bannerbanner
Избранное. Сборник
Избранное. Сборник

Полная версия

Избранное. Сборник

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Избранное

Сборник


Альберт Светлов

© Альберт Светлов, 2021


ISBN 978-5-0053-5552-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Полынь и донник (сб. «Окликая по имени»)

Что вы знаете о ностальгии,Кроме самого слова,Заваренного в дорожном термосеС полынью и донником?Что вы слышали о тоске по Родине,Комом в горле не дающей дышать,Бросающей в слезящиеся глаза пыль чужеземья,Где никто не окликнет по имени,Сочащейся валерьянкой из старых фото,Хранящихся на жёстком дискеИмпортного системника?По Родине, до которой не дотянуться…По домику с провалившейся крышей…По пересохшему ручью за огородом…По лесу, вывезенному в Поднебесную…Нет… Ничего вы не знаете…Ничего вы не слышали…Но я готов… Готов рассказать…Рассказать о месте, где рождается солнце,О том, как к небу тянутся гудящие сосны,О кузнечиках, стрекочущихВ нетронутой грибниками хлёсткой дурманной траве,О каменистом пустынном пляжеЗа околицей брошенного села,О тягучих июльских закатах,Провожаемых хором сверчков и лягушек,О лукошке с хрусткими груздями и подберёзовиками.Я могу рассказать…Если только сердце не захлебнётся воспоминаниями,Если не позабуду слова, ускользающие бусинамиИз маминой чешской шкатулки,Если не онемею, сжав в кулаках отцовские погоны…Если прощу себе, что так и не открыл вам,Что такое ностальгия,Пахнущая костром,Шариками придорожной полыниИ букетом степного донника.

01 (роман «Перекрёстки детства»)

«Начиная какое-либо дело, никогда правильно не представляешь себе его действительных масштабов»

Сизиф. «К вершине»

Давно уже я обратил внимание, что целые периоды жизни практически стёрлись из моей памяти; и не то, чтобы они оказались потеряны, но рисовались размытым, невнятным, расплывчатым миражом, напоминающим контуры за стеклом, когда по нему хлещет сильный дождь. Вроде бы, смутные очертания предметов, находящихся на улице, и можно различить, к примеру, дом напротив не перестаёт быть домом, хотя, и смахивает теперь больше на серую застиранную скалу с глазницами пещер, вместо окон; или спортивная площадка, она ведь ни на йоту не стала менее приспособленной к ребячьим проказам, но видится, как жёлто—красный пещерный городок, обитают в котором, извлекающие неведомые нам сокровища из ближайшей глухой и унылой скалы, трудолюбивые горные гномы со сморщенными суровыми бородатыми мордочками, чьи головы увенчаны коричневыми остроконечными колпаками, а тела облачены в зелёные кафтанчики с ремешками, блистающими медными пряжками, с карманами на груди и на боках, закрывающимися на серебряные пуговички, сверкающие в огне ручных фонарей со свечами в центре, а ноги, покрытые чёрными сафьяновыми штанишками, обуты в кожаные сапожки с металлическими подковками на каблуках, цокающими при ходьбе в подземных тоннелях. Однако мазки прекрасного манто с волшебным бурым мехом не дают точного понятия о сокрытом за потоком ливня городе, покуда не сумевшем насладиться солнечным светом, не успевшем окунуться в бархат неба, чересчур редко не тревожимого шуршащим ситцем облаков, настолько привычных нашим широтам. Нет во всём этом резкости, предельной микроскопической резкости, создающей максимальное представление о явлении, рассматриваемом нами всесторонне в надежде постичь его форму и содержание. Вот и минувшее, распугивающее ворон ребятнёй, неуловимо трансформировалось в магический дымчатый полупрозрачный шар, со звучащей в нём иногда музыкой, то ли полузабытой, то ли вовсе ныне незнакомой, внутри коего подчас мелькали загадочные лица, кленовые переулки, сейчас не существующие, ибо неузнаваемо искажены они равнодушным, холодным и безразличным к ним и ко мне, временем. Порой я ощущал, будто и прошлое с его шармом ностальгического уюта у меня отсутствует; утеряно оно бесследно, прочно, и даже крошечных зацепок за него не сохранилось, а есть только неумирающее бесконечное «сегодня». Оно и завтра тоже будет – «сегодня», а само «завтра», превратившись во «вчера», окутает меня лёгким туманом, лишь добавляющим непрозрачности сему бесцветному пятну, стирающему, словно ластиком, остатки чётких глубоких линий – моему детству, моему утраченному без возврата детству.

