bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 32

– Я гляжу, ты и впрямь скоро стяжешь славу прозорливца!

– Меня кто-то уже считает таковым?

– Твои братия говорят, что ты видишь их насквозь.

Сергие-вакховы монахи в беседах с патриархом хвалили своего игумена, но было видно, что он вызывает у них не только уважение и восхищение, но и некоторый страх, причем не такой, какой мог бы происходить от боязни огорчить любимого человека, но иной – страх перед могуществом не слишком понятной природы. Святым Грамматика никто из монахов вроде бы не считал, но в то же время…

– Когда я прихожу к нему, я чувствую себя сделанным из прозрачного стекла, – так выразил один из братий общее ощущение. Это самое ощущение теперь охватило и Феодота. Иоанн еле заметно улыбнулся и сказал:

– Я прочел много книг, святейший, и встречал за свою жизнь немало разных людей. Но я не просто читал и встречал, а запоминал, наблюдал и оценивал. А поскольку человеческая природа во всех одинакова, то и грехи, и помыслы, и желания у всех тоже примерно одинаковы. Это только кажется, что люди сильно разнятся между собой, и что трудно понять их устремления и скрытые намерения. Труднее всего понять людей умных и сильных, но такие встречаются редко. Разгадать остальных довольно легко, и никакая сверхъестественная прозорливость здесь не нужна. Например, даже манера сидеть многое может сказать о человеке. – Мелиссин невольно выпрямился в кресле, и Грамматик снова улыбнулся. – Впрочем, оставим это, владыка. Не думай, будто я сержусь на тебя. Напротив, я весьма рад, что в настоящее время эта обуза меня миновала.

«“В настоящее время”? – подумал Феодот. – Он говорит так, словно уверен, что всё равно когда-нибудь станет патриархом! “Труднее всего понять людей умных и сильных”… Значит, я глуп и слаб?! Впрочем, да, я слаб… Не притворяться же и перед самим собой!»

– Я, конечно, не мастер разгадывать людей, – сказал он. – Но мне казалось, что… при твоей любви заставлять других творить твою волю, ты именно этого и добиваешься. А ты так легко ушел в тень! Да вот, и здесь… Я, признаться, думал, что братия будут жаловаться на твое своевластие. А ты, похоже, еще и распустил их, сравнительно с предшественником!

Прежний игумен Сергие-Вакхова монастыря, действительно, был довольно суров в том, что касалось внешних правил поведения и монастырского устава: малейшие нарушения карались весьма строго, однако не все происходившие в обители непорядки и проступки братий становились настоятелю известны. С Иоанном всё было наоборот: он не слишком вникал в подробности жизни монастыря, предоставив больше прав эконому и таксиархам, но монахи, приходя к нему на исповедь, странным образом ощущали, что скрыть от него какой-нибудь проступок не удастся, и рассказывали всё, что бы ни случилось им сделать дурного, – епитимии же, следовавшие за признаниями, были часто далеко не столь строгими, как при прежнем игумене. Однако в подходе Грамматика была своя особенность: он снисходительно смотрел на проявления тех или иных страстей, но глупости и невежества не терпел и, по выражению перефразировавшего «Лествицу» трапезничего, «бил больнее не того, кто сделал достойное ударов, а того, кто не старался узнать».

– Ты действительно ничего не понял, святейший, – сказал Грамматик с иронией. – Стремиться кем-то управлять внешним образом – вообще дело не философское. Но даже если оставить это соображение в стороне, скажи на милость, что может быть интересного в том, чтобы заставить исполнять свою волю того, кто по самому своему положению обязан покориться тебе? Они монахи, я игумен, они обязаны меня слушаться. По-твоему, я должен был немедленно начать безудержно самовластвовать только потому, что получил начальство? О, это было бы умно! Ты, владыка, верно, думал, что я, взойдя на патриаршество, только и буду знать, что всех вокруг гнуть и ломать?

