
Полная версия
Образ и подобие. Роман
В рычании этом можно было разобрать, что он бесчестно выставлен нагим перед светом, что унижен перед своими вековечными врагами и что сокровенный бисер его мысли вывален в свиное корыто…
– Матвей, Матвей, – Леонид Алексеевич буквально лепетал, – но ведь тут почти не правлено. Ведь ты же сам говорил, как это мучительно – писать и думать взаперти. Разве же это позор, разве грех. Сам посуди, не мне же одному читать, да ты ведь и давал, может, бессознательно, а с этим. Тут даже и гонорар…
Гонорар как-то совсем взорвал Матвея. Он уткнул лоб в ладони и теперь не то всхлипывал, не то продолжал рычать. Леонид Алексеевич схватил друга за руку, – случайный взгляд прошил его насквозь и, кажется, застрял в спине. Нет, говорить было невозможно. Когда-то, в доэскапистской юности, были похожие случаи. Но сейчас гром грянул просто с потолка.
Леонид Алексеевич сознал себя только на светофоре, который он пролетал на красный свет. Причём, будучи водителем навсегда неопытным, он, вместо того, чтоб уж пролететь, начал тормозить, его занесло, чиркнуло по бордюру, и тогда лишь удалось выровнять машину. Хорошо, что на окраинах так пусто…
Он всё пытался понять – как это: жить столь категорически по ту сторону мира, что даже вещи благие – принимать злом. Но главный-то ужас, он чувствовал, заключается не в том, что это так, и не в том, что такое – непостижимо. Ужас был – узнать, увидеть Матвея в этой ненависти ко всякой социальной роли, в отрицании любых контактов с миром официальных вещей. Почти полвека – и ничего-то настоящего он о друге, выходит, не знал…
Привычка, вместо сокровенного, делиться происшествиями ведь никуда не делась, и, переступая домашний порог, Леонида Алексеевич ещё думал – рассказать ли и как. Но жена, мельком кивнув, что-то всё ходила из комнаты в комнату. Он пошёл вслед за нею и увидел чемодан.
– Ты куда?
– В Туапсе.
Точно так же она могла сказать, что на Луну или в театр.
– Какое Туапсе? – глупо спросил он, одновременно соображая, не в мужском ли роде следует употреблять этот город.
– Разве их много? – к такому тону полагаются щёки в пятнах, но гипертоническая его жена, напротив, была очень бледна и спокойна. Только упорно избегала смотреть на него.
Хоть говорила. Через десять минут выяснилась какая-то надёжная вода на киселе; а когда вернётся, не знает. Если вернётся. Ещё десять минут ушло у него на то, чтобы доказать, как это смешно – пожилая тётушка бежит от супружеских разочарований на край света. Жизнь-то почти прожита. А сын? Единственный, поздний, обожаемый, несмотря на все огорчения…
Жена, кажется, заколебалась.
– Я ведь ничего от тебя не скрываю, – выдал он такую версию покаяния, тоже глядя куда-то между её коленом и пятном на паркете.
Вот этого, наверное, и не следовало.
– Лучше бы скрывал, – сказала она грустно и презрительно. – Пусть бы так для тебя я что-то значила. Не чувствовала бы себя поленом.
И ведь уехала!..
III
Сергею на днях исполнилось двадцать пять лет, отмеченные при свечах не из романтических соображений, а потому что в том завьюженном вагончике, куда забурилась киногруппа, электричество отсутствовало; а жил он всё каким-то заскорузлым бобылём. Даже и не в том было дело, что женщиною в его жилище не пахло, – просто и повадки его, и бытовое устройство, и режим души – никакой женщины не предполагали. Нет, всё было чистенькое, аккуратное, – и свежие комплекты носков и рубашек всегда лежали в шкафу, и кастрюли были вымыты, и хлеб не засыхал. Но всё это было какое-то несуразное, не вполне нужное, словно бы не к нему относящееся. Причём несуразность эта ощущалась окончательной, что и превращало его в преждевременного бобыля.
