Полная версия
Кассия
– Да. «Се ныне время благоприятное»!
– «День спасения»?
– Он самый. Пора сокрушить кости икон.
– Ого! – Арсавир встал, прошелся по террасе раз, другой. Иоанн наблюдал за ним из глубокого плетеного кресла. Наконец, старший брат остановился перед младшим, пристально посмотрел на него и сказал: – А я ведь никак не думал, что ты это всерьез.
– Как будто я не знаю! – Иоанн небрежно пожал плечами. – Вот беда большинства людей: они всю жизнь находятся в постоянном рабстве чужой воле и чужим идеям, причем воле тех, у кого власть, и идеям общепринятым. И всё почему? Потому что не просто не умеют, а даже и представить себе не могут, как можно свободно мыслить и самому выбирать свой путь. Это ведь нелегко и, в каком-то смысле, довольно-таки неуютно. А потому, даже если перед ними появится какой-нибудь… скажем так, проповедник, изложит некое учение, заинтересует их, в конце концов убедительно докажет свои взгляды, они только покивают, может быть, восторженно похлопают, покричат о том, какая прекрасная мысль и прочее, но с места не сдвинутся, чтобы воплотить это в собственной жизни. Накатанные дороги привлекательнее, стоптанная обувь удобнее, а старое вино кажется всегда лучше нового… Уже только этого достаточно, чтобы поверить, что христианское учение – не от мира сего!
– Эк ты повернул! – Арсавир подвинул кресло и сел напротив брата. – При чем тут христианство?
– При том, что христианство – учение чрезвычайно сложное. Неудобовразумительное даже местами, как еще апостол Петр сказал. Чтобы за таким учением пошли толпы народа, и не просто пошли, но принимали лишения, муки, смерть, – это, «по-человечески глаголю», несбыточно. И если оно так распространилось, завоевало почти целый мир, то тут явно видно действие силы не человеческой. Заметь, что, например, агарянская вера, которая появилась значительно позже и уже завладела множеством умов, гораздо проще… Подумай, какой насмешкой наша вера является над обычным человеком, желающим покоя телу и уму: малейшая тонкость, небольшое отклонение – и ты в ереси, погиб душой! Можно ли предположить, чтобы подобное учение было изобретено людьми с целью овладеть чужими умами? Чтобы покорить умы, нужны такие учения, которые могут быть понятны и младенцам, а не такие, которые и не всякий ученый поймет. Ты никогда не думал о том, что все ереси, сколько их ни было от Рождества Христова, всегда стремились упростить православие? И это потому, что в нем есть нечто запредельное, непонятное уму, и обессиливший земной ум начинает властно требовать своего – того, что он мог бы понять!
– Молока, а не твердой пищи… Но, послушай, эту твою блистательную речь иконопочитатель мог бы повернуть как раз против тебя. Не потому ли ты восстаешь против икон, что не понимаешь какой-то богословской тонкости?
– Я так и думал, что ты возразишь именно это, – с усмешкой ответил Грамматик. – Нет, Арсавир. Иконы – это не «тонкость», а грубость. Упрощение, введенное для того, чтобы покорить толпы… Нет, не покорить даже, а дать им учение, понятное их недалекому уму, чтобы их разум питался хотя бы такой пищей. Умная молитва – дело тяжкое, требует внутренней работы, подвига, постоянства… Скажешь ты какому-нибудь торговцу: «Вот путь соединения с Богом: молись в уме своем, да воссияет тебе божественный свет!» – и что? Сколько надо потратить лет и сил, пока он воссияет? А может, он и до самой смерти не воссияет? Так и жить, не соединившись с Богом, так и умереть? Это ведь нелегко – жить с такой мыслью. А тут тебе – икона: «честь образа на первообразное восходит», взирая на образ материальный, умом мы восходим к нематериальному Богу и освящаемся Его благодатью. Взирая и лобызая, ибо эта благодать истекает от самого образа, как ему присущая. Как просто! Любому глупцу понятно, не правда ли? Некоторые даже вместо причастия краску с икон скоблят и потребляют – наглядная картинка к сказанному! А что до богословия, так ведь с «тонкостей» как раз наш с тобой разговор об иконах и начался во время оно.