Мелиссин действительно предполагал именно это, а теперь уже не знал, что и думать. Выходит, Иоанну нужна даже не власть сама по себе… Ему интересно подчинить своей воле тех, кто не склонен подчиняться… И что дальше? Просто любопытство ученого, знатока человеческой природы? «Он смотрит на нас… как на зверей в загоне!» – мелькнуло у Феодота в голове. Патриарх встал: внезапно ему захотелось немедленно уйти, скрыться от взгляда этого человека, словно тот и правда мог «заколдовать»… Однако уходить, оставляя его столь явным победителем, не хотелось, и Мелиссин сказал с ехидцей в голосе:

– Стал бы ты всех гнуть или не стал, умно это или не умно, но всё же у патриарха власти и возможностей побольше, чем у какого-то там игумена. И сколь ты тут ни умничай в своем углу, а припадают все передо мной, в том числе и ты сам!

– Святейший, у тебя слишком невежественные понятия о власти, – ответил Грамматик, насмешливо глядя на Феодота. – Ты отождествляешь власть действительную и возможную и думаешь, что тот, кто получил имя властителя, уже тем самым и властвует. На самом же деле властвует лишь тот, кто имеет власть на деле, а не по имени. Естественно, патриарх почитается своею паствой, с этим никто не спорит; но когда ему нужно определиться, как пасти эту паству – например, что постановить на соборе, или как опровергнуть ересь, или как убедить упорствующих еретиков, или как донести ту или иную мысль до государя императора, – он сходит со своего превознесенного престола и идет в угол к какому-то там игумену, поскольку сам решить возникающие вопросы не способен. И даже если облеченный высоким саном не приходит с вопросами довольно долгое время – например, потому, что все насущные вопросы успешно разрешены, а новых пока не возникло, – какой-то там игумен всё равно знает, что если такие вопросы возникнут, за их разрешением придут к нему, хоть перед ним никто и не припадает. Кто же здесь обладает настоящей властью и, следовательно, властвует?

Когда патриарх покинул обитель, привратник сказал игумену, провожавшему Феодота до выхода:

– Что-то, отче, я гляжу, святейший зачастил к нам…

– Некто от древних, – ответил Иоанн, – сказал, что «единому, поскольку оно не существует, необходимо быть причастным бытию, чтобы не существовать». Думаю, что это можно символически истолковать как прикровенный намек на глупцов, которые ничем так явно не обнаруживают своего небытия, как через касательство к жизни людей умных. Хотя небытие глупцов им, конечно, представляется бытием, но, как говорил великий трагик, «не смерть ли наша жизнь, не жизнь ли – смерть?» – С этими словами он пошел к себе, оставив привратника в задумчивости.

Грамматик вообще поначалу вызвал немалое удивление у братии, когда в поучениях, которые игумен, по обычаю, установившемуся несколько лет назад не без влияния Студийского монастыря, трижды в неделю говорил после утрени, начал приводить примеры и изречения не только из святых отцов, но также из исторических сочинений и из языческих философов.

– По словам Сократа, – так мог начать Иоанн свое слово, – добродетель «есть не что иное, как разум», и это справедливо, потому что любое, даже самое хорошее дело, если делается неразумно, приносит скорее вред, нежели пользу. Но что значит: разумное делание? – И далее он развивал обычное поучение о необходимости рассудительности в духовной жизни, цитируя подходящие места из отцов.

Со временем братия привыкли и полюбили эти «философские» поучения.

– А я и не знал, – сказал однажды монастырский таксиарх эконому, – что у языческих философов было так много правильных мыслей! Даже странно… Ведь они были еще не просвещены Духом, откуда же у них такое познание сущего, почти христианское?

– Я уже спрашивал отца игумена об этом. Он сказал, что правильные мысли у древних философов, стремившихся познать сущее, хотя и не достигавших совершенства знания, были им таинственным образом внушены Богом, как награда за стремление к истине. И еще – чтобы показать нам, что нужно всем стремиться к ее познанию: ведь если даже язычникам Господь даровал блага за жажду истины, то нам разве не дарует, если мы будем стремиться к Нему?


…Копье было самым обыкновенным: император носил оружие с драгоценной отделкой только во время церемоний. Посередине древка была приделана ременная петля.

– Зачем на нем петля? – спросил Феофил, разглядывая оружие.

– Чтобы дальше летело, – ответил Лев. – Это придумали авары, а наши взяли от них.

Феофил чуть приподнял копье.

– Для тебя такое пока слишком тяжело. – Император улыбнулся. – Вам с Константином дадут поменьше.

– И лук, и стрелы? – спросил Константин.

– Конечно. Не такие большие, как у меня, но самые настоящие. И лошади у вас будут, и военные одеяния.