Утраченному.

Без.

Возврата.

С весёлой бестолочью салок.

Так мне чудилось.

И я почти уверился в этом.

Глаза неба (сб. «Алхимия»)

Глаза неба-Белоснежные облака в прохладной осенней бирюзе.И ни малейшего следа БогаСреди пёрышек в синеве,Залитых сиянием солнца.Забывая тебя, я теряю последнюю надежду,Отсчитывая секунды в одиночестве,И горсть родной земли не греет.Не осталось сил плакатьКаждую минуту.Но взгляни, я борюсь,И моя кровь не вода.Моя кровь не вода.Я отпускаю в высотуФигурки слов, начертанные тобою на стекле.Но поднебесье молчит,Не подёргивается рябью ответа.Оно купается в лучах светила,А мне кажется, я похоронил тебя.Роняю каплями секунды одиночества,Но они не напоят иссушённое время.Каждую минутуВозводящее вокруг меня склеп.Но взгляни, я борюсь,И моя кровь не вода.Моя кровь не вода.Говорят, в преисподнейДемоны со смехом выдирают у ангелов крылья,Чтобы они не вернули тебяВ мои объятия.А я роняю каплями секунды одиночества,Но они не напоят иссушённое время.А я роняю каплями секунды одиночества,Но они не напоят иссушённое время.И ежеминутноРастёт стена между мной и миром.Но взгляни, я борюсь,И моя кровь не вода.Моя кровь не вода.Глаза неба-Белоснежные облака в прохладной бирюзе.И ни малейшего следа БогаСреди пёрышек в синеве.Глаза неба-Белоснежные облака в прохладной бирюзе.И ни малейшего следа БогаСреди пёрышек в синеве.

03 (роман «Перекрёстки детства»)

«Дорогой друг, я теперь очень мало сплю. Во сне приходиться отвечать на вопросы, которых я стараюсь избегать, бодрствуя»

Маркиз де Норпуа «Письма»

Детство, да и вся моя последующая жизнь неразрывно связана с местностью, где я провёл свои первые семнадцать лет. И хотя потом я уехал в город, возвращался в родную деревушку редко и неохотно, но смог заново обрести её уже тогда, когда будущее утекало сквозь пальцы, а дни с каждым прожитым месяцем неслись стремительнее, напоминая реку, катящую меж заливных сочных лугов, важно нёсшую вперёд, в неведомое, отражающиеся в ней облака, набирающую на перекатах невероятную скорость, дробящуюся, рассыпающуюся отдельными струями, хлёстко бьющими по стопам путника. И качался в мёртвой воде звездопад… Открытие это, в некоторой степени, помогло мне вернуть то, чего я был лишён многие годы, чего не хватало, и к чему я бессознательно тянулся. Тянулся, высматривал, и не находил, ибо слишком поздно осознал, что в молодости человек так же одинок, как и в старости, несмотря на наличие рядом людей, называющих себя друзьями. «Я один. Всё тонет в фарисействе». Попытка преодолеть неизбывное одиночество в юности приводит к поискам любимой женщины, которой не страшно признаться в том, чем не поделишься с другими, рискуя обнаружить в её широко раскрытых глазах недоумение и непонимание; а на закате – к стремлению отыскать кого—то готового внимать тебе, и пусть, даже, элементарно, сделать вид, будто услышал твои откровения. Однако, по недоумённому пожатию плечами, по чуть дрогнувшим в сардонической улыбке уголкам плохо пробритых губ невольного собеседника, становится ясно: с возрастом ты не только не обрёл искомого, но и растерял найденное. И поэтому, остаётся лишь молча умирать. Не потому, что нечего сказать, а ведь, большинству тривиально нечего сказать, а просто оттого, что сказать некому. Некому из тех, кто в состоянии продегустировать шабли́ со льдом.

Порой я сомневаюсь, существуют ли они вообще.

Соната Вентейля (сб. «Без раскаяния»)

Ты приснилась мне пристроившейся мимоходом за скуластым роялем,

С остро отточенным непоседливым карандашиком за ушком.

На твоём безымянном пальчике, отмеченном чернилами с оброненного Цветаевой пера

В свете софитов тускло поблёскивала паутинка обручального колечка,

Подаренного восторженным поклонником двадцать лет назад.

