Полная версия
Личные истины
***
Человек, потерявший свою душу или идущий к ее потере, опасен тем, что для него в этом мире уже нет благ, ни в чем он не находит удовлетворения и нуждается только во всё более и более острых раздражителях, которые ему заменяют утраченные ощущения радости и полноты бытия. Потеря души есть именно состояние потери благ и ценностей, когда ничто уже не радует, не тревожит и не манит; жажда без утоления. В этом состоянии рождается новый, совершенно особый взгляд на страдание, который современность и внушает человеку. Его учат с любопытством смотреть на чужую боль и в то же время ожидать себе всяческих удовольствий, даже больше: его учат тому, что «удовольствие» – всегда мое, а «страдание» – всегда чужое. Это совсем не «простой», совсем не «естественный» взгляд. Его единственное достоинство, если так можно сказать, только в том, что он противоположен христианскому взгляду; он, в сущности, есть то, что христианин безошибочно и сразу назовет дьявольским взглядом на вещи. «Удовольствие – мне, страдание – другим». К этому человека хотят приучить, причем дальше всего по сему пути продвинулись в тех частях света, которые до сих пор говорят о своей приверженности свободе; однако свобода эта, как кажется, есть свобода без совести, то есть – такова арифметика нравственности – чистое зло. Есть в этой области и совсем другой образец: Христа, для Которого не было чужих ран. Развить в себе всемирную, всечеловеческую отзывчивость, при которой раны человечества становятся личными ранами, значит предельно приблизиться ко Христу. Достоевский обладал этой отзывчивостью, потому и указывал на нее как на отличительную черту русского человека… Но такая отзывчивость приносит душе много горя. Боль и здесь, как и везде, является платой за высшие способности.
***
Розанов, как и многие другие критики христианства, не представлял, что случится, когда устранятся из мира христианские ценности – ценности самоограничения. Хорошо и безопасно проповедовать богатство жизни и полноту желаний, словом, всяческие «по ту сторону добра и зла», живя в обществе, подавляющем и облагораживающем низменные влечения – или, избегая нравственной оценки, – все себялюбивые влечения, не имеющие в себе правды, любви или красоты. Обитая в таком благоустроенном обществе, можно видеть, если хочется, во Христе «гасителя полноты жизни»… Но нам, жертвам революции, потерявшим это устроенное общество, виден стержень, тайная основа христианских ценностей: самоограничение, без которого все безразлично стремления считаются достойными, все равно заслуживают удовлетворения. Дело не в том, что «радоваться нельзя», а в том, что радость не самодовлеющая ценность, на пути к которой можно пренебречь всем. Либо разумное самоограничение, либо «все потребности должны быть удовлетворены». Отвергая самоограничение, мы устраняем из общества всякий принудительный авторитет и всё отдаем во власть личности. В этом и состоит «прогресс в области человеческого», как его понимает современность. То, что подается обычно как просвещение, «борьба науки с верой», есть на самом деле борьба против мышления, основанного на неизменных мыслях о неизменных вещах. Важным делом почему-то считается искоренение незыблемых ценностей и повсеместное насаждение собственного мнения, при том, что в 9 случаях из 10 у человека даже и оснований нет для выработки этих «собственных мнений». Я остаюсь в убеждении, что это движение всемирной лести личному мнению если не вызвано соображениями удобства управления человеческой душой, то привело, в конечном счете, именно к гораздо большей податливости масс. Чем больше человеческое самомнение, тем легче этим человеком управлять. Труднее всего навязать неестественные для него поступки совестливому скромнику, и не составляет труда управлять гордецом. Недавняя революционная эпоха весьма возвысила человеческое самомнение, подорвав при этом человеческую способность судить.
***
Полнота земной жизни, в той скудной степени, в какой она нам доступна, не дает душе удовлетворения. Двигаться дальше в эту сторону бессмысленно: впереди ничего нет. И даже там, где эта полнота земной жизни присутствует, она не означает воплощения высших ценностей, чего совершенно не чувствовал – опять я ввязываюсь с ним в спор – Розанов, живший так, как будто Христос и не приходил, как какой-нибудь ассириец или древний еврей. Полнота жизни не признак божественного ее одобрения. Лев Толстой всю жизнь метался в поисках «добра», но это было только слово, за которым скрывалось совсем не то нравственное содержание, какое в него обычно вкладывают. «Добро» это было, как отмечал Лев Шестов, на самом деле спокойствием, возможностью укрыться от ужаса и несовершенства жизни. Добро мало общего имеет с этой целью Толстого. «Как мне жить так, чтобы не испытывать постоянно угрызающего чувства напрасности жизни», это совсем не то же, что «как мне вести себя, чтобы быть нравственным». Нравственный человек заботится о достижении определенных целей; здесь же речь шла не о том, чтобы достичь целей, а о том, чтобы их найти…
***
Как бы мы ни пытались избавиться от морали, как бы мы ни хотели ее утопить, она всё равно выныривает в конце, в качестве последствия наших действий. В морали видят какое-то личное оскорбление, но ее значение совсем не в «вот что я думаю о тебе», но в «вот к чему приведут твои поступки». Мораль есть учение о последствиях наших дел. Потому-то моралистов и побивают камнями. Потом, конечно, плачут, но зато сохраняют самоуважение и не оскверняют свою душу раскаянием. «Я не могу, – говорит современный человек, – позволить себе стыдиться, потому что стыд сделает меня менее сильным, и к тому же зависимым от тех, кто научил меня стыдиться». И чтобы не сомневаться в себе, такой человек гонит прочь совесть и тех, кто о ней говорит. И вера в Бога исчезает одновременно со способностью сомневаться в себе… и на знамени человечества пишутся два слова: сила и гордость.
