнём. – Дедов повернулся к классу. – Домашнее задание: узнать и записать историю своей семьи с 1941 по 1945 годы. – Закрыл журнал и вышел.
Глава 2.…Как раз сегодня и должен быть «момент истины», а он опаздывает! Позавтракать уже не успеет, но надо хотя бы выпить чаю…
Дедов взял в руки будильник, словно из него можно было извлечь недостающие четверть часа. Ладно! Если не делать крюк через эстакаду, а пойти напрямик, через пути и депо, то вполне можно успеть, и ещё минут пять останется. Он решительно поставил будильник и зажёг под чайником газ. Насыпал заварку прямо в чашку и тут же, над кухонной мойкой, умылся. Хмуро потёр отросшую седую щетину – что поделаешь, бритьё придётся отложить до завтра!
Был конец февраля, и днём уже хорошо пригревало. Снег на открытых местах подтаивал, появлялись прогалины. Но по ночам ещё подмораживало, и осевшие сугробы схватывались коркой наста, а лужи подёргивались хрупким льдом. Там же, где сошёл снег, чернели комья земли. Сейчас они твёрдые, как камень, но поднимется солнце – и над чернозёмом закурится парок, превращая твёрдые комья в рыхлую, жирную почву.
Дедов запер за собой дверь, привязал собаку, но не пошёл, как обычно, к воротам, а повернул за дом, к саду. С тех пор, как он проходил тут последний раз, дорожку замело снегом, но всё же он тут был не таким глубоким – несколько раз за зиму Дедов отгребал снег на грядки и под деревья. Шумно захрустел под ногами наст. За день на месте следов подтает, и ещё до заката обнажится утоптанная щебёнка дорожки, но пока идти было трудновато. Ничего, это только несколько десятков шагов до задней калитки, а там уже насыпь и пути, свободные от снега!
Чтобы не опоздать, Иван Ильич сразу взял вправо и вскоре понял, что это было ошибкой. С тех пор как была построена эстакада, жители Посёлка перестали ходит в город напрямик, через пути. Поездов стало много, железнодорожный узел разрастался, и такое путешествие становилось просто небезопасным, да ещё к тому же неудобным. И дома, и в школе ребятам строго-настрого запрещали ходить по рельсам, в качестве устрашения приводя в пример несколько трагических случаев, потрясших местное население. Если же служащим дороги всё же доводилось заметить бесшабашных мальчишек, снующих по запасным путям и спасающихся бегством, пролезая под вагонами, то каждый такой случай становился поводом для рейдов по окрестным школам, которые заканчивались отысканием провинившихся и применением к ним строжайших мер воздействия: в городке, хотя и выросшем, основная часть населения была по-прежнему занята «на железке», и если даже не удавалось узнать сорванцов на месте, то руководство отряжало свидетелей нарушения в местные школы для разъяснительной работы, в ходе которой они обыкновенно и бывали узнаны. В этом случае школа, что называется, «брала их в обмолот»: собирался педсовет, вызывались родители, и провинившиеся в итоге горько расплачивались за свою казавшуюся вначале столь соблазнительной удаль…
Дедов и сам уже давно не ходил через пути, а потому не знал, насколько там всё переменилось. По всей полосе отчуждения, где раньше громоздились лишь штабеля старых шпал да тянулись разномастные, сделанные из подручного хлама, изгороди участков, самовольно занятых жильцами ближайших домов под картошку и овощи, теперь тянулся капитальный забор, вдоль которого, впрочем, была протоптана тропинка. Стало быть, кто-то здесь по-прежнему ходил, а раз так, то где-то должен быть и проход в город. Но Дедов шёл уже минут десять, а прохода всё не было. Вместо него он обнаруживал всё новые и новые стрелки запасных путей и с десяток семафоров.
Наконец за очередным поворотом бетонного забора показались ангары депо. Только один из них, ближайший к изгороди, оказался знакомым – здесь когда-то и располагался моторный цех, в котором работал Батя. Старое кирпичное строение резко отличалось от железобетонных корпусов, из ворот которых доносился лязг металла и свистки локомотивов; над ним не было электрических опор, а между шпал колеи, исчезающей в его воротах, густо щетинился сухостой прошлогодней крапивы, репейника и прочей степной травы. Где же всё-таки выход? Вряд ли рабочие ходят сюда по этой тропинке вдоль забора!
Дедов направился к ближайшему из новых ангаров, в котором явно кипела работа. Когда он приблизился к воротам, оттуда с оглушительным свистом выполз локомотив и направился в сторону станции. Дедов осторожно вошёл в ворота. На путях стоял, прикуривая, молодой рабочий в каске и спецовке. Затянувшись, он огляделся и, щурясь на яркий свет, заметил посетителя.
