Полная версия
Здравствуйте, милочка
– Я пошел. Уже поздно, – сказал Бени, – Ты завтра работаешь?
– Вечером, с Рукией, – ответила она, старательно складывая слова чужого языка.
– Ну, и хорошо. Увидимся. Бай, – и он растворился в ночи.
«Будто бы и не было его. Козел, – злость вдруг ударила в голову, – К Рукие даже не пытаешься подступиться, дерьмо. Боишься. Только попробуй – сразу – чик – все твое хозяйство под корень. Хорошо, если живым оставят. Арабы, они могут постоять за своих женщин. Да и за себя тоже. Это только наши мужики сопли жуют, пока их баб всякие придурки трахают»
Рукия была санитаркой в пропахшем старостью гареме, где безраздельно царствовал его хозяин, Бени, сорокапятилетний смуглый мужчина. Только над ней он был невластен.
Весь дом существовал, по большому счету, благодаря ей: двор с зеленой, стриженной травой, вымощенные разноцветным камнем чистые дорожки, кухня, в которой сукразитные шарики – по распоряжению хозяина – шли на пересчет, а в огромных холодильниках гнили красные перцы, зеленые кабачки и желтые яблоки. Ее заботами в чистоте содержались семь комнат старческой безысходности Бениного дома престарелых. «Пансиона», как он называл свою богадельню, которая родственникам доживающих здесь стариков обходилась в кругленькую сумму.
Все здесь тщательно обихаживалось ею – полноватой тридцатилетней арабкой с открытым лицом и покладистым характером. Наверное, Бени не обошел бы своим вниманием и ее – ее круглое лицо было миловидно, большие черные глаза смотрели застенчиво, а крупные губы всегда улыбались навстречу собеседнику. Скорее всего, в один из вечеров хозяин, ощутив очередной нестерпимый зуд похоти, увел бы и ее в маленькую комнатку, едва вмещающую белый металлический шкаф и две высоких кровати, и сделал бы своей наложницей, как и всех остальных работавших у него женщин. Но он боялся – и совершенно справедливо – остаться после этого немужчиной, а то и вовсе трупом – нельзя без последствий надругаться над арабской женщиной.
Вечерами в пансион за Рукией приезжал младший брат и увозил ее в свой дом, где она жила вот уже почти два года. До этого она шесть лет была замужем. О том, что случилось в ее семье, Рукия говорила кратко, опуская глаза и краснея:
– У меня не могло быть детей, поэтому муж не захотел жить со мной. Он взял себе молодую жену.
– Может, это он виноват, что у вас не получалось с детьми? – отзывалась вечно раздраженная Лиля
– Нет, – вздыхала Рукия. – Недавно у него родился мальчик.
Утром на смену придут Лиля и Светка. Сорокапятилетняя одинокая Лиля – постоянно ожидающая внимания хозяина и ревнующая его ко всем, кроме Ольги, и молоденькая, хорошенькая Светка – на данный момент любимая жена этого местичкового эмира. Она появилась в Доме месяц назад, улыбнулась пухлыми губами, произнесла длинный монолог на родном языке хозяина, ответила, улабаясь, на его вопросы. Тоненькая ниточка трусов между округлых ягодиц была едва заметна под просвечивающим на солнце нежно-зеленым платьем с разводами ярких тропических цветов. Точеные ножки на высоких коблуках ступали легко. Все это вкупе решило исход дела. На третий день Светка была определена в ночную смену, а на четвертый – назначена старшей в Доме после господина, с приличной зарплатой и полным отсутствием каких-либо обязанностей. Кроме одной – ублажать Бени. Да и то: зачем еще нужна медицинская сестра в месте, где из соображений экономии полностью отсутствуют какие-либо медикаменты.
Она прекрасно справлялась со своими обязанностями, и через две недели вся власть в Доме оказалась в ее руках. Вся, которую позволил ей взять Он – повелитель женщин, старух и трех бессильных стариков, которые были уже почти мертвы, но помнили, что когда-то и они были всемогущи.
