bannerbanner
Хаджи-Мурат. Избранное
Хаджи-Мурат. Избранное

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 11

– A Balaclave, monsieur! C’est tout simple – en bois de palme[56].

– Жоли! – говорит офицер, руководимый в разговоре не столько собственным произволом, сколько словами, которые он знает.

– Si vous voulez bien garder cela comme souvenir de cette rencontre, vous m’obligerez[57].

И учтивый француз выдувает папироску и подает офицеру сигарочницу с маленьким поклоном. Офицер дает ему свою, и все присутствующие в группе, как французы, так и русские, кажутся очень довольными и улыбаются.

– Потому что эта сумка гвардейского полка; у него императорский орел.

– Вы из гвардии?

– Нет, извините, сударь, из шестого линейного.

– Это где купили? (франц.)

Вот пехотный бойкий солдат, в розовой рубашке и шинели внакидку, в сопровождении других солдат, которые, руки за спину, с веселыми, любопытными лицами стоят за ним, подошел к французу и попросил у него огня закурить трубку. Француз разжигает, расковыривает трубку и высыпает огня русскому.

– Табак бун, – говорит солдат в розовой рубашке, и зрители улыбаются.

– Oui, bon tabac, tabac turc, – говорит француз, – et chez vous tabac russe? bon?[58]

– Рус бун, – говорит солдат в розовой рубашке, причем присутствующие покатываются со смеху. – Франсе нет бун, бонжур, мусье, – говорит солдат в розовой рубашке, сразу уж выпуская весь свой заряд знаний языка, треплет француза по животу и смеется. Французы тоже смеются.

– Ils ne sont pas jolis ces bêtes de russes[59], – говорит один зуав из толпы французов.

– De quoi de ce qu’ils rient donc?[60] – говорит другой, черный, с итальянским выговором, подходя к нашим.

– Кафтан бун, – говорит бойкий солдат, рассматривая шитые полы зуава, и опять смеются.

– Ne sortez pas de la ligne, а` vos places, sacré nom…[61] – кричит французский капрал, и солдаты с видимым неудовольствием расходятся.

А вот в кружке французских офицеров наш молодой кавалерийский офицер так и рассыпается французским парикмахерским жаргоном. Речь идет о каком-то comte Sazonoff, que j’ai beaucoup connu, monsieur[62], – говорит французский офицер с одним эполетом, – c’est un de ces vrais comtes russes, comme nous les aimons[63].

– Il y a un Sazonoff que j’ai connu, – говорит кавалерист, – mais il n’est pas comte, a moins que je sache, un petit brun de votre âge а peu pres.

– Cest fa, monsieur, c’est lui. Oh, que je voudrais le voir ce cher comte. Si vous le voyez, je vous pris bien de lui faire mes compliments. Capitaine Latour[64], – говорит он, кланяясь.

– N’est ce pas terrible la triste besogne, que nous faisons? Ça chauffait cette nuit, n’est-ce pas?[65] – говорит кавалерист, желая поддержать разговор и указывая на трупы.

– Oh, monsieur, c’est affreux! Mais quels gaillards vos soldats, quels gaillards! Cest un plaisir que de se battre contre des gaillards comme eux.

– Il faut avouer que les vatres ne se mouchent pas du pied non plus[66], – говорит кавалерист, кланяясь и воображая, что он очень мил. Но довольно.

Посмотрите лучше на этого десятилетнего мальчишку, который в старом, должно быть, отцовском картузе, в башмаках на босу ногу и нанковых штанишках, поддерживаемых одною помочью, с самого начала перемирия вышел за вал и все ходил по лощине, с тупым любопытством глядя на французов и на трупы, лежащие на земле, и набирал полевые голубые цветы, которыми усыпана эта роковая долина. Возвращаясь домой с большим букетом, он, закрыв нос от запаха, который наносило на него ветром, остановился около кучки снесенных тел и долго смотрел на один страшный, безголовый труп, бывший ближе к нему. Постояв довольно долго, он подвинулся ближе и дотронулся ногой до вытянутой окоченевшей руки трупа. Рука покачнулась немного. Он тронул ее еще раз и крепче. Рука покачнулась и опять стала на свое место. Мальчик вдруг вскрикнул, спрятал лицо в цветы и во весь дух побежал прочь к крепости.