– Да, помню. – Арсавир помолчал. – Но я всё-таки не понимаю! Ты решил восстановить чистоту веры? Явиться, так сказать, спасителем народа от еретического пленения? Мессией? – он усмехнулся. – Народ, как ты говоришь, ищет простоты и неохотно идет за новыми учениями… допустим даже, что оно не новое, а подзабытое старое. Но в таком случае твоя затея почти наверняка провальна. Конечно, сейчас явилось немало противников икон… Это может облегчить тебе задачу, но… Полагаю, сторонников-то больше. И император вроде бы ничего против икон не высказывал до сих пор… Он, вон, даже клятву дал не колебать догматы Церкви! Среди придворных, как я знаю, большинство чтит иконы. Конечно, далеко не все, так сказать, сознательно и убежденно, но… Нет, не понимаю, на что ты рассчитываешь! Почему тебя так влечет эта затея? Сдались тебе эти толпы бездумных иконопочитателей! Не лучше ли оставить их веровать, как они привыкли, а не пытаться направить широкий поток в узкое русло?
Огонь полыхнул в глазах Грамматика.
– Да это ведь и есть самое интересное – развернуть вспять всю эту толпу и заставить ее последовать за собой!
Несколько мгновений братья смотрели друг другу в глаза, потом Арсавир отвел взгляд и проговорил:
– Ну ты, брат… – Он запнулся, помолчал, встал и прошелся по террасе, опять сел и сказал, усмехнувшись: – И странные же шутки выкидывают мойры! Бывший иконописец собирается возглавить борьбу против икон!
Иоанн рассмеялся.
– Я тоже об этом думал. Но кому же и возглавить ее, как не тому, кто изучил предмет, так сказать, вблизи и осязаемо? Да и потом, как будто я стал иконописцем по собственному желанию и влечению! – Он чуть нахмурился. – Сколько глупостей и нелепостей, иногда погибельных, делают люди только потому, что их принуждают к тому родители!
– Ну, уж тебе-то грех жаловаться на родительский гнет! – возразил Арсавир. – Тебя никогда никто не мог ни к чему принудить… Всё сам, всё только своим умом! Мать – та вообще тебя чуть ли не боялась, хотя ты еще малявкой был. Отец, помню, дивился, в кого это ты таким «упрямым своенравником» пошел… Вот, разве что с иконописью только и вышло по его воле, да и то не совсем.
– У меня да, а у других бывает далеко не так! – отрезал Иоанн и встал, чтобы идти в другую половину дома, где находились его комнаты. – Ладно, я пойду к себе. Так чтó, – он посмотрел на брата в упор, – ты предрекаешь мне провал?
– Ничего я не предрекаю! – буркнул тот. – Пророк я, что ли? Делай, как знаешь. Будто я мог бы тебя остановить, если б и хотел! Возможно, ты и прав… Но большой помощи на идейном фронте я тебе не обещаю, проповедник из меня никакой.
– Ха, так я на это и не рассчитывал. Довольно и без тебя людей, которые, если их убедить, смогут воздействовать на других – не риторикой, так авторитетом… или силой. Ты в этом деле был мне нужен для того, чтобы испытать на тебе действие некоторых идей – и только, Арсавир, и только.
Брат действительно был первым, перед кем Иоанн высказал вслух свои мысли насчет иконопочитания. Это случилось незадолго до начала злополучного похода Михаила Рангаве во Фракию. Братья встретились на праздничном богослужении в Великой церкви и после окончания службы разговорились, стоя в нарфике. Иоанн сказал, что за последнее время прочел кое-какие рукописи и обдумывает некоторые богословские положения. Арсавир заинтересовался:
– Слушай, приезжай сегодня к вечеру, расскажешь, что ты там надумал! И поужинаем вместе.
В тот вечер, развалившись в кресле и скрестив на груди руки, Грамматик, наблюдая, как брат поправляет фитиль в светильнике, спросил:
– Ты помнишь, что говорит святой Григорий Богослов о том, как соединяются во Христе две природы – божество и человечество?
– Иоанн! – с шутливым упреком воскликнул Арсавир. – Я, конечно, читал не так и мало, но всё помнить наизусть мне не по силам. Из Богослова я помню хорошо то, что человек настолько же становится в обожении Богом, насколько Бог во Христе стал человеком… Еще помню насчет женских приукрашиваний… Недавно вот шпынял жену… Она всё норовит ресницы подкрашивать и румяниться, а я ей говорю: нечего ставить под подозрение естественную красоту! Обижается, – улыбнулся он. – А насчет соединения… Нет, уволь, не помню. Соборное помню, конечно: неслиянно и нераздельно. Не довольно ли и этого для мирского человека вроде меня?