Между тем, жизнь его была вполне временна. Уже несколько лет семья младшего Венециановского перетекала в Москву. Сперва отец только ездил по делам, потом обосновался и вызвал мать. Но года через три сестра, наконец-то разочаровавшись в мужчинах (и Сергей стеснялся вспоминать, кто у неё был до рождения Игоря, в восемнадцать лет, и кто – после), вдруг вдохновилась карьерой, пока не поздно, где-то там доучилась и понеслась к отцу. А Игорь-то остался, – и, в результате, вернулась мать, хотя не насовсем, а так, пожить, в преддверии завершающего переезда и объединения. Элеонора, сестра, названная так по прихоти деда, правда, тоже эпизодически являлась. Обычно перед какими-нибудь праздниками, денька на три, задаривала, закруживала сына, осыпала обещаниями, а в самый праздник исчезала. Как вот нынче: самолёт у неё, видите ли, тридцать первого в десять вечера. Пусть – да ведь сказала она об этом в семь!
Сам Сергей тоже попробовал себя в Москве, но даже волшебная зарплата не могла удержать его на побегушках. Побегушки, которые поминал ему, больше даже догадкою, Иван, были, конечно, условные, творческие, но с кандалами. Здесь же он был дома, среди своих, никто его фантазиям не мешал, растаскивая его время и идеи по разным проектам, а он никому не отказывал. Так что, хотя и участвовал в общем перетекании, сам никуда пока не утёк; да и ещё и племянник оставался на нём, когда мать уезжала к отцу. Удивительно, какой круговорот умудрились создать эти пятеро!
Сергей среди этого круговорота научился чувствовать себя уютно и безмятежно. Но сейчас, подумав, что Олеся наверняка уже не вернётся, и что Игорю нужна настоящая школа, и что… вообще… – он оглядел свою квартирку с недоумением. Куда это он врос? Так ведь жизнь и пройдёт вдали от ветров. Оказывается, он тут так… только телом жил, а сам и вправду… перетекал.
И тут же, словно подстерегший миг слабости и вцеливший в спину нож, раздался ненавистный звук.
Квартира его, в самом деле, была до того мала, что входная дверь, если её не придержать, распахиваясь, била прямо в соседскую. Дом был панельный, ещё недавно завидный, новый, а теперь облезлый и стремительно дешевеющий. Он располагался на горе, так что один блок оказался на пол-этажа выше другого. Сергей жил как раз у перемычки, – и если ноги его ходили на уровне люстр противоположной квартиры, то голова плавала где-то между ножками столов следующего этажа. Однажды представив это боковым прозрачным воображением, он не мог уже отделаться от этой раздвоенности. Шум сквозь стены проникал так свободно, что всё мерещилось, что толи его вот-вот затопчут, толи под ногами у него хрустят чьи-то шеи.
Впрочем, главный враг его жил не за стенкой вверху или внизу, а вообще неизвестно где. Сергей не раз проникал в соседний подъезд и обшаривал этажи, – всюду было тихо. То есть тихо не было и быть не могло, но та какофония, что вырывалась из-за дверей, не указывала на преследователя. Он возвращался к себе, – густой чуть ли не инфразвук еле слышно отбивал один и тот же бессмысленный шаманский ритм. Иногда возникал перебор, ритм срывался, чтобы тут же вернуться. Ворочаясь в постели или пока кипел чайник, чудилось, что это кровь шумит в ушах, но долго обманывать себя не получалось. Так и этак экстраполируя далёкий ритм, Сергей выводил из него и голоса, и мелодию, только музыкой не позволяя себе назвать эту злостную пародию на нежный космос, с детства лелеемый им. Но на чужих этажах следы терялись. По каким-то акустическим лабиринтам его достигал только остов музыкального грохота, источник которого вроде бы и не мог быть вне дома, а найти его не удавалось.
Пытка порой продолжалась часами, а однажды двое суток. Потом вдруг бой затихал, не обнаруживая в этой смене никакого человеческого порядка. Тем не менее, кто-то таинственный, несомненно, нажимал роковую кнопку или, может быть, вооружённый синтезатором, разучивал безумную композицию. Сначала Сергей не очень представлял, что сделает, когда найдёт мелопата. А потом с тем изумлением, с каким человек обнаруживает в себе другого человека, с иными, неожиданными и незнакомыми свойствами, понял, что хочет его убить.
Вряд ли бы он решился обнажить силу, которой пользовался лишь в миролюбивом смысле, не столько по природному добродушию, а из-за спортивной неловкости. В школе три-четыре сплотившихся волчонка его легко бивали. Правда, и он как-то, разогнавшись по коридору, одним пинком в голень отправил в хирургию своего одноклассника. Через два месяца тот вернулся, ещё похрамывая, – и с тех пор они сидели за одной партой. Флегматиком Сергей не был и, вспомнив те детские обиды, и как вежливые образованные люди дважды хладнокровно унижали его в Москве, и какими словами (и хорошо, если только словами) бросалось местное отребье, видимо, из поколения в поколение не покидавшее подворотен, и как они недавно снимали в колонии, и на каких певцов ломится молодёжь, – он наложил всё это на мучающий его вот уже второй год ритм – и тут же, как мечту, вообразил, что сворачивает кому-то шею.