Да, на бастионе и на траншее выставлены белые флаги, цветущая долина наполнена смрадными телами, прекрасное солнце спускается к синему морю, и синее море, колыхаясь, блестит на золотых лучах солнца. Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди – христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, с раскаянием не упадут вдруг на колени перед Тем, Кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся, как братья? – Белые флаги спрятаны, и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется невинная кровь и слышатся стоны и проклятия.

Вот я и сказал, что хотел сказать на этот раз. Но тяжелое раздумье одолевает меня. Может, не надо было говорить этого. Может быть, то, что я сказал, принадлежит к одной из тех злых истин, которые, бессознательно таясь в душе каждого, не должны быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными, как осадок вина, который не надо взбалтывать, чтобы не испортить его.

Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны.

Ни Калугин с своей блестящей храбростью – bravoure de gentilhomme[67] – и тщеславием, двигателем всех поступков, ни Праскухин, пустой, безвредный человек, хотя и павший на брани за веру, престол и отечество, ни Михайлов с своей робостью и ограниченным взглядом, ни Пест, ребенок без твердых убеждений и правил, не могут быть ни злодеями, ни героями повести.

Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда.

Севастополь в августе 1855 года

Глава I

В конце августа по большой ущелистой севастопольской дороге, между Дуванкой[68] и Бахчисараем, шагом, в густой и жаркой пыли, ехала офицерская тележка (та особенная, больше нигде не встречаемая тележка, составляющая нечто среднее между жидовской бричкой, русской повозкой и корзинкой).

В повозке, спереди, на корточках сидел денщик в нанковом сюртуке и сделавшейся совершенно мягкой бывшей офицерской фуражке, подергивавший вожжами; сзади, на узлах и вьюках, покрытых солдатской шинелью, сидел пехотный офицер в летней шинели. Офицер был, сколько можно было заключить о нем в сидячем положении, невысок ростом, но чрезвычайно широк, и не столько от плеча до плеча, сколько от груди до спины; он был широк и плотен, шея и затылок были у него очень развиты и напружены. Так называемой талии – перехвата в середине туловища – у него не было, но и живота тоже не было, напротив, он был скорее худ, особенно в лице, покрытом нездоровым желтоватым загаром. Лицо его было бы красиво, если бы не какая-то одутловатость и мягкие, нестарческие, крупные морщины, сливавшие и увеличивавшие черты и дававшие всему лицу общее выражение несвежести и грубости. Глаза у него были небольшие, карие, чрезвычайно бойкие, даже наглые; усы очень густые, но не широкие, и обкусанные; а подбородок и особенно скулы покрыты были чрезвычайно крепкою, частою и черною двухдневною бородой. Офицер был ранен 10 мая осколком в голову, на которой еще до сих пор он носил повязку, и теперь, чувствуя себя уже с неделю совершенно здоровым, из симферопольского госпиталя ехал к полку, который стоял где-то там, откуда слышались выстрелы, – но в самом ли Севастополе, на Северной или на Инкермане, он еще ни от кого не мог узнать хорошенько. Выстрелы уже слышались, особенно иногда, когда не мешали горы или доносил ветер, чрезвычайно ясно, часто и, казалось, близко: то как будто взрыв потрясал воздух и невольно заставлял вздрагивать, то быстро друг за другом следовали менее сильные звуки, как барабанная дробь, перебиваемая иногда поразительным гулом, то все сливалось в какой-то перекатывающийся треск, похожий на громовые удары, когда гроза во всем разгаре и только что полил ливень. Все говорили, да и слышно было, что бомбардирование идет ужасное. Офицер погонял денщика: ему, казалось, хотелось как можно скорей приехать. Навстречу шел большой обоз русских мужиков, привозивших провиант в Севастополь, и теперь шедший оттуда, наполненный больными и ранеными солдатами в серых шинелях, матросами в черных пальто, греческими волонтерами в красных фесках и ополченцами с бородами. Офицерская повозка должна была остановиться в густом, неподвижном облаке пыли, поднятом обозом, и офицер, щурясь и морщась от пыли, набивавшейся ему в глаза и уши и липнувшей на потное лицо, с озлобленным равнодушием смотрел на лица больных и раненых, двигавшихся мимо него.