Бени ушел. Бледно-желтая луна на тонкой ножке освещала постриженную траву, цветы вдоль дорожек, молодую, с коническим стволом пальму возле крытой веранды. В столовую через кружевные занавески ветер и свет фонаря несли колышущиеся узорчатые тени. Было душно и влажно. Ольга включила кондеционер – все равно Бени сегодня уже не появиться и не будет ругать ее за транжирство, а старики хоть чуть-чуть отдохнут от жары, закрыла входные двери, обошла дом. В последней комнате во сне громко всхрапывала Ривка. Ольга по-кошачьи тихо прокралась мимо ее двери, чтобы не разбудить эту грозную и в восемьдесят лет старуху. В комнате Александра она услышала слабое постанывание, вошла: на освещенном лунным светом лице спящего старика светилась улыбка.
– Вот ведь старый хрыч! Давно уже ничего не может, а туда же!
Она наклонилась и хлопнула рукой где-то посередине между торчащим животом и коленями. Старик вскрикнул и открыл глаза.
– Что, сны не дают покоя? – спросила Ольга по-русски.
Старик страдальчески улыбнулся, неловко высвободил из-под простыни руку и схватился за край ее коротенькой маечки.
– Да отстань ты.., – Ольга стукнула его по руке, – Спи уже.
– Я еще возьму тебя, – пообещал старик на своем языке.
Это была устойчивая языковая форма, но Ольга, переведя – и то с большой погрешностью – известные слова, добралась только до поверхностного смысла.
– Ну конечно, покатаемся, покатаемся с тобой. Поедем вместе. Где твои денежки, старый хрыч. Дело только в этом.
Гексаграмма 32. «Вы разрываетесь на части, пытаясь двинуться сразу в двух направлениях. Если сохраните выдержку, все завершится с пользой для вас. Не стремитесь к переменам. Желание ваше исполнится, если вы будете терпеливы. Нелишне сейчас провести «внутреннюю инвентаризацию» и попытаться как следует разобраться в дальнейших планах, намерениях. Для новых начинаний момент неподходящий.»
В самолете Аурель вспомнил брата. Если бы не его новое увлечение, скорее всего, сейчас они летели бы в Израиль вместе. С возрастом брат стал точной копией отца, который тоже регулярно увлекался разными женщинами и однажды ушел из семьи. Его обоянию невозможно было противостоять. Брат точно такой же, хотя к отцу относился настороженно. Из-за матери.
Брату было десять лет, когда ушел отец, и он рассказывал, что навсегда запомнил, как плакала мать, как в момент опало ее лицо, и потухли глаза. Потом она справилась с горем, расцвела краше прежнего, научилась растить детей одна, полагаясь только на себя и на подрастающих сыновей. Но в первое время ей было невыносимо тяжело.
Потом было замужество матери через восемь лет. К тому времени они привыкли жить втроем, и, казалось, были абсолютно, безоблачно счастливы, а мать однажды, улыбнушись, сказала, что, слава Богу, дети выросли, и она может попытаться устроить свою жизнь. Вскоре из Бухареста приехал тонконогий пижон с труднопроизносимой фамилией, подхватил улыбающуюся мать, ее чемоданы и увез в неизвестном направлении, как оказалось, навсегда.
Аурель потер наколку на пальце и подумал, что, несмотря ни на что они с братом все еще живы и любят друг друга. Когда-то мать научила их важным вещам: не жалеть о сделанном, не пытаться противостоять естественному ходу событий, не обижаться на людей и полагаться только на себя. И на брата. Аурель улыбнулся: наука пошла им на пользу.
За детей, жену и брата он привычно молился по утрам. В короткой вечерней молитве, которая была больше похожа на разговор со старшим, мудрым человеком, он просил в конце: «Прости меня за все!»
Он совершал поступки сам или под гнетом обстоятельств – но тоже сам, платил за них сам, и сам же получал награду, но никогда не винил за прошлое ни себя, ни кого-нибудь другого. Сейчас ему пообещали работу легче, чем в прошлый раз на стройке, и почти тысячу долларов ежемесячно. Пока он не знал, награда это или расплата за что-нибудь, но это жизнь. Это его жизнь, и, по крайней мере, ее не назовешь скучной.