– И шлем?

– И шлем. – Император потрепал крестника по плечу. – Будете учиться воевать!

Они находились на крытом ипподроме, где ноябрьская непогода не мешала упражняться. Лев самолично решился взяться за обучения старшего сына и крестника военному делу: Константину уже исполнилось тринадцать, а Феофилу шел двенадцатый год.

Церковный переворот почти не отразился на придворной жизни, если не считать того, что повсюду иконы были заменены крестами – золотыми, серебряными, украшенными драгоценными камнями, жемчугом, орнаментами. Константина, который присутствовал вместо отца на иконоборческом соборе в Святой Софии, всё происходившее только позабавило, и он потом со смехом рассказывал братьям и Феофилу, как с собора были задом наперед вытолкнуты епископы и игумены, не захотевшие подписаться под его определениями. Феофил отнесся к перемене в вере серьезнее и спросил у Грамматика, как же это вышло, что раньше иконы почитали, и никто ничего не возражал, а теперь вдруг говорят, что это ересь.

– Так это все раньше в ереси были?

– Не то, чтобы прямо в ереси, – ответил Иоанн. – Скорее, в заблуждении, грозившем перерасти в ересь. Апостол говорит, что «идол ничто есть в мире», но если немощные смущаются, не следует вкушать идоложертвенное. Так и тут. Иконы сами по себе – не более чем картины, их можно было бы даже и оставить в качестве благочестивого напоминания о евангельских событиях, как и сейчас мы кое-где оставили их. Но поскольку неразумные люди принялись почитать их чрезмерно и несогласно с преданием поклоняться им, пришлось принять меры, некоторым показавшиеся резкими и неприятными. Что делать! Ведь и врач иной раз, чтобы вылечить болезнь, использует прижигание.

– То есть сначала иконам не поклонялись, а они просто были как украшения?

– Конечно. Отчасти и как напоминание о тех или иных событиях для людей неграмотных, некая замена книг. Но что было допущено как пособие для невежд, чтобы они просвещались, невежды обратили себе во зло.

– Значит, никогда не надо уступать невеждам, – пробормотал Феофил.

– Совершенно верно. Это почти всегда приносит больше вреда, чем пользы. Причем со временем вред усугубляется, а польза, даже если и была, тонет в море вреда. Простой народ груб и неразумен, и постепенно правильное понимание икон извратилось, а потому стали необходимы жесткие меры.

– При императоре Константине Исаврийце?

– Да. Это был великий государь и богослов. И если бы на ромейский престол не взошла неразумная женщина, наша Церковь и до сих пор пребывала бы в мире и порядке. Ты тогда еще не родился, а потому тебе кажется, что иконы существовали всегда. На самом деле попытка опять ввести у нас иконопоклонство после того, как его с успехом упразднили, была сделана не так уж давно. Кстати, наглядный пример того, до чего может довести тщеславие. Августе Ирине захотелось прославиться и собрать «вселенский собор»… Впрочем, она довольно была наказана за свое неразумие!


6. Эконом Иосиф

Всё это очень мило; только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил…

(Феодор Достоевский)

– Обед, почтенные отцы! – послышалось из-за двери. Раздался скрежет ключа в замке, скрип несмазанных петель, и раздатчик тюремной пищи внес и поставил на низкий деревянный стол у окна еду для узников. Подозрительного цвета варево в глиняных мисках источало малоаппетитный запах, мутно зеленела вода в стаканах, только хлеб выглядел нормально.

– Приятного вкушения! – сказал тюремщик чуть насмешливо и вышел.

Когда в замке опять повернулся ключ, один из заключенных, среднего роста крепко сложенный светловолосый монах лет сорока, привстал с койки, взял миску к себе на колени, попробовал содержимое и поморщился.

– Ну и гадость! Как они умудряются готовить всё так тошнотворно? Если нас еще немного продержат на такой еде, я, пожалуй, отправлюсь к праотцам!