В сущности, ведь он всегда жил в музыке, как в окружении. И теперь его страх тех, кто за стенкой – потому, что они другие, страшные, прирученные телевизором скифы, – сконцентрировался на неуловимом образе; и эта-то, как при цунами, концентрация бесконечной массы в тесноте его каморки вызвала убийственное чувство. Пусть он и не знал – кого, но речь шла не об абстрактном вражеском шортселлере. Да даже и не о настоящем убийстве. Просто он обнаружил в себе мечту, нет, идею, нет, и не идею, а желание, о котором прежде не подозревал. Его естество, притаившееся в извилинах рельефа культурной гавани, хотело однажды выбраться на волю – и убить. И это не был, по-настоящему, некий другой человек, alter кто-то, это был он сам, Сергей, может быть, единственный подлинник, с которого жизнь на разные свои случаи писала удобные копии, расцвеченные каденциями. Вот это и потрясло его – знать в себе убийцу, знать страсть желания, которое ведь могло и осуществиться. Поводов хватало – на улице, когда в лицо ему вываливали порцию табачного дыма, или в трамвае, где брань человеческая разрывала перепонки, да мало ли… Он сжимал кулаки, бледнел и понимал, что вот-вот покинет реальность, но словно копил силы злости для будущего, когда-нибудь, окончательного акта…
Глядя на его спокойное, немного ленивое лицо, никому бы не пришло в голову, что этого большого человека разрывает диссонанс между гармонией и мерзостью мира, причём возможности обеих сторон были бесконечны. Он и сам не верил в своего внутреннего убийцу, – стоило пролить на клавиши страничку Шопена или, отодвинув тюль, долго смотреть, как всё густеет и густеет снег за окном. Ещё он любил поездки, потому что в них любые события и люди лежали за границами души, и детей, хотя бывало редко. Так что Игорь пришёл очень кстати.
– Гошик, работать? – спросил он строго, сам внутренне подтаивая, как и торт, дождавшийся своей минуты и поблёскивающий на столе шоколадной обливкой. Торт Сергей покупал каждую неделю.
– Угу, отпустили, – набивая рот, ответил Игорь. Он был щуплый, в деда. Но куски они отрезали и съедали одинаковые.
– Бабушка? – Сергей давно уже называл маму бабушкой.
– Парни. Футбол же у нас. Первенство двора… то есть дворовое первенство…
– Какой ты разносторонний, – Сергей произнёс это не слишком одобрительно. Но Игорь не заметил, как не замечал и ненавистного звука, вроде бы уже забытого, отринутого, замирённого, а всё же вползшего в паузу.
Они потолковали ещё о каких-то прозрачных вещах, и, пока Сергей мыл посуду, он услышал, как племянник разыгрывается. С инстинктивной театральной осторожностью, будто запаздывая в зал, он проскользнул к дивану. Ещё несколько гамм – и Игорь начал работать. Сергей нарочно приучил его к этому злому спортивному слову. Ни академические занятия, ни легкомысленная игра сюда не подходили. Только работа могла соорудить мост в будущее. А оно у Игоря было, – это-то Сергей слышал несомненно, любуясь небрежной отточенностью простых этюдов, в которые сами собой вбежали пальцы, как в перелесок, предшествующий дебрям. Одновременно Сергей с лёгкой печалью думал, что сам он уже ничего племяннику не даст, что да, нужна Москва, нужна школа.
Из-за этих ли мыслей он перестал вслушиваться в музыку, иногда только делая замечания, да и те скорее из долга авторитета, чем ради пользы. Снег зато, кажется, слушал внимательно и пошёл медленнее и гуще. Становилось совсем празднично.
Вдруг какой-то пассаж царапнул внимание.
– Погоди, – попросил Сергей. – Ещё разок.
Игорь сыграл.
– Дай-ка я.
Племянник уступил, с опаскою глядя, как дядя взгромождается за фортепиано.
– Ничего, я буду рычать тихонько, аки твой соловушка, – пошутил Сергей. – Книжки-то читаешь?
– Ну, по программе…
– По программе-то оно да… – опять вышло с неодобрением. И пояснил: – «Сон в летнюю ночь».