Гексаграмма 44. «Хорошо, если характерной чертой вашего нынешнего поведения будет сдержанность. Отнеситесь внимательно к переменам в контактах с людьми и попытайтесь оценивать их действия менее критично. Исполнение желаний и надежд проблематично. Будьте экономны. Внутренне подготовьтесь к тому, что скоро последуют неожиданные события, не сулящие вам ничего благоприятного»
Ривка была главной в этой жизни. Она родилась такой. Она была хозяйкой большого дома, газона вокруг него, розовых кустов вдоль ограды, четырех апельсиновых деревьев и моря, что синело в сотне метров от особняка. Ее дом прислушивался к каждому ее слову, боясь пропустить хотя бы интонацию. Муж умер молодым, ему едва исполнилось сорок пять. Возможно, его убил страх пропустить что-то в бесконечных монологах жены. Но скорее всего, он умер потому, что однажды Ривка признала его недостойным жизни. Он утомил ее своей абсолютной некчемностью дома и неподконтрольностью, когда находился вдали от нее – на работе, с друзьями…
Чем он там занимался? О чем думал? Дай мужчине свободу, и хлопот не оберешься. Иногда таким независимым он возвращался домой и пытался сопротивляться ее воле. Эти раздумья и переживания утомляли Ривку. В конце-концов ей надоело мучиться в неведении, и она сказала: хватит. Здоровый до того мужчина схватился за сердце, лицо его посерело, и все было кончено в одну минуту. Она не чувствовала ни вины, ни сожаления.
Дочь, ставшая ровесницей матери в двадцать пять лет, дальше старилась вместе с ней и рядом с ней, и большие и маленькие зеркала в доме отражали их морщинки и складочки, появлявшиеся в одно и то же время, их синхронное тотальное поседение в шестьдесят ривкиных, когда из дома ушел единственный человек, так и не подчинившийся этой женщине – ее сын.
Он всегда вел свою игру: он смеялся, когда Ривке было грустно, и плакал, когда ей было весело, и не из чувства противоречия – тогда бы это была не его игра – а потому что в эту минуту ощущал себя именно так. Он жил беспутной жизнью, ловко обходя законы и запреты, возведенные матерью, а однажды ушел вслед за тощей до прозрачности белокурой дурочкой со вздернутым носом и серо-голубыми глазами, непонятного роду-племени. Ривка бросила ему вслед свою дорогую деревянную трость, на которую незадолго до того решила опираться при ходьбе, дабы легче было нести ставшее в последнее время слишком грузным тело, а больше – чтобы напоминать домашним о тяготах своего существования. Палка попала в косяк двери прямо за спиной сына и сломалась, а он даже не обернулся.
После ухода сына Ривка поседела в одну ночь, и не столько от разлуки, сколько оттого, что впервые мир так жестко и безжалостно показал ей, что она не всесильна., что кроме ее крепких маленьких рук, направляющих свою и чужую жизни, есть еще более могущественная длань, с которой даже она, Ривка, не в силах тягаться. Она тяжело переживала это открытие.
Вслед за матерью в течение месяца, поседела и дочь. И теперь зеркало, как и раньше, отражало двух очень похожих женщин, их тени и мешочки под глазами, их морщины на лбу, их дряблые шеи, утратившие упругость щеки, седые волосы и зеленые, очень похожие глаза, хотя в самой глубине их у молодой женщины таилось что-то… К счастью, Ривка долгое время не замечала этого.
После ухода сына Ривка горевала три дня. В первый день дом и апельсиновые деревья в саду притихли и словно утратили цветность, возможно, чтобы стать менее заметными и не попасться под горячую руку хозяйки. Бурю могла вызвать любая малость – слишком далеко отстоящий от обеденного стола стул, капля воды, высохшая на никелированной поверхности крана, хлопнувшая от неосторожного сквозняка дверь, туманное пятнышко в зеркале, сочувствующий взгляд дочери или лист апельсинового дерева, не вовремя сорвавшийся с ветки.
Домашние – кроме дочери в доме Ривки жила еще Эмма, женщина, помогавшая по хозяйству – тоже затаились. Ривка бушевала: таких криков, ругательств и угроз окрестности до сих пор не слыхали. В тот день, вечером, от яростной ненависти, словно яд, исходившей от Ривки и иссушавшей пространство, сдохла большая бледно-зеленая игуана, жившая под домом. Через два дня ее смерть стала очевидной – ужасающий трупный запах проник во все щели и потайные уголки дома. Ривка повелела найти «эту дрянь» и удались ее с территории усадьбы. Однако дело оказалось непростым, и еще долго соседи судачили об исчезновении сына и о явном присутствии трупа на соседнем участке, а помощница Эмма в течение недели пыталась обнаружить в темноте подвала источник отвратительнейшей вони.