– Неслиянно и нераздельно – это да, кто ж не помнит. Но вот что иной раз удивляет меня: казалось бы, известнейшее Слово на Рождество Христово, все его слышали много раз в храме или сами читали… И никто не обращает внимания там на одно место… чрезвычайно интересное!
– Какое?
– «Источник жизни и бессмертия, отпечаток первообразной красоты, печать непереносимая, образ неизменяемый, определение и Слово Отца, приходит к Своему образу, носит плоть ради плоти, соединяется с разумной душой ради моей души, очищая подобное подобным, делается человеком по всему, кроме греха… О, новое смешение! О, чудное растворение! Сущий – начинает бытие, Несозданный – созидается, Необъемлемый – объемлется через разумную душу, посредствующую между Божеством и грубой плотью, Богатящий нищает – нищает до плоти моей, чтобы мне обогатиться Его Божеством».
– И что же?
– Заметь, как соединяются божество и плоть: «через разумную душу, посредствующую». Именно через это посредство объемлется Необъемлемый. Или, что то же самое, описывается Неописуемый. Не просто через плоть, а через одушевленную плоть. Понимаешь?
– Да, выходит, что так. Но что тут такого особенного? Понятно, что всякий живой человек – одушевленная плоть. Не мог же Бог воплотиться в неодушевленную материю!
– Совершенно верно. Но что изображается на иконе Христа, например?
– Его плоть, конечно.
– А не божество?
– Нет, ведь оно неизобразимо. Но второй Никейский собор…
– Так-так, этот собор. Вспомним, что там говорилось: Церковь «не отделяет плоти Его от соединившегося с ней божества; напротив, она верует, что плоть обоготворена и исповедует ее единою с божеством, согласно с учением великого Григория Богослова и с истиной», а потому «мы, делая икону Господа, плоть Господа исповедуем обоготворенной и икону признаём не за что-либо другое, как за икону, представляющую подобие первообраза». Вот это следствие второго из первого совсем не очевидно.
– Как?
– А так. Да, плоть обоготворена, по учению великого Григория, всё верно. Но, по его учению, она обоготворена через посредствующую душу. Можно ли на иконе изобразить душу, как по-твоему?
– Душу? Конечно, нет. Она же бестелесна и невидима.
– Значит, на иконе мы изображаем одну плоть, без души, не так ли?
– Вроде бы так…
– Значит, получается, что на иконе невозможно изобразить обоженную плоть?
– Хм… Пожалуй, действительно так получается.
– Ты признаёшь, что пока рассуждение было логичным?
– Вполне.
– Прекрасно! Тогда ответь мне на вопрос: что в таком случае святого может быть в изображении такой не обоженной плоти и на каком основании можно называть иконы «священными» и поклоняться им?
…Настала шестая седмица Великого поста. Студийский монастырь уже вторую неделю был местом стечения самых разнообразных посетителей: стало слышно, что старец Платон при смерти, и люди спешили проститься с ним, попросить молитв и благословения. После возвращения из ссылки Платону не пришлось продолжать затворническую жизнь: он больше не мог ходить и нуждался в прислужнике. Он то лежал, то сидел, читая на память псалмы или совершая умную молитву, и принимал братий монастыря, приходивших к нему за советами и наставлениями. Старец был уже совершенно не способен ни работать, ни даже читать; к нему приставили послушника, который при необходимости читал ему ту или иную книгу или церковное последование. Конечно, не могло быть более речи и о прежнем строгом посте и воздержании от омовений в бане, и старец скорбел об этом вынужденном ослаблении подвига, несмотря на уверения игумена Феодора, что Платон, которому шел восьмидесятый год, вполне заслужил этот незначительный и вынужденный отдых после сорока восьми лет непрерывного подвижничества и четырехлетних гонений за истину Христову.
Сам Феодор ходил по монастырю, как потерянный. Он понимал, что все когда-то должны отдать общий долг природе, что старец прожил святую жизнь и скоро присоединится ко всем от века угодившим Богу, и потому скорбеть о том, что Платон переходит в гораздо лучший мир, нежели здешний, не только неразумно, но и грешно, но… «Отче, отче, на кого ты меня покидаешь?» – этот горький помысел то и дело пронзал сердце игумена.
– Да не покидаю я тебя, Феодор! Хватит уже мучить себя, – прошептал старец, когда в цветоносный понедельник около полудня они остались в келье умиравшего вдвоем, что в последние дни случалось редко. – Всегда с вами духом буду! Перестань, чадо, не надо, не скорби.