– Тебе чего, отец? Ищешь кого-то?
– Да вот, заблудился я. Выход в город ищу, – ответил Дедов. Тут рабочий вышел на свет и…
– Иван Ильич! Вот так встреча! Как вы сюда попали?.. Помните меня?.. Да как же: Никита я! Слепцов!
– О господи, Никита! – Дедов радостно кинулся навстречу своему бывшему ученику.
Никита Слепцов лет, пожалуй, восемь назад после восьмого класса поступил в железнодорожное училище. Парень был славный, заводной – непоседа и зачинщик множества шалостей, по части выдумки которых ему не было равных. «Эх, Слепцов, Слепцов! – говаривала, бывало, директриса, – твою бы энергию да на пользу Родине!» Когда он покинул школу, многие в ней испытали противоречивое чувство, сложную смесь облегчения с сожалением: школьная жизнь теперь станет хотя бы предсказуемой, но «к счастью» или «к сожалению» – было трудно сказать. Когда из училища, по педагогическим и дружеским каналам, доносилось эхо очередных его затей, многие в школе ловили себя на том, что завидуют коллегам. Никита однозначно «взбалтывал» рутину их будней, придавая размеренной жизни недостающий ей элемент весёлой авантюры. Но парень взрослел, и последним, что слышал о нём Дедов, была неожиданная весть о том, что он закончил училище с отличием.
И вот он, Никита – начальник участка! Возмужал, но всё та же широкая – в тридцать два зуба – улыбка и всё те же задорные чертенята в глазах! После объятий и первых сумбурных, вперебивку, вопросов Дедов, опомнясь, вздохнул:
– Я ведь, Никита, на урок бегу! Вот, старый дурень, решил срезать – попёрся через пути и заблудился! И если ты не покажешь мне, как выйти в город, я опоздаю на урок!
– Вы?! Опоздаете?! Такого быть не может! – лукаво улыбаясь, ответил тот и посмотрел на часы. – До начала уроков ещё целых десять минут. Идёмте!
Дедов только охнул: за десять минут он не успеет в школу даже бегом!
Проходя мимо старого моторного цеха, он спросил:
– Что здесь теперь?
– Да ничего особенного, старьё всякое…А почему вы спрашиваете?
– Батя мой здесь когда-то работал.
– Аааа… – протянул Никита и вдруг остановился, загородив старому учителю дорогу. – Хотите посмотреть?
– Что ты, Никита, я ж и так опаздываю! – ответил Иван Ильич, разрываясь между долгом и желанием вновь увидеть место, где бывал мальчонкой.
– Ничего страшного, вам – можно!..
– Никому нельзя…
– Ерунда! Школа по вам всю жизнь часы сверяла – переживут, если один раз опоздаете! – и добавил, как последний довод: – Мы на пять минут заглянем, а потом вернёмся в цех и позвоним вам в школу!
В тяжёлых железных воротах депо, покрытых ржавчиной с неровными островками выцветшей и пыльной зелёной краски, была вырезана дверца для работников цеха. Дедов помнил эту дверь: он много раз входил в неё вместе с Борькой. Дверь и тогда-то не блистала чистотой, разве что краску каждый год обновляли, закрашивая заодно и пятна мазута на ручке и вдоль створки, где за неё хватались руки рабочих. Тогда ещё с улицы чувствовался резкий запах колёсной смазки, а за дверью их встречал чей-нибудь возглас: «Ага! Матвеевские хлопцы пожаловали!»
Иван Ильич с Никитой остановились у входа. После яркого снежного утра внутри казалось совсем темно – пыльные окна под потолком почти не пропускали света. Никита осмотрелся и нашёл выключатель – вспыхнули две-три тусклые лампочки под потолком, обозначив знакомые очертания конторы слева от входа. Дедов поднялся туда по железным ступенькам – звук собственных шагов показался похожим и в то же время чужим. Остановился на верхней площадке, пытаясь справиться с этим вторым за утро дежавю… Так, верно, звучали шаги их Бати – весомо, уверенно, не то что их с Борькой барабанная дробь, которая отдавалась под сводами сплошным гулом.
Здесь тоже было не заперто. Он нашарил старомодный выключатель, но ничего не произошло: на проводе висел только пустой патрон.
– Выкрутили, – констатировал Дедов.
– А то! Давно уж, небось, – произнёс за спиной Никита. – Они б и верхние повыкручивали, если б могли достать! На склад-то далеко идти, сами видели – вы как раз оттуда шли, – вот и шастают сюда по-быстрому.
– Чего ж не запирают?