Еще через несколько дней вонь исчезла, а от игуаны остались лишь жалкие белые косточки – все остальное было унесено и съедено или аккуратно складировано большими, трудолюбивыми, черными муравьями, которые, движимые общественним инстинктом или чувством долга, на боялись никого, даже Ривки. Обнаружив погибшее животное, они двинулись к этому месту – а потом обратно – стройными рядами, неся на спинах кусочки добычи. Правда, следует сказать, что в целях безопасности их муравейник в свое время был заложен на достаточном расстоянии от дома, дабы то и дело зарождавшиеся здесь ураганы, то большей, то меньшей силы, на могли нанести ему вред.
Вскоре после ухода сына, движимый чувством самосохранения, покинул дом и старый сверчок, живший много лет за камином, в которого, вернее, в скрежет которого, Ривка иногда бросала зимой свои теплые, отороченные мехом тапочки, и которого любила послушать в благостные дни.
Если первый день был днем гнева, то второй – днем слез. В тот день Ривка не захотела вставать утром с постели, отвергла завтрак, умывание, умащение благовониями и обязательную утреннюю процедуру – подведения от переносицы к вискам черных, как ночь, стрел-бровей, и подрумянивания розовой пудрой щек. Она была почти тиха и слезлива. Это было настолько не в духе Ривки, что дочь испугалась, вдруг матушка отходит в мир иной, и вместе с Эммой они вызвали врача. Врач осмотрел тихую, бледную, молчаливую женщину, послушал легкие, почти не встретив обычного в таких случаях сопротивления, измерил температуру, заглянул в глаза, хотел было заглянуть и в рот – проверить горло, но не был допущен, покачал головой, подумал и, предположив, что здесь дело не обошлось без инфекции, прописал антибиотики и вышел вон. «Дурак», – вынесла приговор Ривка, как только дверь за доктором закрылась, и яростно плюнула ему вслед, однако лекарства из рук дочери со стоном приняла, напугав бедняжку чуть не до смерти своей бледностью и закаченными под веки глазами.
Следующую ночь больная не спала и только стонала, когда мысли ее делались слишком тягостными. Однако в этих ее ночных бдениях был свой плюс, и к утру третьего дня она с торжеством человека, предвидящего будущее, решила для себя, что сын ее просто слишком молод и глуп, как пробка, но что время все поставит на свои места, и он еще приползет, битый жизнью, на порог ее дома, и она, Бог даст ей терпения, примет его. Это прозрение вернуло ее к жизни.
После обеда третьего дня Ривка велела своим женщинам помочь ей подняться, приняла ванну с голубыми солями Мертвого моря, приносящими успокоение и свежесть, нарисовала ярко брови и щеки, надела свои любимые темно-синие брюки и нежно-розовую блузку и велела дочери везти ее по магазинам. Она выздоровела, и, как и раньше, повела жизнь своей железной маленькой рукой.
Шло время, но сын ее не возвращался. Он не объявился ни через неделю, ни через месяц, ни через год. До Ривки доходили слухи, что он женился на блондиночке, получил диплом ариэльского колледжа и уехал в Америку, а оттуда – в Китай, в Тибет, в Шаолиньскую школу ушу, где совершенствует свой дух и тело. Говорили даже, что Ривка уже дважды стала бабушкой, но она напрочь отвергала такую возможность, потому что все, что было сделано без ее ведома и соизволения, не имело права на существование.
«Дурью мается, – подводила итог услышанному Ривка, – Еще вернется»
Но годы шли, а она вынуждена была довольствоваться обществом сильно постаревшей Эммы и дочери, которая теперь каждый день по утрам уезжала на работу и сидела с восьми до четырех в конторе фирмы, обеспечивающей город газом. Начальник отдела время от времени делал ей двусмысленные комплименты и предложения, а она с ужасом думала, как ей следует реагировать на его слова и взгляды. Больше всего она боялась обидеть его своей холодностью и невниманием, но и пойти навстречу его домогательствам она тоже не могла, потому что не знала, как это сделать, и хорошо ли это. Теперь она часто плакала вечерами, и причиной ее слез был уже не страх пред матерью.
Единственным человеком, кому она в конце-концов рассказала о своих терзаниях, была старая Эмма.
– Что тут мучиться, – сказала та, оглядывая женщину, – Если он интересный мужчина и не противен тебе, отдайся ему. Терять тебе уже нечего. А если не хочешь, пошли его подальше.
Услышав такой совет, женщина испугалась еще больше. Теперь она подолгу рассматривала свое отражение в потемневшем от времени зеркале в своей спальне. В нем морщинки были невидны, и она казалась себе моложе. Через несколько месяцев ей должно было стукнуть сорок, а она еще ничего не сделала в этой жизни.