Глаза Феодора наполнились слезами.
– Прости меня, отче, – тихо проговорил он. – Я стал таким же глупым юношей, как тогда… когда ты приехал к нам с Олимпа… Помнишь?
– Как не помнить! – Глаза старца улыбались. – Только тогда ты как раз и перестал быть глупым… Видишь, как долго мы были вместе? Теперь мне пора, а у тебя есть еще тут делá, Феодор. Еще много дел тебе предстоит!
Тут в дверь постучали, Феодор встал и отворил. На пороге стоял патриарх.
– Святейший! – Игумен поклонился и взял благословение.
– Здравствуй, Феодор! – Патриарх шагнул к ложу Платона. – Здравствуй, отче!
Платон силился приподняться, но патриарх остановил его знаком руки, подошел и благословил.
– Слава милости Божией! Посетил ты нас, смиренных! – прошептал Платон, целуя руку патриарха.
– Боялся я, что уж и не застану в живых тебя, Платон, – сказал Никифор. – Но милостив Господь! Не простил бы я себе, если б опоздал!
– Желал и я видеть тебя перед исходом, владыка, – ответил старец, – но не смел просить об этом твою святость. И вот, исполнилось желание убогой души моей. Теперь можно и умереть! Уж и часы мои сочтены… А отец игумен, – старец взглянул на Феодора, – сокрушается, вот, да и меня сокрушает. На кого, мол, я его покидаю!
Патриарх обернулся к игумену. Тот виновато улыбнулся.
– Не покинет он тебя, Феодор, – тихо сказал Никифор. – Тебе ли не знать этого? Но верую, что он будет предстательствовать за нас пред Богом. Вот и я пришел попросить молитв святых отца вашего… нашего общего отца!
– О, владыка! – только и сказал игумен.
Патриарх вновь повернулся к старцу, губы его дрогнули.
– Прости меня, отче! – сказал Никифор и опустился перед ложем на колени. – И помолись за меня.
– Владыка! – слабо вскрикнул старец. – Господь да простит тебя! Ты же прости мое окаянство и помолись, да неосужденно предстану пред престолом Божиим!
– Верю, что предстанешь Господу и сподобишься благодати молиться за нас! Поминай тогда нас, грешных… Неспокойно у меня на душе, отче! – вырвалось вдруг у Никифора. – Томит предчувствие, что нас ждут испытания…
– Благословен Бог, очищающий святых Своих в горниле искушений, да возблистают злата светлее! – проговорил старец, и лицо его просияло. – Не смущайся, владыка! Испытания ждут вас, и великая слава ожидает вас, и не бойся, ничего не бойся. Храни веру, как зеницу ока, и Господь сохранит тебя. Благословен ты от Господа, и да будут благословенны пути твои!
Платон скончался на другой день, в цветоносный вторник. В самый день смерти он часто шепотом повторял: «Воскреснут мертвые, и восстанут сущие во гробах, и возвеселятся сущие на земле», – говоря и находившимся при нем в келье:
– Пойте, братия, пойте! «Воскреснут мертвые, и восстанут сущие во гробах, и возвеселятся сущие на земле»!
Старец умер в час захода солнца. Шепотом сказав краткое прощальное слово братии, он склонил голову набок и, закрыв глаза, глубоко вздохнул. Это был его последний вздох. Все стояли вокруг притихшие, а игумен опустился на колени перед ложем с телом своего духовного отца и прошептал беззвучно:
– Поминай нас, отче, у престола Божия!
22. Антикенсоры
Единственный недостаток в том, чтобы быть темной лошадкой – это невозможность поделиться. Масштабом сделанного, изящностью интриги.
(Мария Попова)
Возвращаясь из Священного дворца в Сергие-Вакхов монастырь, Грамматик иногда смотрел вокруг со странным ощущением: вот, жизнь идет, люди занимаются своими делами, и никто не знает, что уже скоро, скоро… Впрочем, кое-кто всё же знал – это был не кто иной как Феодот Мелиссин. Иоанн сблизился с ним вскоре после восшествия Льва на престол; это произошло как бы случайно, но на самом деле Грамматик действовал по плану. Еще за три месяца до того он узнал от монаха Симеона сплетню, будто сын патрикия Михаила Мелиссина, приходившегося шурином императору Константину Исаврийскому по его третьей жене, хранит у себя дома некие иконоборческие трактаты, которые его родные после второго Никейского собора припрятали и сберегли от сожжения. Сплетня эта чрезвычайно заинтересовала Иоанна, хотя вида он не подал. Грамматик понял, что, кажется, напал на след.