– А это с нашей роты солдатик слабый, – сказал денщик, оборачиваясь к барину и указывая на повозку, наполненную ранеными, в это время поравнявшуюся с ними.

На повозке, спереди, сидел боком русский бородач в поярковой шляпе и, локтем придерживая кнутовище, связывал кнут. За ним в телеге тряслись человек пять солдат в различных положениях. Один, с подвязанной какой-то веревочкой рукой, с шинелью внакидку на весьма грязной рубахе, хотя худой и бледный, сидел бодро в середине телеги и взялся было за шапку, увидав офицера, но потом, вспомнив, верно, что он раненый, сделал вид, что он только хотел почесать голову. Другой, рядом с ним, лежал на самом дне повозки; видны были только две руки, которыми он держался за грядки повозки, и поднятые колени, как мочала мотавшиеся в разные стороны. Третий, с опухшим лицом и обвязанной головой, на которой сверху торчала солдатская шапка, сидел сбоку, спустив ноги к колесу, и, облокотясь руками на колени, дремал, казалось. К нему-то и обратился проезжий офицер.

– Должников! – крикнул он.

– Я-о, – отвечал солдат, открывая глаза и снимая фуражку, таким густым и отрывистым басом, как будто человек двадцать солдат крикнули вместе.

– Когда ты ранен, братец?

Оловянные, заплывшие глаза солдата оживились: он, видимо, узнал своего офицера.

– Здравия желаем, вашбородие! – тем же отрывистым басом крикнул он.

– Где нынче полк стоит?

– В Сивастополе стояли; в середу переходить хотели, вашбородие!

– Куда?

– Неизвестно… должно, на Сиверную, вашбородие! Нынче, вашбородие, – прибавил он протяжным голосом и надевая шапку, – уже скрость палить стал, все больше с бомбов, ажно в бухту доносит; нынче так бьет, что бяда-ажно…

Дальше нельзя было слышать, что говорил солдат, но по выражению его лица и позы видно было, что он, с некоторой злобой страдающего человека, говорил вещи неутешительные.

Проезжий офицер, поручик Козельцов, был офицер недюжинный. Он был не из тех, которые живут так-то и делают то-то, а не делают того-то потому, что так живут и делают другие: он делал все, что ему хотелось, а другие уже делали то же самое и были уверены, что это хорошо. Его натура была довольно богата мелкими дарами: он хорошо пел, играл на гитаре, говорил очень бойко и писал весьма легко, особенно казенные бумаги, на которые набил руку в свою бытность полковым адъютантом; но более всего замечательна была его натура самолюбивою энергией, которая, хотя и была более всего основана на этой мелкой даровитости, была сама по себе черта резкая и поразительная. У него было одно из тех самолюбий, которое до такой степени слилось с жизнью и которое чаще всего развивается в одних мужских, и особенно военных кружках, что он не понимал другого выбора, как первенствовать или уничтожаться, и что самолюбие было двигателем даже его внутренних побуждений: он сам с собой любил первенствовать над людьми, с которыми себя сравнивал.