В один из дней она пошла утром в парикмахерскую и покрасила свои давно уже седые волосы в золотисто-русый цвет, отчего помолодела лет на пять.
Начальник – настоящий мужчина – сразу оценил произошедшую в своей сотруднице перемену, вызвал в кабинет и после обсуждения необходимости закупки большой партии бымаги для офисного принтера, провожая, шлепнул ее по заду и попросил задержаться после работы. Она вся напряглась, покраснела, побледнела, но вечером, как он и просил, осталась в конторе допоздна – дабы довести до ума квартальный отчет. Начальник оценил ее усердие. Около восьми часов, когда в здании уже никого не было, он зашел к ней в кабинет и после недолгих приготовлений тут же, на рабочем месте, торопясь и оглядываясь, облагодетельствовал ее поспешным совокуплением. Она не получила никакого удовольствия. Однако на следующий день все повторилось вновь, и на этот раз она испытала неведомое доселе ощущение, столь необычное и восхитительное, что ради этого стоило жить.
В день грехопадения дочери, Ривка, увидев ее поздно вечером с небывало светлыми волосами, впала в страшный гнев. Изрыгая чудовищные проклятия, она пригрозила неблагодарной всеми небесными карами, простое перечисление которых заняло не менеее десятка минут. Но преступница хранила мочание, упрямо склонив вперед изуродованную золотой краской голову, и оставалась подозрительно спокойной. Это еще больше взбесило Ривку. «Совершенно очевидно, кричала она, что дочь хочет ее смерти, коли так издевается над больной и слабой женщиной».
Проснувшись на следующее утро, Ривка объявила, что дни ее сочтены, что теперь только остается ждать, когда Б-г приберет ее и начала вслух считать оставшиеся до кончины дни, «чтобы, подчеркнула она, доставить удовольствие дочери и Эмме». Она говорила утром за завтраком: «Один, надеюсь, я доживу этот день до конца, несмотря на все ваши усилия», а за ужином торжественно объявляла: «Мне хватило на это сил, несмотря ни на что!» На следующий день она говорила смиренно: «Два. Я знаю, что вам это неприятно – находится рядом со старухой, которая вызывает у вас только раздражение, но пока я жива, вам придется мириться с моим присутствием» «Три, – объявляла она на следующий день, – Я чувствую, близок мой час. Он скоро настанет. Тогда вернется и мой сын и, упав на могилу матери, поймет, что только я одна любила его по-настоящему – никто больше в этом жестоком мире. И вы тоже поймете это, но будет поздно». И так день за днем. Эмма слушала хозяйку почтительно, но отстраненно, а дочь… Дочь, если бы не странные события, происходившие в это время с ней, наверное, сошла бы с ума. Но Господь побеспокоился о ней заранее.
Где-то на девяностый день целенаправленного пошагового движения к могиле Ривка вдруг обнаружила, что счет ее дает странные результаты: талия ее дочери медленно, но неуклонно округлялась, и, хотя та никогда не была тростинкой, сейчас прибавление в ее фигуре становилось с каждым днем все более очевидным. В то время, как объемы ее росли, дочь становилась все бледнее и печальней. Еще через сорок дней, Ривка вынуждена была признать со всей очевидностью, что приближение ее гибели только прибавляет к телесам дочери. Через сто пятьдесят дней Ривка, наконец, поставила диагноз: ее дочь толстеет неспроста.
«Так-так, – сказала она вечером вернувшейся с работы дочери, – Что ты мне скажешь по поводу вот этого, – и она тихонько ткнула палкой в округлившийся животик напуганной до смерти женщины, – Что ты там прячешь от меня, милочка? И кто виновник этого сюрприза?»
Дочь чуть не потеряла сознания от ужаса. В последнее время она чувствовала себя так странно, столько противоречивых ощущений ежеминутно клубилось в ней, столько надежд, опасений, страхов. На что она надеялась? На то, что мать никогда не узнает, не увидит, не поймет? Она боялась даже думать об этом и толстела, толстела, толстела. Теперь все вылезло наружу, но она была не готова к этому. Она мертвенно побледнела, потом покраснела, расплакалась и, между всхлипываниями и сморканиями рассказала матери о своей беременности.
– И что же он? – спросила Ривка, имея в виду виновника теперешнего положения своей дочери.