– Ну, что ты, отец Константин! – насмешливо сказал его соузник. – Ты просто не едал настоящей гадости. Плесневелого хлеба, например, и гнилой недоваренной свеклы. Но у нас еще, надо думать, всё впереди… А пока мы с тобой находимся не где-нибудь, а в тюрьме «священного Претория», и притом не в подвале каком-нибудь, а в весьма, можно сказать, прекрасном помещении. Посмотри, какое здесь большое окно! Хоть на нем и решетка, но зато сколько света, и воздух не такой спертый, как бывает в подобных местах. Любой тюремщик скажет тебе, что ты должен не роптать, а ежечасно благодарить Бога и императора за столь великие милости!

Второму заключенному было уже за шестьдесят, но выглядел он моложаво. Правда, большие залысины несколько портили его внешность, но высокий рост, хорошее сложение и не лишенные приятности черты лица скрадывали это впечатление, а седина придавала монаху некоторое благородство. Он тоже водрузил на колени миску с желтоватой бурдой, взял кусок темного хлеба, и вдруг тот разломился надвое в его руках, и небольшой папирусный свиток едва не упал в миску.

– О, да тут письмо! – Узник отставил еду, поднялся, развернул тонкий листок и, подойдя к окну, принялся за чтение. Почти сразу же брови его поползли вверх, и, дочитав, он воскликнул: – Удивительный человек! Просто поразительный! Право, не ожидал… А я думал, меня в этой жизни уж ничем не удивишь…

– О ком ты? – спросил Константин, с брезгливым выражением лица собиравший куском хлеба остатки варева в миске.

– А вот, прочти!

Константин прожевал хлеб, вытер руки о хитон, взял письмо и стал читать. «Пришло время, – говорилось там, – когда я могу обратиться к твоей святыне с дружеским письмом. А ведь раньше, когда по моим грехам державными были возбуждены в Церкви Божией к ее вреду печальные вопросы, мы так разошлись друг с другом, что этот горестный раздор стал известен и Востоку, и Западу. Горе тем дням!» Но теперь, «когда прежние замешательства по мановению Промысла устранены, возгорелось, по Его попущению, нечто, может быть, даже и худшее, будучи, понятное дело, последствием предыдущего». Однако поскольку Иосиф сейчас оказался «в согласии с истиной», решив пострадать за православие, то и пишущий возвращался «к прежней любви и близости», ведь «ничто не содействует единомыслию так сильно, как согласное учение о Боге». «О, великое дарование Божие, – гласило далее письмо, – не попустившее твоим блестящим подвигам быть сокрытыми под прежним темным сосудом! Ныне почитаю тебя, как исповедника Христова, восхваляю, как стража православия…» Оканчивалось послание смиренной просьбой: «Если ответить на письмо для тебя невозможно, то даруй мне самое лучшее из того, что имеешь, – святые твои молитвы, ибо я исполнен грехов и жалок более всех людей». Внизу стояла подпись: «Грешный Феодор».

– Студит? – удивленно спросил Константин, возвращая письмо.

– Он самый.

– Ну и ну!

– Вот именно. А хорошо работает его разведка, гляди-ка! Не успели меня перевести сюда, как он узнал об этом!

– И что ты думаешь отвечать?

– Пока что я думаю, отвечать ли.

Эконом Иосиф пятую неделю сидел в тюрьме Претория вместе со скевофилаксом Великой церкви. Оба они после иконоборческого собора заявили, что не признают его решений, и не стали общаться с новым патриархом, в результате были изгнаны со службы в Святой Софии и поначалу оставлены в покое. Однако в конце августа их опять вызвали к Феодоту, который призывал их вступить в общение, обещая скевофилаксу вернуть его на должность, а эконома восстановить и в должности, и в священном сане, но оба монаха ответили отказом, и их сначала посадили под стражу в Хорский монастырь, а в конце ноября перевели в Преторий. Правда, условия их заключения были не такие суровые, как можно было опасаться, однако Иосифу не повезло с соузником: скевофилакс постоянно ныл, жаловался то на пищу, то на вонь, то на клопов, то на холод. Родственники передавали заключенным пищу, чистую одежду и некоторые книги, но не так уж часто, поскольку из нескольких сменявшихся стражей только один благоволил к иконопочитателям. Если же передач извне не поступало больше двух недель, сквофилакс начинал сетовать и плакаться. В конце концов Иосиф сказал ему:

– Послушай, отче, если уж ты решил страдать за веру, то помолчи, а не хочешь терпеть – вон, скажи тюремщику, что жаждешь покаяться и прибегнуть под омофор святейшего Феодота, и тебя немедленно выпустят! Надоел ты мне уже, право слово!