– Как же! Очень буду слушать, что Москва[69] болтает! – пробормотал поручик, ощущая какую-то тяжесть апатии на сердце и туманность мыслей, оставленных в нем видом транспорта раненых и словами солдата, значение которых невольно усиливалось и подтверждалось звуками бомбардирования. – Смешная эта Москва… Пошел, Николаев! Трогай же… Что ты заснул! – прибавил он несколько ворчливо на денщика, поправляя полы шинели.

Вожжи задергались, Николаев зачмокал, и повозка покатилась рысью.

– Только покормим минутку и сейчас, нынче вечером, дальше, – сказал офицер.

Глава II

Уже въезжая в улицу разваленных остатков каменных стен татарских домов Дуванки, поручик Козельцов снова был задержан транспортом бомб и ядер, шедших в Севастополь и столпившихся на дороге.

Два пехотных солдата сидели в самой пыли на камнях разваленного забора, около дороги, и ели арбуз с хлебом.

– Далече идете, землячок? – сказал один из них, пережевывая хлеб, солдату, который с небольшим мешком за плечами остановился около них.

– В роту идем из губернии, – отвечал солдат, глядя в сторону от арбуза и поправляя мешок за спиной. – Мы вот, почитай что третью неделю при сене ротном находились, а теперь, вишь, потребовали всех; да неизвестно, в каком месте полк находится в теперешнее время. Сказывают, что на Корабельную заступили наши в прошлой неделе. Вы не слыхали, господа?

– В городу, брат, стоит, в городу, – проговорил другой, старый фурштатский солдат, с наслаждением копавший складным ножом в неспелом, белесом арбузе. – Мы вот только с полден оттеле идем. Такая страсть, братец ты мой, что и не ходи лучше, а здесь упади где-нибудь в сене, денек-другой пролежи, дело-то лучше будет.

– А что так, господа?

– Рази не слышишь, нынче кругом палит, аж и места целого нет. Что нашего брата перебил, и сказать нельзя! И говоривший махнул рукой и поправил шапку.

Прохожий солдат задумчиво покачал головой, почмокал языком, потом достал из голенища трубочку, не накладывая расковырял прижженный табак, зажег кусочек трута у курившего солдата и приподнял шапочку.

– Никто, как Бог, господа! Прощенья просим! – сказал он и, встряхнув за спиною мешок, пошел по дороге.

– Эх, обождал бы лучше! – сказал убедительно-протяжно ковырявший арбуз.

– Все одно! – пробормотал прохожий, пролезая между колес столпившихся повозок. – Видно, тоже харбуза купить повечерять; вишь, что говорят люди.

Глава III

Станция была полна народом, когда Козельцов подъехал к ней. Первое лицо, встретившееся ему еще на крыльце, был худощавый, очень молодой человек, смотритель, который продолжал перебраниваться с следовавшими за ним двумя офицерами.

– И не то, что трое суток, и десятеро суток подождете! И генералы ждут, батюшка! – говорил смотритель с желанием кольнуть проезжающих. – А я вам не запрягусь же.

– Так никому не давать лошадей, коли нету!.. А зачем дал какому-то лакею с вещами? – кричал старший из двух офицеров, с стаканом чаю в руках и, видимо, избегая местоимения, но давая чувствовать, что очень легко и ты сказать смотрителю.

– Ведь вы сами рассудите, господин смотритель, – говорил с запинками другой, молоденький офицер, – нам не для своего удовольствия нужно ехать. Ведь мы тоже, стало быть, нужны, коли нас требовали. А то я, право, генералу непременно это скажу. А то ведь это что ж… вы, значит, не уважаете офицерского звания.

– Вы всегда испортите! – перебил его с досадой старший. – Вы только мешаете мне; надо уметь с ними говорить. Вот он и потерял уваженье. Лошадей сию минуту, я говорю!

– И рад бы, батюшка, да где их взять-то?