Незадолго до этого Иоанн наткнулся в патриаршей библиотеке на список «Размышлений» Марка Аврелия, где между девятой и десятой книгами нашел несколько вшитых листов из другой рукописи, написанных крупным четким почерком на очень хорошем пергаменте с широкими полями; видна была рука первоклассного писца; по верху и низу каждого листа шел орнамент из виноградных лоз, красиво выписанный киноварью, от времени слегка выцветшей.
«Вышепоименованный творец зла, – с таких слов начиналась эта рукопись, – не перенося благолепия Церкви, не переставал в разные времена и разными способами обмана подчинять своей власти род человеческий. Под личиною христианства он ввел идолопоклонство, убедив своими лжемудрованиями склонявшихся к христианству не отпадать от твари, но поклоняться ей, чтить ее и почитать Богом тварь, под именем Христа…» На следующем листе текст как будто бы продолжал предыдущий, но этого нельзя было сказать наверное, поскольку, просматривая рукопись дальше, Иоанн обнаружил, что это просто несколько разрозненных листов, сшитых вместе; между ними явно был пропуск: на одном листе текст вообще обрывался на середине фразы, а на другом продолжался уже с иного места.
«Они созвали весь священный сонм боголюбезных епископов, – читалось дальше, – чтобы, собравшись вместе, исследовать Писание относительно соблазнительного обычая делать изображения, отвлекающие ум человеческий от высокого и угодного Богу служения к земному и вещественному почитанию твари…» Следующий лист начинался с описания Вселенского собора, бывшего в Халкидоне; далее, по-видимому снова после обрыва, шел лист, где излагалось учение о соединении в ипостаси Христа божества и человечества, а затем говорилось: «Однако всякий образ обыкновенно представляется происшедшим от какого-либо первообраза, и если изображение хорошо, то оно является единосущным изображаемому, чтобы оно удерживало все его черты, а иначе это и не образ. Итак, мы вопрошаем вас: как возможно, чтобы Господь наш Иисус Христос, будучи одним лицом при неслитном единении двух естеств – материального и нематериального, – писался, то есть изображался?»
Здесь вставка из неизвестной рукописи обрывалась. Полистав Деяния второго Никейского собора, Грамматик обнаружил там два первых отрывка: это были выдержки из соборного определения, принятого в Иерии при Константине Исаврийском; третьего отрывка Иоанн там не нашел, но это, очевидно, тоже была часть какого-то иконоборческого документа или трактата. «Любопытно, очень любопытно!» – подумал Грамматик и целую неделю не вылезал из библиотеки, роясь в ящиках, где хранились еретические рукописи, но ничего похожего не обнаружил. Тогда он стал внимательно перечитывать Деяния Никейского собора, изучая приведенные там иконоборческие положения и соборные ответы на них, а узнав сплетню про «еретический тайник» Феодота Мелиссина, стал выжидать удобного времени, чтобы выведать подробности. И вот, однажды Мелиссин по некоему делу зашел к игумену монастыря Сергия и Вакха. Уже уходя, он столкнулся на монастырском дворе с Иоанном. Грамматик как раз возвращался после очередного визита к Арсавиру в приподнятом настроении: доводы против иконопочитания, которые он развивал перед братом, действовали на того неотразимо.
– О, господин Иоанн, добрый день! – сказал Феодот, раскланиваясь с Грамматиком. – Я как раз сейчас думал о тебе, давно хочу зайти, поглядеть, как живут ученые мужи. Если ты, конечно, ничего не имеешь против.
– Всегда буду рад, господин Феодот! Если ты не торопишься, то я мог бы прямо сейчас принять тебя в моем скромном обиталище.
– О нет, я не спешу.
Библиотека Грамматика очень заинтересовала Мелиссина.
– Какое богатое собрание! – воскликнул он. – Даже не ожидал увидеть у тебя столько книг… – Он с любопытством покосился на шкаф в углу, который один из всех Грамматик не открыл, когда показывал гостю книги, но ничего не спросил. Иоанн следил за патрикием взглядом. Феодот полистал несколько рукописей и повернулся к хозяину. – И что ты исследуешь сейчас?
– У меня несколько направлений интересов, – Иоанн улыбнулся, – но преимущественно я занимаюсь философией. Вот, кстати, я бы хотел задать тебе один вопрос, господин Феодот.
– Да, разумеется.