– Да ты, поди, и сам уже подумываешь, не прибегнуть ли под его омофор, нет? – съязвил обиженный Константин. – Или из чувства долга будешь поддерживать Никифора? Конечно, он тебя когда-то защищал, хоть и не удалось в итоге…

– Глупости! Патриарх не меня защищал, а радел о собственной славе и не хотел ссориться с императором. Но надо отдать ему должное: он, по крайней мере, действительно человек, преданный вере. Чего о Мелиссине не скажешь, это посмешище, а не патриарх!

– Что ты говоришь? Он благочестивый, начитанный, его в Синклите всегда уважали, как примерного христианина!

– Это смотря как определить, кто такой примерный христианин. – Иосиф усмехнулся. – Впрочем, будь по-твоему: допустим, он таков, как ты утверждаешь. Что же ты тогда тут сидишь до сих пор, а?

– Да я бы, может, и не сидел, если б они не запрещали иконам поклоняться! Мне, знаешь, всё равно, тот ли патриарх, этот ли… Можно подумать, в первый раз императоры заменяют одного другим! Но вот чего они на иконы напали? Ну, не хотят сами поклоняться, пускай бы не поклонялись… А кто хочет, тому разрешили бы! Что тут такого? Я, видишь ли, привык к священным сосудам, облачениям, книгам, всё это всегда было изображениями украшено, так что ж мне теперь – в угоду императору всё это разбивать и сдирать?! Это всё-таки нечестиво. Тем более, что сами они на соборе отказались от прямого уравнения их с идолами… Но раз так, то зачем они их уничтожают? Нет, я так не согласен!

– Ну, тогда сиди тут, корми клопов и не ной! – отрезал Иосиф.

После этого разговора он был некоторое время задумчив и совсем перестал разговаривать с Константином. А через четыре дня эконома неожиданно под конвоем препроводили в Сергие-Вакхов монастырь. Шел не то дождь, не то снег, улица холодно поблескивала мокрым мрамором, торговцы и прохожие укрывались в портиках. Во избежание лишней толкотни, стратиоты повели узника прямо под дождем, и, хотя путь был недолог, Иосиф порядочно вымок и замерз. По прибытии в обитель его ввели в довольно просторную келью с большим окном и оставили там в одиночестве.

Иосиф огляделся. Келья, чьи каменные стены и потолок потемнели от времени, была почти пуста; на столе в правом переднем углу у окна лежала книга, кипа чистых листов и два пера; перед столом стоял стул с высокой спинкой, а слева от окна – низкое кресло, покрытое потертой овчиной; справа, ближе к входу – небольшой запертый шкаф, по-видимому, книжный; слева, вдоль стены и возле двери – две простые лавки. Выбивался из этой строгости только роскошный пол, выложенный темно-синим мрамором с белыми прожилками. За окном, через залитые дождем стекла, виднелись плохо различимые унылые силуэты голых деревьев на монастырском дворе и плоский купол Сергие-Вакхова храма. Почти всю левую стену между шкафом и столом занимала подробная карта Империи, что несколько удивило Иосифа. Но более всего поразила его висевшая в углу над столом под самым потолком довольно большая икона Богоматери с Младенцем, как будто не старая, чрезвычайно тонкого, даже изысканного письма. Очень красивая, она так и притягивала взор, однако была в ней какая-то холодность: легкость линий и мягкие переходы цвета создавали ощущение не просто воздушности и прозрачности, но почти призрачности изображения, это впечатление еще усиливалось благодаря сочетанию красок – почти всё холодные оттенки, даже полоски нимбов были выписаны не золотом, а серебром. «Какая необычная икона! Но что она здесь делает?!» – изумился Иосиф, перекрестившись на образ: он совсем не ожидал увидеть тут какие-либо иконы. Ему хотелось рассмотреть изображение поближе, но оно висело высоко, а стол мешал подойти. Иосиф, близоруко щурясь, некоторое время смотрел на икону, затем вздохнул, еще раз перекрестился с поклоном, подошел к карте и принялся ее разглядывать. За этим занятием и застал его, войдя, Иоанн Грамматик.

– Приветствую тебя, господин Иосиф!

– Здравствуй… Иоанн.