– Да нет, это же Скрябин, – не понял Игорь.
Сергей вздохнул. Ну, вырастет. Хотя… Как-то слабо верилось, что всё, что он прочитал и знает, что выучил и придумал, можно вместить в какой-нибудь ум. Так, условный, за тридевять земель ум, пожалуй. Но когда он разговаривал со среднеклассником, которому ведь пять-шесть лет оставалось, чтоб стать взрослым предварительным человеком, а тот читал по программе, то так и подмывало затосковать о том, что дети измельчали и рационально дифференцированный мир уже никогда не опомнится. Он невольно бросил взгляд на шкаф. Игорь, конечно, будет играть очень сильно, но вот такого шкафа ему не одолеть.
Найдя место, он сыграл несколько тактов, чуть изменил и повторил.
– Да нет, – опять недоумился племянник. – Тут четверти, а у тебя…
– Погоди-погоди, – Сергей крутнулся и шагнул к шкафу. Тот был большой, больше хозяина, двухслойный, плотно набитый книгами, а понизу – пластинками. Из домашнего электричества Сергей уважал только винил. Для другого – была студия.
Он испытывал сейчас классический азарт охотника или, пожалуй, филателиста, которому задёшево, по случаю, из рук профана, достаётся редчайшая марка. Но профан ещё зажал её в кулаке, ещё сомневается… Нужно было мгновенно, пока тема свежа, выбрать из полутысячи. Перерывать это потом, даже в памяти, казалось немыслимо. Затаив дыхание, он опустился на колени, превратившись уже в энтомолога, без сачка пытающегося поймать волшебную бабочку. Игорь с удивлением следил за дядей.
Сергей дал беглую волю пальцам, требовавшим самостоятельности, и даже прикрыл глаза. Пальцы нащупали один диск, поколебались над вторым, прошлись по корешкам и, уверенно нырнув, выдернули пластинку.
– Послушай-ка, – Сергей бережно опустил иголку и остался стоять, нависая над проигрывателем.
Удивление только нарастало. Там – Скрябин, а тут какой-то допотопный ансамбль, распавшийся ещё в прошлом веке. Тем не менее, Игорь послушно присел на диван.
После первой композиции Сергей перевернул пластинку. На обороте тоже сначала ничего интересного, но едва начался следующий проигрыш, Сергей щёлкнул пальцами и мурлыкнул. В самом сингле тема ушла, и он поставил тот же кусочек, глазами спрашивая Игоря: ну, понял? Племянник ничего не понял.
Тогда Сергей вернулся за фортепиано и повторил Скрябина. Действительно, совпали три или четыре ноты, но, стоило чуть изменить дольности, как три ноты превратились в три такта. И зазвучала перекличка. Теперь и Игорь согласился, что да, похоже. Правда, особого восхищения та ловкость, с которой дядя выдернул из своей музыкальной памяти аналог играной им пьесы, у него не вызвала. Сергей же пошарил меж книжек, достал тетрадку и вписал источники. Радостная улыбка, точно в мешочках, повисла в его щеках.
Он не собирал ни марки, ни аполлонов. Он коллекционировал плагиаты. «Краткое собрание музыкальных плагиатов» – так однажды будет назван его труд. Следует только вставить туда слово «бессознательных», потому что не могут же найденные им заимствования быть нарочными. Трудно, например, представить, чтобы Гайдн на голубом глазу слямзил полпредюда у Баха. Нет-нет, это либо совпадения, либо проделки подсознания, что не делает эти случаи менее удивительными. А в коллекции его значился и Дунаевский, мельком заглянувший в Бетховена, и Шаинский, зачерпнувший в Чюрлёнисе прозрачную пригоршню, и Овсянников, перелицевавший Франка, и Таривердиев, вылущивший свою знаменитую мелодию из «Девчат», и даже Моцарт, в великой симфонии повторивший собственную тему из концерта для двух фортепиано, и ещё дюжина микроскопических, то едва уловимых, а иногда внятных и навязчивых плагиатов или перекличек.
Всё равно мало даже для Краткого собрания. Тем ценнее была каждая находка. Скрябина – следовало отметить.
– Ещё по торту? – спросил Сергей и, не дожидаясь согласия, пошёл на кухню.
Глава третья
I
В отцовской машине Артёму, который прихватил с собой булочку, и грыз её теперь потихоньку, показалось тесновато для четверых. Или они давно вместе не ездили. После булочки он достал из рюкзачка пакет сока, потом попросил остановить, долго ходил меж деревьев, потом так же долго ворочался в машине. Антип молчал и только вжимался в свой угол. Иногда он в зеркальце посматривал на маму.