Смотритель помолчал немного и вдруг разгорячился и, размахивая руками, начал говорить:

– Я, батюшка, сам понимаю и все знаю; да что станете делать! Вот дайте мне только (на лицах офицеров выразилась надежда)… дайте только до конца месяца дожить – и меня здесь не будет. Лучше на Малахов курган пойду, чем здесь оставаться. Ей-богу! Пусть делают как хотят, когда такие распоряжения: на всей станции теперь ни одной повозки крепкой нет, и клочка сена уж третий день лошади не видали.

И смотритель скрылся в воротах.

Козельцов вместе с офицерами вошел в комнату.

– Что ж, – совершенно спокойно сказал старший офицер младшему, хотя за секунду перед этим он казался разъяренным. – Уж три месяца едем, подождем еще. Не беда – успеем.

Дымная, грязная комната была так полна офицерами и чемоданами, что Козельцов едва нашел место на окне, где и присел; вглядываясь в лица и вслушиваясь в разговоры, он начал делать папироску. Направо от двери, около кривого сального стола, на котором стояло два самовара с позеленелой кое-где медью и разложен был сахар в разных бумагах, сидела главная группа: молодой безусый офицер в новом стеганом архалуке, наверное, сделанном из женского капота, наливал чайник; человека четыре таких же молоденьких офицеров находились в разных углах комнаты: один из них, подложив под голову какую-то шубу, спал на диване; другой, стоя у стола, резал жареную баранину безрукому офицеру, сидевшему у стола. Два офицера, один в адъютантской шинели, другой в пехотной, но тонкой, и с сумкой через плечо, сидели около лежанки; и по одному тому, как они смотрели на других и как тот, который был с сумкой, курил сигару, видно было, что они не фронтовые пехотные офицеры и что они довольны этим. Не то чтобы видно было презрение в их манере, но какое-то самодовольное спокойствие, основанное частью на деньгах, частью на близких сношениях с генералами, – сознание превосходства, доходящее даже до желания скрыть его. Еще молодой губастый доктор и артиллерист с немецкой физиономией сидели почти на ногах молодого офицера, спящего на диване, и считали деньги. Человека четыре денщиков – одни дремали, другие возились с чемоданами и узлами около двери. Козельцов между всеми лицами не нашел ни одного знакомого; но он с любопытством стал вслушиваться в разговоры. Молодые офицеры, которые, как он тотчас же по одному виду решил, только что ехали из корпуса, понравились ему и, главное, напомнили, что брат его, тоже из корпуса, на днях должен был прибыть в одну из батарей Севастополя. В офицере же с сумкой, которого лицо он видел где-то, ему все казалось противно и нагло. Он даже с мыслью: «Осадить его, если б он вздумал что-нибудь сказать», – перешел от окна к лежанке и сел на нее. Козельцов вообще, как истый фронтовой и хороший офицер, не только не любил, но был возмущен против штабных, за которых он с первого взгляда признал этих двух офицеров.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Курпей на кавказском наречии значит овчина (прим. Л.Н. Толстого).

2

Маштак на кавказском наречии значит небольшая лошадь (прим. Л.Н. Толстого).

3

Балка на кавказком наречии значит овраг, ущелье (прим. Л.Н. Толстого).

4

Тордоканье – крик фазана (прим. Л.Н. Толстого).

5

Джигит – по-кумыцки значит храбрый; переделанное же на русский лад джигитовать соответствует слову храбриться (прим. Л.Н. Толстого).

6

Чиразы значит галуны, на кавказском наречии (прим. Л.Н. Толстого).

7

Кунак – приятель, друг, на кавказском наречии (прим. Л.Н. Толстого).

8

предместья (от нем. Vorstadt).

9

Добрый вечер, графиня (франц.).

10

Вы знаете, я дал обет сражаться с неверными, так остерегайтесь, чтоб не сделаться неверной (франц.).

11

Ну, прощайте, дорогой генерал (франц.).

12

Нет, до свидания, – не забудьте, что я напросился к вам завтра на вечер (франц.).