– Леший их знает!.. Небось, думают: красть-то нечего, так зачем замок?
– Как же нечего? Вот лампочки же выкрутили!
– Так то свои! И то потому, что они здесь никому не нужны. А кроме лампочек всё нужное уже давно унесли, по цехам растащили. – Никита хохотнул. – Кроме старого паровоза, но его-то уж точно никто не свистнет!
Иван Ильич не сразу понял, о чём речь. Смысл услышанного, казалось, медленно пробивался к сознанию сквозь сумрак – старого депо или времени? Наконец он резко обернулся к Никите.
– Паровоза?
Слепцов стоял спиной к скудному свету, засунув руки в карманы рабочих штанов, и как будто бы не слышал вопроса. Лица его не было видно.
– Ты сказал: паровоз?! Не локомотив? – повторил Дедов.
– Ну… да. А что? – встревожился Никита.
– Настоящий, на угольной тяге?!
– Он самый. На угольной… – Никита даже вынул руки из карманов, снова почувствовав себя провинившимся сорванцом под разгневанным взглядом учителя.
– Где?! – Дедов уже почти кричал, сверля Слепцова взглядом, значение которого было тому непонятно. Он указал подбородком в дальний конец депо, куда не доставал скудный свет.
– Веди, – коротко бросил учитель. Слепцов беспрекословно развернулся и стал спускаться по лестнице. Только внизу, когда они уже пробирались через переплетения рельсов, отважился спросить:
– А что случилось-то, Иван Ильич?
– Случилось, – пробормотал тот, шумно дыша от волнения и от быстрой ходьбы по неудобным путям. – Много чего случилось, Никита… Целая жизнь!..
Глава 3.Паровоз застыл в тёмном углу депо как мифическое древнее чудовище в заколдованной и забытой всеми пещере – более не страшное рядом с новыми электрическими монстрами, чьи элегантные тела проносились снаружи, оглашая окрестности трубными воплями. Густой слой угольной, да и самой обычной дорожной пыли, закаменевшей от времени, матово обволакивал его чугунную тушу. Большая звезда впереди, прежде ярко-красная, теперь только угадывалась, и бедняга беспомощно глядел на пришельцев незрячими бельмами передних фонарей.
Дедов проглотил ком в горле, но стало только хуже: глаза наполнились слезами, и оставалось только надеяться, что Никита не заметит их в темноте. Он подошёл к паровозу – старик к старику – и потёр ладонью грязное стекло фонаря. Это не очень-то помогло: на руке остался только верхний, рыхлый слой пыли, осевшей, наверное, за то время, что машина стоит без дела. Тогда Дедов достал из кармана большой платок в серую клетку и принялся тереть многолетнюю грязь с таким ожесточением, словно это могло оживить чудовище.
– Иван Ильич! Что вы делаете?! – воскликнул Никита и в три прыжка оказался рядом. – Эх, Ивааан Ильииич… – парень выдернул из-за пояса брезентовые рабочие рукавицы и одну из них протянул старому учителю: – Зачем платком-то?!
Дедов кинул сердитый взгляд на Слепцова, взял рукавицу и продолжил своё дело. Никита несколько минут недоумённо наблюдал за отчаянными усилиями старика. Потом молча направился к другому фонарю и принялся его отчищать…
Минут десять спустя оба стояли плечом к плечу на шпалах, отдуваясь и созерцая результат своих трудов. Он был не идеальным, но странным образом паровоз перестал казаться мертвецом: в полумраке депо фонари паровоза благодарно поблёскивали. Теперь уже и Никите этот старинный агрегат начал казаться живым существом.
– Гляди-ка, ожил! – произнёс он, утираясь тыльной стороной руки. – Что теперь, а, Иван Ильич?
Сердце старого учителя переполняли сложные и пока не поддающиеся определению чувства. Где-то на краю сознания свербела мысль, что он опоздал в школу и что надо бы, в самом деле, позвонить. Но сейчас это казалось таким же отдалённым, каким совсем недавно было для него детство, и Батя, и Дуся, и этот старый паровоз. Он словно бы смотрел на свою жизнь в перевёрнутый бинокль, где близкое было далёким, а то, что казалось полузабытым прошлым, теперь стояло перед ним… «Ну, здравствуй, старик. И как только тебя не отправили на переплавку? Чудо. Настоящее чудо! Но раз уж твоё начальство так оплошало, то грех этим не воспользоваться. Скучно-то поди пылиться тут в одиночестве?.. Ничегооо, погоди. Я вернусь! Мы с тобой ещё повоюем…»
Ничего не ответив, Дедов шумно вздохнул и направился к выходу. Никита поплёлся за ним.