А за моим ухом торчала мятая кубинская сигарета «Лигерос»

С ленточным фильтром,

Привезённая в надорванной пачке с золотистым корабликом

Из белых ночей перестроечно—бурлящего пенного Питера,

И карман твидового пиджака жгла фляжка с армянским коньяком.

Оглядывая пустой зал, ты кидала мне:

«Не уходи, я скоро», и что-то черкала в разложенной на коленях партитуре,

Пытаясь исполнить отредактированное.

Но рояль оказался расстроенным

И «до» малой октавы постоянно западала.

Ты возмущённо восклицала:

«Разве на корыте исполняют классику?!»

И торопливо переводила разговор на Менуэт

Из Дивертисмента Моцарта.

А я, отхлёбывая из фляжки, кивал, морщился и просил

Порадовать меня сонатой Вентейля.

После секундного замешательства ты ссылалась на потерю нот

И бережно опускала крышку на утомлённые клавиши.

А я взбегал на сцену, щёлкал пальцами, и меж ними сверкала фольга

Оставленного кем-то на соседнем сиденье пакетика кофе «3 в 1».

«Составишь компанию?» – галантно кланялся я.

Но вместо ответа ты повисала у меня на шее,

И целовала мои запечатанные временем веки до тех пор,

Пока я не просыпался от слёз.

07 (роман «Перекрёстки детства»)

«Весна раскрыла нам объятия, а мы взалкали её берёзового сока»

Мальвина.

Большая талая мутная вода конца марта, вырывавшаяся из-подо льда, бурлившая и звеневшая под аккомпанемент оголтелого пения обезумевших от ультрафиолета и запахов обнажившейся земли, шнырявших туда—сюда воробьёв, предвещала каникулы, сотни разъединяющих вёрст, а оттепель позволяла скинуть опротивевшие за зиму шубы, валенки и шапки—ушанки. Мы с томительной надеждой вслушивались в усиливающуюся капель, с наслаждением окунались в пьянящие лучезарные ванны апреля и засыпали в сумерках соловьиного предлетья, надышавшись ароматов цветущих яблонь, черёмух и сиреней. По дорожке детства нас вела необъяснимая радость, пробивавшаяся через закономерные мартовские и апрельские заморозки с метелями, снегопадами, низкими тучами, не дающими увидеть солнце, с ночными температурами в минус двадцать. Мы знали: впереди – беззаботная летняя нега, тонкая трость с борзой, сиеста продолжительностью почти в три месяца, и до сорванных связок умоляли, чтобы она, где—то споткнувшаяся и присевшая в сугроб передохнуть, поскорее вскочила, отряхнулась и направилась прямиком к нам.

И вот вожделенное время, нисколько не смущавшееся доставленными нам мучениями в ожидании его появления, наступало. Хотя…. Постойте, вначале шествовали майские праздники. Да, поначалу – Первомай, а после и 9-е. Не скажу, сколько из них омрачалось холодом и дождями, кстати, обычными в наших местах; в памяти они сохранились со сверкающими тёплыми восходами, с безоблачными просторными небесами и поздними рубиновыми одиночными облачками, предсказывающими завтра очередной бесконечный погожий день. И до чего ж не хотелось затем, когда выходные внезапно заканчивались, снова подниматься с рассветом и тащиться на осточертевшие уроки. Какая учёба, если в крови клокотало неперебродившее вино свободы и молодости, если нас подстерегали редкость встреч закатными часами, неведомые открытия и новые игры, непрочитанные книги и непросмотренные фильмы, в которых пятнадцатилетний капитан сражался с негодяем Негоро, а обаятельный мерзавец Сильвер в финале замирал на камбузе с отравленной стрелой в спине под крики белого попугая. «Пиастррры! Пиастррры!» Это и многое—многое другое становилось гораздо важнее алгебры и геометрии, вызывавших у меня ужас, и даже сейчас, по прошествии стольких лет, посещающих меня в ночных кошмарах; существеннее биологии и географии, ибо на горизонте маячила не книжная география, а вполне реальная, – география реки, поля и леса. И значительнее химии… Химии чувств, прямого, взыскательного взгляда, чаяний и разочарований, не сравнимой с пресностью органической, неорганической, не имевшей для нас практической ценности.

Оттого портфели с обрыдшими учебниками и дневником, потрёпанные страницы коего покрывали преимущественно не домашние задания, а замечания красной пастой с жалобами на невыполненные, пропущенные занятия, и отвратительную дисциплину, выражающуюся в полном отсутствии при частичном присутствии, в невосприятии излагаемого учителями материала и, подчас, в абсолютно бессмысленно—мечтательном взоре школяра, чудились нам гирями, препятствующими перемещению в иное измерение.