Она, единственная, надела всё чёрное, и казалась теперь бледней обычного. Впрочем, возможно, на неё начинала действовать надвигающаяся степь. Поймав взгляд старшего сына, она порылась в сумочке и достала ещё чёрные очки. Правда, и низкое солнце, разорвав снега, било исподлобья в ветровое стекло.
На трассе уже была авария, похоже, смертельная. Во всяком случае, в развороченной легковушке трудно было выжить. Пассажирский автобус съехал в кювет, и из него в сугробы выскакивали, сразу проваливаясь по пояс, люди. Автобус покачивался, будто ещё раздумывая упасть. Впереди наискось стояла фура. Андрей аккуратно объехал её. Артём перевалился через брата и с любопытством приник к стеклу. Антип отпихнул его, но не нашёлся, что сказать. По обочине на снегу блестели ржавые пятна. Даже мама отвернулась. После этого Андрей поехал совсем медленно, сам почти не обгоняя и тщательно выверяя дистанцию. Раз, в самом деле, далеко впереди занесло какого-то торопыгу, и он еле успел выскочить со встречной полосы перед грузовиком. Бортовой градусник показывал минус четырнадцать, – мороз, солнце и ветер полировали дорогу, только недавно расчищенную.
Для Антипа – так они просто ползли. Он понимал, что не успеть, совсем не успеть, Олеся, конечно, уедет, и они не поговорят, и что-то важное, чего он и себе не сказал, останется в душе. А всё-таки если бы ускорить… Нехорошо было так надеяться, стыдно перед бабушкой, но бабушка уже лежала по другую границу, а в его черепашьи ползущей сейчас жизни начиналась другая история. Непонятно, как эти два совсем разных ощущения сходились в нём, да ещё и не могли поделить ни сердца, ни времени. И только пространство расползалось во все стороны, огромное, сложное, необоримое. Всегда загадочное.
Когда-то в школе Антип выучил все столицы мира и до сих пор не забыл, иногда, правда, встревоженный появлением новых городов и даже стран; но и их абстрактная память легко располагала на карте. Он не опаздывал на работу, несмотря на некоторую путаницу в трамваях и этажах. Он любил зимний лес, испещрённый следами, разгадка которых всегда позволяла вернуться, лес, вольно разделённый на десяток голосов, так что всякой пичуге доставалась целая охапка мелодий, и своих, и чужих. Если Артём выпускал его из дебюта, то ему удавалось расчертить короткую изящную комбинацию, форсируя ничью, хотя, что его по-настоящему очаровывало в этой игре – так разбросанная под пальцами бесконечность. Что касается книг, недавно переставленных в новый шкаф, нарочно купленный для объединения рассованной по этажеркам библиотеки (всё равно не влезло), то он не только отлично знал, где найти нужную, но умел сразу открыть заветную страницу. И размышляя на грани сна о вещах таинственных, а то и вовсе непостижимых, Антип в самый миг перехода от ясной мысли к расплывчатой фантазии умел застичь и, следовательно, постичь саму первородную силу жизни. Он в эти мгновения будто превращался в прокариота, размазанного по миллиарду лет и притом сжатого в микроскопический пункт. Вырастали виртуальные щупальца, обнаруживая реакции и связи, миновали мучительные эпохи, и предположение становилось фактом. Каким-то особым чувством он воспринимал, как, комбинируя элементы, раз за разом рассыпаясь, вдруг от электрического ли удара, иль с фазовой одновременностью рождаются аминокислоты, тянутся друг к другу, соединяются в схемы, а схемы превращаются в существа. Записывая потом свои рассуждения в скучные, тяжеловесные формулы, он догадывался, что самая утончённая алгебра неполноценна без такого ночного пробоя, заставляющего существо сознания совпасть с началами бытия.
Но всё это были логические кусочки, узорные проблески средь хаотического сплетения мировых линий, иногда принимающих вещественную форму, а то беспомощно падающих на бумагу. Решая сложные задачи и рисуя простые схемы, Антип не мог одолеть элементарного чертежа. Вроде бы заведомо известный размер потихоньку уползал на северо-восток, циркуль подворачивал ногу в самый ответственный момент, а внутренние линии превращались во внешние и наоборот, как водится в оптических иллюзиях. В результате задание еле влезало, а параллельные прямые оказывались не только не параллельными, но и не вполне прямыми. Рисовать он в отчаянии давно бросил и пытаться, но вот когда в садике и потом во втором классе у Артёма была лепка, он не один вечер просидел с братом, стараясь постичь такую простую, судя по рисункам в книжечке, тайну и создавая уродцев или, в лучшем случае, червяка, вылезающего из дырки в груше. Яблоки тоже не удавались; а ему так хотелось что-нибудь сотворить!..