13

Лягушки на Кавказе производят звук, не имеющий ничего общего с кваканьем русских лягушек (прим. Л.Н. Толстого).

14

«Аврора-вальс» (нем.).

15

Разлив рек на Кавказе бывает в июле месяце (прим. Л.Н. Толстого).

16

Таяк значит шест, на кавказском наречии (прим. Л.Н. Толстого).

17

Томаша значит хлопоты, на особенном наречии, изобретенном русскими и татарами для разговора между собой. Есть много слов на этом странном наречии, корень которых нет возможности отыскать ни в русском, ни в татарском языках (прим. Л.Н. Толстого).

18

Хурда-мурда – пожитки, на том же наречии (прим. Л.Н. Толстого).

19

Йок – по-татарски значит нет (прим. Л.Н. Толстого).

20

Наибами называют людей, которым вверена от Шамиля какая-нибудь часть управления (прим. Л.Н. Толстого).

21

Слово «мюрид» имеет много значений, но в том смысле, в котором употреблено здесь, значит что-то среднее между адъютантом и телохранителем (прим. Л.Н. Толстого).

22

Значки между горцами имеют почти значение знамен, с тою только разницею, что всякий джигит может сделать себе значок и возить его (прим. Л.Н. Толстого).

23

Какое прекрасное зрелище! (франц.).

24

Очаровательно! Истинное наслаждение – воевать в такой прекрасной стране (франц.).

25

И особенно в хорошей компании (франц.).

26

Лыча – мелкая слива (прим. Л.Н. Толстого).

27

Кумган – горшок (прим. Л.Н. Толстого).

28

Он – собирательное название, под которым кавказские солдаты разумеют вообще неприятеля (прим. Л.Н. Толстого).

29

«Гвардия умирает, но не сдается» (франц.).

30

Солдатская игра в карты (прим. Л.Н. Толстого).

31

Черес – кошелек в виде пояска, который солдаты носят обыкновенно под коленом (прим. Л.Н. Толстого).

32

Солдатское кушанье – моченые сухари с салом (прим. Л.Н. Толстого).

33

Корабль «Константин» (прим. Л.Н. Толстого).

34

Моряки все говорят палить, а не стрелять (прим. Л.Н. Толстого).

35

Мортира (прим. Л.Н. Толстого).

36

Я вам говорю, что одно время только об этом и говорили в Петербурге (франц.).

37

этой прекрасной храбрости дворянина (франц.).

38

Ну, господа, нынче ночью, кажется, будет жарко (франц.).

39

Нет, скажите: правда, нынче ночью что-нибудь будет? (франц.)

40

Какой красивый вид! (франц.)

41

Наши солдаты, воюя с турками, так привыкли к этому крику врагов, что теперь всегда рассказывают, что французы тоже кричат «Алла!» (прим. Л.Н. Толстого).

42

осложненное раздробление бедра (лат.).

43

Прободение черепа (лат.).

44

Прободение грудной полости (лат.).

45

умирает (лат.).

46

Вы ранены? (франц.)

47

Извините, государь, я убит (франц.).

48

О Господи! (франц.)

49

Разве флаг уже спущен? (франц.)

50

Нет еще (франц.).

51

Если бы еще полчаса было темно, ложементы были бы вторично взяты (франц.).

(франц.).

52

Я не говорю нет, только чтобы вам не противоречить (франц.).

53

Какого вы полка? (франц.)

54

Он идет смотреть наши работы, этот проклятый… (франц.)

55

– Почему эта птица здесь?

56

В Балаклаве. Это пустяк – из пальмового дерева (франц.).

57

Вы меня обяжете, если оставите себе эту вещь на память о нашей встрече (франц.).

58

Да, хороший табак, турецкий табак, – а у вас русский табак? хороший? (франц.)

59

Они некрасивы, эти русские скоты (франц.).

На страницу:
10 из 11