Но полагалось соблюсти ритуал свидания с летом, отчего и требовалось вести себя именно так, как принято у взрослых, именно такое поведение благосклонно принималось богиней природы, под чей, увитый хмелем алтарь иногда прятались свёрнутые, смятые в комок листики, вырванные из тетрадей. На них твёрдой дланью и возмущённым почерком выводились оценки, скрываемые от родителей, дабы они не разочаровывались в своих отпрысках и не применяли в воспитательных целях ремень.

Окружающее казалось опостылевшим и надоевшим, мечталось о нечитанных стихах, разбросанных в пыли по магазинам, об утре, не понуждающем вскакивать ни свет, ни заря, о солнечной погоде, ласковом ветре, друзьях, заскакивающих в гости, и застающих меня в готовности бежать купаться, либо напротив, чинно вышагивать с длинной удочкой, мешочком с хлебом и банкой красноватых шевелящихся червей, накопанных с помощью ржавых вил. А недели, словно назло, тянулись еле—еле, ковыляя на последний звонок подстреленным бойцом.

В юности поспешность не ощущается свойством их характера.

Между сном и явью (сб. «Гранатовый пепел»)

Черта, за которой небытиеВсегда под ногами,Но полустёрта лисьим хвостом иллюзии.Сделать шагИли замереть на краю-Трудный выбор.Лгать самому себе,Водить за нос близких,Притворяться и изворачиваться,Извиваться ужом на сковороде,Захлёбываться тоской,Тонуть в сонетах Шекспира,Подыгрывать на рояле Джереми Пельту,Трепать за ухо кота,Покусывающего обветренную руку,Доверять емуНесбывшиеся надеждыИ мечты,Обратившиеся в розовый пепелМакедонского шершавого граната.С подозрением взирать на людейВ режиме нарушенной самоизоляции,Многословных, приторных, деловых,Равнодушных, бездушных, потерявшихся,С двадцатипятицентовиками вместо глаз,Отражающими чаяния сердчишка.Переступить грань?Открыть новые миры?Превратиться в машину,Подобную тем, с кем свела нелёгкая?Овладеть специальностью мародёра,Грифа,Падальщика,Жирующего среди чумы,Наслаждающегося чужой бедой?Или сохранить искру жизни,Лепесток любви,Микрон совести?Для чего?Для кого?Не отыскать опорыВне самого себя,И нет смысла в бытии,Кроме избранных ориентиров.Со ступеньки на ступеньку…Метр за метром…Год за годом…На Монфокон,На Гревскую площадь,На лобное место…И подчас не хватает сил быть человеком,И случается, пропадает страх перед бездной…Вдох-выдох…Ещё жив?Или это снится?Но и во сне я один,А не в числе мразей,Пирующих на свежем пепелище.

12 (роман «Перекрёстки детства»)

«Мёртвым не всё равно, если речь идёт о той памяти, что они о себе оставляют. Каждому хочется, чтобы после смерти его запомнили не таким, каким он был, а таким, каким мечтал быть»

Доктор Франкенштейн.

Справа от библиотеки располагался кабинет арифметики…. Тпруууу, кони привередливые! Не гоните, судари мои! Тут безотлагательно следует внести ясность, упомянув, что алгебру и геометрию я ненавидел всеми фибрами души и панически боялся, аж похлеще высоты. Великие математики, от Пифагора до Лобачевского, строго взирали с портретов на мои мучения, но исправить ничего не могли. Свою роль сыграла и прогрессирующая миопия. Я не видел полностью материала, при объяснении выводимого преподавателем на доске, хотя и занимал первую парту. Поэтому, продвигаясь тропой дремучей и лесной, не разумел в полном объёме, о чём шла речь. Задания контрольных работ, и те я шёпотом, обезьяньими ужимками и подмигиваниями выпытывал у соседа, а драгоценные минуты уходили. Оставалось – списывать у Панчо. Благо, он корпел над самостоятельными позади меня, а иногда и рядом, и в теоремах, вычислениях, молях, тангенсах, котангенсах и прочей тёмной непролазной чаще разбирался, дай Бог каждому. Кстати, зрение у Панчо тоже ушло в минус от беспрерывного чтения, ему также прописали очки.