– Благодарение Б-гу, он все так же мил со мной.
– О! Мама – мия! – взревела дурным голосом Ривка. – Какая дура! «Он все так же мил со мной», – передразнила она дочь, – Я убью его… Я засажу его в тюрьму за совращение малолетних… За использование служебного положения… За разврат… Я кастрирую его!
– Нет! – вдруг отчетливо и твердо сказала дочь, и старуха с недоумением и тайным страхом увидела вдруг в глазах дочери знакомый жесткий блеск, пробившийся сквозь пепел.
Когда уходил сын, у него был такой же взгляд, и Ривка, уже набравшая было воздуха в легкие, чтобы со всей мощью, громко, очень громко выдать все этой дуре, закрыла рот и закашлялась, поперхнувшись застрявшими в горле ругательствами.
– Пить, – прохрипела она, красная и задыхающаяся, – Пить. Я умираю. Радуйся. Ты давно этого хотела…
Обезумевшая дочь бросилась на кухню и столкнулась в дверях с абсолютно невозмутимой Эммой, которая несла хозяйке стакан воды.
– Благодарение Б-гу, наконец-то в доме появится человек, который снимет с ваших плеч тяжкий груз власти, или хотя бы разделит его с вами, – сказала она Ривке, подавая воду и спокойно улыбаясь, – Это будет мальчик. И он будет достоин своей бабки. Поверьте мне, вам станет легче.
Все произошло так, как сказала Эмма. Через четыре месяца родился мальчик, головастый и белобрысый, и сразу оттянул на себя центр тяжести в доме. Теперь все крутилось, скорее, вокруг младенца, чем вокруг старухи. Для привыкшей к всеобщему вниманию Ривки это было непереносимо. Она попыталась вернуть себе прежнее положение центра вселенной в семье, пускай даже ценой собственного здоровья. Она растолстела до невероятных размеров и в шестьдесят два года обезножила.
Ребенку исполнился год, он только-только начал ходить самостоятельно, а его бабка в это время отказалась передвигаться без чужой помощи. Обнаружив начало нового витка болезни у матери, теперь, когда рождение ребенка расцветило ее жизнь множеством ярких красок, но и прибавило хлопот, дочь растерялась, а Эмма укоризненно покачала головой и сказала Ривке:
– Вы всю жизнь тянули одеяло на себя. Как бы не остаться вам на старости лет одной с вашим-то характером.
И Ривка проглотила это оскорбление. На следующие четырнадцать лет она смирилась с двоевластием в собственном доме. Через четырнадцать, когда в подросшем внуке, отчетливо проявился властный характер бабки, Ривка приняла решение.
В один из дней конца ноября, когда дни еще жарки, а ночи становятся прохладными и длинными, проснувшись и приняв ванну с золотисто-оранжевыми солями Мертвого моря, прибавившими ей решимости и энергии, насурьмила брови, набелила лицо, нарумянила щеки и потребовала, чтобы дочь нашла ей приличное место в доме для стариков, где она могла бы в тишине, не доставляя никому хлопот, «тихо и достойно», – подчеркнула она, провести остаток своих дней.
Дочь печально вздохнула, услышав это, но подчинилась. В последнее время ей приходилось особенно тяжело меж двух огней: властной матерью, упивающейся своей болезнью, и подросшим сыном – спокойным, веселым, самоуверенным подростком с ярко-синими глазами и светло-русыми длинными волосами, который в свои пятнадцать лет знал всему цену и не боялся никого и ничего.
Таким образом, в один из теплых и солнечных дней декабря, сразу после Хануки, Ривка оказалась в коляске на открытой веранде Дома, в котором все управлялось волей и похотью Бени.
Бени сразу почувствовал крутой нрав новой постоялицы и поспешил обставить дела так, чтобы мирно зажить с ней в параллельных мирах, пересекаясь как можно реже, дабы избежать больших взрывов и мелких неприятностей. В конце-концов, ему удалось это устроить, потому что, по большому счету, им нечего было делить: если одна собиралась завершать здесь свою жизнь, то другой намеревался продолжать свою в соответствии с собственными законами, в которых, как и у Ривки, не существовало понятия «нельзя», отсутствовало слово «нет», и было изничтожено сомнительное «возможно». В этом они были удивительно похожи, что сразу и почувствовали оба. Волею судеб они оказались рядом, и вынуждены были уважать друг друга.