Оба монаха смерили друг друга взглядами. Игумен прошел вперед и уселся в кресло, а Иосифу указал на лавку у противоположной стены:

– Садись, отче.

Тот сел и снова оглядел Иоанна: он был всё в таком же несколько потертом хитоне, какой носил и раньше, но мантию, судя по виду, сшили недавно; кукуль был откинут на спину.

– Ты, я вижу, изучал карту, – сказал Грамматик. – И как, выбрал себе место ссылки?

Иосиф вздрогнул от неожиданности.

– А что… разве меня собираются сослать?

– Тебя это удивляет? Но почему бы и нет? Не всё ж тебе прозябать в Претории! В нашем богоспасаемом отечестве немало пустынных островов и уединенных крепостей. Подходящие места для истинных монахов, чья цель – пребывание наедине с Богом, не правда ли?

Иосиф не ответил.

– Видишь ли, господин Иосиф, – продолжал Грамматик, – вот уже более полугода в тюрьмах Царствующего Города содержатся упрямые еретики, не желающие примириться со святой Церковью. И поскольку надежда убедить их, по-видимому, должна быть признана тщетной, а пребывание их здесь – нецелесообразным, благочестивейший государь склоняется к тому, чтобы сослать их в отдаленные места под крепчайший надзор. Тем более, что некоторые из них даже и в заключении не оставляют своей пагубной деятельности по проповеди лжеучений… или, по крайней мере, слишком доступны для этой проповеди.

Иоанн остро глянул на эконома. «Знает о письме?» – промелькнуло в голове у Иосифа. Грамматик поднялся, взял со стола перо и подошел к карте.

– Вот, например, остров Афусия. – Он указал кончиком пера на напоминавший кляксу клочок земли к западу от Кизика. – Чем не место для монаха, желающего спасти свою грешную душу?

Афусия! Скалистый остров на противоположном краю Пропонтиды… Сердце Иосифа болезненно сжалось. Значит, его хотят сослать туда? Не то чтобы он испытывал страх перед новым заключением, к темничной жизни он уже привык за прошедшие месяцы… Но так далеко от столицы! Туда ему уж вряд ли будут часто делать передачи, даже письма-то пока дойдут, да и дойдут ли вообще?..

Грамматик пристально наблюдал за ним, и взгляд игумена, холодный и такой же пронизывающий, как ветер с дождем, четверть часа назад хлеставшие в лицо узнику, заставил Иосифа внутренне поёжиться. Однако он продолжал молчать. Иоанн небрежным жестом бросил перо на стол и снова сел, скрестив руки на груди.

– Итак, я вижу, этот остров по нраву твоему преподобию, господин Иосиф? Впрочем, я прекрасно понимаю тебя. Как желанно уединение после соседства такого докучливого и нетерпеливого мужа, как господин Константин!

«Он и об этом знает! Так значит, нас подслушивали!» На лице Иосифа отразилась усталость. Он поднял глаза на Грамматика.

– А ты любишь издеваться над людьми, Иоанн. Но я, право же, несколько разочарован. От человека, слывущего за ученого, можно было бы ожидать речей поумнее, а не насмешек, достойных простолюдина!

– Твоя правда! – Грамматик улыбнулся. – Но я, видишь ли, стараюсь «быть всем для всех» и приспосабливаюсь к собеседнику. Если же твое преподобие расположено к беседам философским, то изволь: я буду только рад, если ты окажешься более разумным, чем иные твои собратья. Ведь стоит завести с ними речь о богословии, как сразу слышишь одно: «В Никее всё решили, больше говорить не о чем!» Вот и приходится говорить не о небесных горах и морях, а о земных. Мне и самому, знаешь ли, так жаль бывает иногда!

– А ты считаешь, что в Никее решили не всё?

– Разве так считать нет никаких оснований?

– По-моему, никаких. Законность иконопочитания там была вполне обоснована.

Иоанн чуть приподнял бровь.

– Каково же его главное обоснование, по-твоему?

– Главное? – Иосиф на мгновение задумался. – Христос – Бог и человек, равно как и святые – друзья Божии и боги по благодати. И поскольку Христос воплотился истинно, а не призрачно, став совершенным человеком, то Он восприял все свойства человеческого естества, в том числе и описуемость. Ведь неописуемый человек – это нелепость.

На страницу:
22 из 32