Невероятно, после экзаменов мне случайно попалось в руки пособие поступающим в вузы, «Алгебра и начала анализа», 1976 года издания, уже с пожелтелыми страницами и потрёпанной обложкой. И вот я решил, маясь перед вёдреным закатом бездельем, поразмяться, полистать учебник, потренироваться. Сколь велико было моё удивление, когда я обнаружил, что не только усваиваю излагаемое в книге, но и в состоянии решать задачи, предназначенные контролировать усвоение формул.

Стёклышки я заработал ещё в младшей школе. Мама возила меня с направлением местного эскулапа в город, в детскую клинику, на приём к офтальмологу. Сельский доктор не знала толком, что предпринять дальше, почему—то сомневалась в диагнозе и нуждалась в его подтверждении. В результате январской поездки в Тачанск меня поставили на учёт и даже обронили фразу об операции. И, естественно, выдали рецепт на очки, сразу нами и заказанные.

Мне поневоле приходилось пользоваться ими на уроках, ведь руководитель нашего 3-го класса, Наина Феоктистовна, отправляла меня с занятий домой, за футляром с окулярами, ежели я их по рассеянности оставлял на телевизоре, либо не брал вполне осознанно. Сопротивлялся я отчаянно, и там, где отыскивал лазейку, обходился без них, ждал вестей от жаворонка, ловил тучи на бегу. Для подобного поведения имелись веские основания. Лежащие на поверхности – застенчивость, робость, боязнь выделяться и казаться ущербным.

Вдобавок на втором ряду сидела девочка, к которой я регулярно оборачивался, стараясь перехватить взгляд её серых глаз под длинными ресничками. Она безнадёжно мне нравилась, и я стыдился выглядеть слабеньким слепышом. В неё, в девчушку с косичками, с чуть вздёрнутым веснушчатым носиком, странной фамилией – Мильсон и студёным, зябким именем – Снежана, в скромницу и отличницу, постепенно выросшую в признанную красавицу и секс-символ параллели, я влюбился в десять лет. Нет, я тогда не понимал, конечно, своих чувств, не устремлялся навстречу призракам ночи в златотканые сны сентября… Но в присутствии Снежаны сердце у меня колотилось быстрее, кружилась голова, мерещилось, будто я способен летать, мечталось: если б нам подружиться, то…. Размышления на данную тему доводили до слёз, бесценная Снежка абсолютно не обращала не меня внимания. Со временем я осознал, что к чему, но легче не стало, а попыток подойти, заговорить не предпринимал из—за дурацкого малодушия и патологической скромности. Я краснел, волновался, судорожно заикался, слова застревали в горле, я давился согласными. По той же причине пересказать выученное стихотворение, ответить урок по биологии, географии, истории зачастую являлось для меня невыполнимой миссией. Я ежесекундно запинался, вызывая общее хихиканье.

Всё, на что меня хватало, – не на сверкающей эстраде писать записки с восторженными признаниями, стихами, и тайком вкладывать их в карман пальто или курточки Снежаны, прокравшись переменой в раздевалку. А утром, замирая от ужаса и восторга, следить за её реакцией. Чего я ожидал, на какую реакцию рассчитывал? Паззл не складывался, она по—прежнему равнодушно отворачивалась, а я мучился и изводил себя напрасными, безосновательными упованиями.

В последний раз мы виделись на шумном, пьяном выпускном, и у меня теплилась надежда на некое чудо. Разумеется, волшебства не случилось. Вновь с провинциальным пессимизмом не примерил я плащ волшебника… С того дня мы не встречались. Снежа не вышла замуж, но перешагнув сорокалетний рубеж, родила дочь…. Закончив училище, она устроилась фельдшером в больницу Питерки, куда я не единожды обращался. И однажды на остановке автобуса Владлен, провожая меня в Тачанск, слегка присвистнул:

– Смотри—ка! Вон твоя одноклассница. Не узнаёшь? Чума любви в накрашенных бровях…

И указал на стоящий через дорогу вишнёвый «жигуль», и женщину за рулём.

– Кто это? – переспросил я, подслеповато щурясь, приподнимая очёчки, различая предательски неясные расплывающиеся очертания.

– Мильсон! Снежана! – с нажимом упрекнул он, будучи в курсе, с каким пиететом и нежностью я в юности относился к даме в «Жигулях». И, закурив, с укоряющей издёвочкой подколол:

– Эх ты, герой-любовник! Жинтыльмен неудачи!

Я промолчал, протёр глаза, отвернулся.