Проблемы он полагал не в руках: не дожидаться же отца из-за каждой полки или кашпо, – и те висели хоть и не очень ровно, да крепко. Тем более точные, уверенные руки, помнящие шкафчики и склянки, необходимы были ему в работе. Секрет был именно в пространстве, двухмерная версия которого была неразрешимой иллюзией, а трёхмерный оригинал – всегда лабиринтом. Собственно, о трёхмерности речь не шла: время было равноправным участником таинственного процесса, и летняя лесная тропинка, по которой Антип отправлялся в грибную чащу, два часа спустя вела совершенно в ином направлении, а шум поездов оказывался гулом ветра в кронах. Каким-то чудом он, измученный и с измятым урожаем, умудрялся до темноты выбраться на дальнюю станцию противоположной ветки, свежо, как впервые, удивляясь своему подвигу. Похожим образом вело себя время с вещами: вероятность обнаружить положенное на том же месте была обратно пропорциональна сроку лежания.
Его городские приключения, начавшиеся побегом из детского садика, не имели конца. То есть в большом, но компактном городе, благодаря, видимо, новостройкам, постоянно обнаруживались пустыри и переулки, загороженные шлагбаумами парковые аллеи и кротовые норы чавкающих туннелей, где он никогда не бывал, – а как он оказывался в этих местах, с тем чтобы, забвенно проплутав, вывалиться вдруг на грохочущий проспект, этого Антип и сам не понимал. Возможно, некоторые из таких маршрутов были продолжениями его снов. Во всяком случае, несомненно, имело место пятое измерение – и помещалось оно в его сознании. Улица или лифт, чайная ложечка или книжная закладка изменяли свои координаты в зависимости от того, как он думал или помнил о них, сосредотачивал ли своё желание или дозволял им свободное плавание, наивно надеясь, будто нажав нужную кнопку, выхватить их в точный момент из памяти, – а выхватывал скрученную в топологический узел пустоту. Соответственно, и время, кооптированное в триаду, принималось иногда двигаться то рывками, то вспять.
В результате Антип постоянно и именно что на ровном месте плутал, терял и запутывался. Отдельная катастрофа была со шнурками и молниями. Следовало, наверное, их поменять – покупать ботинки с молнией, а курточки с пуговицами или клёпками. Но не частым покупателем он был. Весь институт проходил в одном костюме, и только на выпуск ему справили новый, чёрную троечку в светло-бежевую полоску и изумрудный галстук. Подходящих обстоятельств больше не было, и костюм надменно висел в шкафу.
– Ну, на свадьбу, – достала его как-то прочистить мама.
Сердце больно сжалось. Его институтский роман полтора года (лето дало отсрочку) не тянулся и не пылал, а – сразу низвергался. Низвергался по широкой спирали, как в меркаторову воронку, с каждым днём всё глубже, не давая выглянуть солнцу. «Ты какой-то ненастоящий, – было ему сказано на прощанье. – Как будто тебя ещё не доделали». Что всё кончилось – было мучительным счастьем, которое не хотелось и вспоминать.
Мастерство художника, геометра или архитектора, рассекающего своим воображением координатный куб, вызывало у Антипа лишь абстрактную зависть. Но Олеся владела чудом. И было в этом чуде личное, словно бы относящееся к нему, необходимое, даже – спасительное для него. Если не научиться, то постичь заветную тайну: как мысль овладевает пространством, но посредством не чистого ума, а женского начала, с тою волшебной непосредственностью, с какой сложные узоры цветов раскрываются в одно утро, – вот чего он ждал от Олеси. А дальше, а дальше? – в этой лёгкой и нежной душе была потайная дверца. И как вообще непостижима женщина, так и то, что несколькими движениями она была способна сделать недоступное ему, как ни трудись, – эта мечта вызывала озноб в груди, ритмично перехватывая дыхание. По сравнению с её чудом, снисходительный талант Артёма, повернувшись спиной, разыгрывающего только что выученный гамбит, казался курьёзом.