– Недавно в патриаршей библиотеке я обнаружил любопытную книгу. Точнее, сама она ничего любопытного не представляет, это Марк Аврелий, но я нашел вплетенную туда вставку из другой рукописи – несколько разрозненных листов с отрывками из богословских трактатов. Мне удалось установить, что два отрывка взяты из определений Иерийского собора, опровергнутых затем на соборе в Никее. Но вот третий отрывок оказался из другого произведения. Я даже выписал… – Иоанн подошел к шкафу в углу, открыл его, достал с верхней полки лист пергамента и, прикрыв дверцы шкафа, протянул лист Феодоту. Тот стал читать, а Грамматик продолжал, не спуская с него глаз: – Листы эти, видимо, из какой-то парадной рукописи: пергамент отменной выделки, причем места не жалели – поля огромные, прекрасный почерк, да еще вверху и внизу красивый узор из лоз…
На лице Феодота отразилось явное волнение, но он быстро справился с собой и, взглянув на Иоанна, сказал:
– Очень любопытный текст. По всей видимости, из иконоборческого сочинения. Ты говоришь, он вплетен в другую рукопись? Да, еретики так иногда прятали свои писания, спасая от уничтожения, – Он снова стал перечитывать скопированный отрывок.
– Я так и понял, – сказал Грамматик. – Вот теперь думаю: верно, надо сообщить об этом святейшему, чтобы он приказал вырвать эти вставленные листы и уничтожить? А то, неровен час, кто-нибудь еще прочтет и соблазнится… Время сейчас неспокойное.
– Любопытный текст! – повторил патрикий, не отвечая на вопрос. – Быть может, это даже отрывок из трактата самого Константина Исаврийского… Господин Иоанн, а ты знаком с преосвященным Антонием, епископом Силейским? – вдруг спросил он.
– Нет. – Иоанна несколько удивил такой поворот разговора.
– Я тут получил письмо от него. Его интересуют некоторые богословские тонкости, и я подумал, что ты лучше смог бы разъяснить их. Могу ли я перенаправить его к тебе?
– Конечно, что за вопрос.
– Прекрасно, прекрасно! – Мелиссин вдруг как бы заторопился. – Прости, господин, сейчас мне пора идти. Думаю, мы еще поговорим с тобой…
– Надеюсь, господин Феодот.
Они вышли из «библиотечной» в первую келью, и тут Мелиссин, уже взявшись за ручку двери, повернулся и сказал, глядя в лицо Грамматику и в то же время как бы мимо него:
– А святейшему, думаю, про эту рукописную вставку говорить не стоит. Он и так весь в тревогах и заботах… Да и насчет соблазна для «малых сих» не стоит беспокоиться. Ну, кто в наши дни читает Марка Аврелия? – Он усмехнулся. – Странно, что эта книга вообще оказалась в патриаршей библиотеке!
«Отлично! – подумал Иоанн, когда за Мелиссином закрылась дверь. – Феодот осторожен, но дал мне понять всё, что нужно! А у него, похоже, свои виды на эти листы из рукописи…» На следующий день Иоанн, отправившись в патриаршую библиотеку, захватил с собою ножницы и, поскольку за ним там уже давно никто не следил, спокойно вырезал из книги Аврелия листы, украшенные лозами, и спрятал под одежду; в тот же вечер они были заперты в «библиотечной» келье Грамматика.
После этого около месяца продолжалось затишье. Феодот при встречах с Иоанном раскланивался самым любезным образом, но не делал никаких попыток возобновить общение. Зато в сентябре Грамматик получил письмо от епископа Силейского Антония. Преосвященный спрашивал, каким образом при поклонении иконе изображенному на ней Христу воздается богопочитание, а самой иконе богопочитание не воздается. «Если же поклонение едино, – писал он, – то не выходит ли, что мы воздаем иконе богопочитание и, таким образом, являемся идолопоклонниками?» Пока Иоанн раздумывал над ответом, подоспел очередной «знак»: на следующий день, в праздник Воздвижения Креста Господня, император венчал соправителем своего старшего сына, и Грамматик узнал, что предложение переименовать Симватия в Константина исходило от синклитиков, главным образом от Феодота Мелиссина. На другое утро, слушая в монастырском храме, как за богослужением поминали «благочестивейших императоров Льва и Константина», Иоанн несколько раз усмехнулся про себя и после обеда сел писать ответ Силейскому владыке – в духе теорий, которые с весны развивал перед Арсавиром.