Ладно, подчинимся воле всевышнего, под злодейски хрипящий граммофон склоним покорно выю, – значит, не судьба. В ином случае, её и мои тропинки обязательно бы сошлись. Зато у меня в шкафу, в синей папке, меж редких подростковых снимков, лежит фотка нашего 11-го класса, вручённая вместе с аттестатом. На ней фотограф, монтируя коллаж, разместил нас рядом.

Меня и Снежку.

Face to face…

Я считал сей факт неким знаком.

Ребячество… Глупо, конечно. Без малейшего повода…

Вообще—то, я определённо напутал, ибо прощальная встреча с Мильсон произошла не на выпускном, а следующим утром. Мне не забыть её белые запястья, аккуратно подстриженные ноготки без маникюра; Снежа споласкивала под краном чайные, с сиреневым цветочком и позолоченным ободком, чашки. Стройную фигуру подчёркивали плотно обтягивающие бёдра джинсики. Я смирился, уже не жалел о вечной разлуке с той, что любил десять школьных лет; просто рассеянно, не отрываясь и не моргая смотрел на её тонкие музыкальные пальчики. Она, знакомясь с лестью, пафосом, изменой, стряхивала в раковину капли воды с влажных чашечек, разливала в них кипяток из самовара и добавляла туда по ложечке растворимого кофе.

Мы расположились в кабинете литературы, казавшимся получужим, слушали классного руководителя, Ольгу Геннадьевну, в неформальной обстановке подводящую итоги, говорившую напутственные слова, частыми крохотными глотками отхлёбывали горячий ароматный напиток и договаривались, куда пойдём, разжившись вином, прощаться друг с другом неискренне, пространно и шаблонно. Меня мучила головная боль, напоминавшая о ночном банкете и двухчасовом беспокойном хмельном забытье, внутри всё дрожало, мучительно хотелось пить и спать.


Снежана Мильсон (Художник Виктор фон Голдберг)


И не нашлось на столе, за коим я устроился, подперев подбородок руками, ни одного яблока, которое можно было бы бросить моей путеводной звёздочке. Лишь покрасневшие огрызки в тарелке на подоконнике. Только вот, любимой не бросают огрызок. Увы, подарить Снежане яблоко под луной я не решился. А теперь – поздно. Наше с ней время под шелест дождливого июня скукожилось до размера коричневого полузасохшего объедка.

А потом, пользуясь терпимой погодой, компания вчерашних школяров отправилась в сторону пляжа; и у меня имелся припасённый флакон «Медвежьей крови», выцыганенный с боем у бабушки. Единственная бутылка на ораву в 15 рыл. Мильсон родители увезли в Беляевку, и я вскоре заскучал.

Миновав пригорок и пройдя берегом Светловки около километра, мы развалились на опушке леса. По простору простёртой рати неба плыли грузные серые батальоны туч, обещавшие дождь, град, изредка из—за них выбиралось солнце, словно стремившееся, но не успевавшее, т. к. очередное облако скрывало нас от него, сообщить нечто важное. Светловка полоскала берег тяжёлыми свинцовыми волнами, рассыпавшимися о ноздреватые скользкие камни брызгами душа и превращающимися в желтоватую пену. Похолодало, с реки потянуло запахом водорослей, йода и сырого дёрна. Разведя костерок из сухих веток, собранных в подлеске, рассевшись прямо на траве, мы, пуская по кругу стакан с еле заметной щербинкой у края, занялись пузырём, и нектар в нём закончился очень быстро, после первого же глотка. Пятнадцать похмельных выпускников на 700 мл.! «По усам текло, в рот не попало!» Изрекали сентиментальные благоглупости, в запале давали зарок регулярно встречаться, дорожить детскими годами, братством (какое, к чёрту, братство? Откуда ему взяться в глухой и неживой пустыне эгоизма? Оно секунду назад за рюмкой образовалось, и исчезнет спустя полчаса), искренне и наивно веря в исполнимость этого, хотя, буквально назавтра и не думали о сгоряча выпаленных обещаниях.


Сосна (Художник Виктор фон Голдберг)


Танька Широва, невысокая худенькая девчонка с выступающими ключицами и короткой пергидроленой чёлкой, лихо отплясывала в купальнике под песни группы «Шахерезада», нёсшиеся с кем—то прихваченного с собой магнитофона. Танюха кричала, в танце размахивая над головой белым платьишком с легкомысленными розовыми лепестками:

На страницу:
1 из 3