***
В мире присутствует тонкий, трудно уловимый, но наблюдаемый нравственный порядок. По меньшей мере можно сказать, что правда и красота более долговечны, чем безобразие и ложь, и если не обеспечивают своим сторонникам немедленной и постоянной защиты космических сил, то несомненно влияют на жизнь деятелей и долговечие их поступков. Только то долговечно, что основано на правде. Обратное доказать невозможно. Ложь наказывается быстро, так быстро, что уже дети наблюдают, как рушится дело отцов. Весь вопрос в том, как мы понимаем этот нравственный миропорядок. Материалист мог бы сказать, что устройство человеческого ума предопределено от начала веков, что он может мыслить только так, как он мыслит – в общем, в плане мироздания предопределено всё, и наши ценности также. Такое возражение вполне возможно, однако материалист, который его выскажет, будет плохим материалистом. Сказать, что нравственный закон соприроден вселенной и впечатан в нее с самого начала времен – значит оказать дурную услугу материализму с его твердым неприятием каких бы то ни было невещественных ценностей; такого материалиста закидали бы камнями… хотя нечто подобное, надо признать, уже говорится – на что только не идут, чтобы обойти ужасный, неприятный вопрос о Боге и высших ценностях.
***
Стоики хотели быть философами во всём, а это невозможно. Никакие основополагающие ценности – добро и зло, например, – не могут быть добыты путем рассуждений. Чисто философским путем можно получить только ценности относительные. Стоицизм не мог осветить сумерек старого мира, потому что обо всём хотел рассуждать и мало чему верил, а на путь непосредственного наблюдения за душевной жизнью, столь плодотворный для христианства, стать не сумел. Душа же и ее ценности таковы, что их можно наблюдать, при достаточном внимании, но не выводить путем умозаключений. Потому-то христианство просияло, а стоицизм остался при своих рассуждениях о том, имеет ли Божество шарообразную форму и что нам делать в том печальном случае, если ничего из того, во что мы верим, не существует… Перечтите Марка Аврелия: какая грусть! Никакого внимания к душе, никакого внутреннего света, свойственного равно Платону или христиа́нину, только гордый и безмерно печальный разум со своими рассуждениями о более или менее вероятных вещах и, надо заметить, полным, совершенным неверием в человека, которое в делах религиозных обычно свидетельствует и об отсутствии доверия к Божеству. Христианство обернуло человека вовнутрь и тем самым обрушило старый мир, величие которого держалось на неимоверных, баснословных тщеславии и самомнении, которым только исполинские размеры придавали вид благородства. Стоицизм был не в силах прекратить эту погоню за силой и славой: самое большее, он мог добиваться почестей, чувствуя внутреннее презрение к ним… Только христианство вернуло человека домой.
***
Если прежде говорили «добро и истина», то в понимании современной эпохи истина совершенно отделилась от добра. Добро терпимо только в области пожеланий, даже не как этическая категория, а как совокупность благ и удобств. Готовы признать, ищут только внеморальную истину, которая бы ни к чему не обязывала и ничего не значила для сердца, и более того – верят в то, что только внеморальной истина и бывает. Выхода из нынешнего положения два. Либо нам следует расстаться с добром, как оно проявляет себя в повседневной жизни, и ограничиться одними удобствами и прибытками, ведь на «внеморальных истинах» никакое добро основываться не может – либо отстранить эти безразличные, если не прямо опасные «истины», так ценимые эпохой, обратиться внутрь себя и искать иных истин, на которых могло бы основываться наше существование именно в качестве человеческой жизни, а не потребления и производства благ… Всем сторонникам первого пути я скажу, что они готовят холодный, очень холодный мир, в котором человеческая жизнь, любовь и надежда недорого будут стоить, в котором человек бо́льшую часть жизни будет чувствовать себя уже мертвым, и от ледяного чувства смерти сможет защищаться только всё новыми чувственными удовольствиями, доходя до самых безобразных. Вы создадите, вы создаете уже сейчас великую пустоту в душах, которую нельзя будет заполнить никакими бреднями о «могуществе человека» и «покорении природы». Коллективное «всемогущество» человечества мало будет значить для пустой скорлупки не наполненной ничем личности, которую создаст – и уже создает – переворот, уничтожающий великие человеческие ценности. Всё станет «ни для чего» на свете. Опустошенный мир будет жаждать смерти или смысла жизни, смерти или веры – к этому вопросу всё сведется, когда и последние удовольствия будут испытаны, и последнее удовлетворение будет получено…
***
Любопытство к демоническому в европейском искусстве не ново. Еще Байрон и наш Лермонтов наряжались в черный плащ… Но это был демонизм пресыщенных одиночек, тогда как мы наблюдаем, едва ли не впервые в истории, демонизм масс. Демоническое начало в наше время ощущается явственно и повсюду, в культуре для масс – в особенности. Воспитывается личность холодная и сосредоточенная на себе самой, избегающая боли и склонная при случае причинять боль другим – то есть, в сущности, обыкновенный демон, как ни странно это звучит; демон в христианском понимании этого слова. Среди качеств призываемого нового человека я забыл упомянуть постоянный, неутолимый интерес к жестокости, насилию, убийству и всяческим мучениям – конечно, когда речь идет о других 1 . Воспитывается неутолимая жажда ужасного, которая, однако, прикрывается именем «интереса к жизни, как она есть, без прикрас». Народ, де, нельзя оставлять в неведении, надо говорить ему правду – и сообщают народу избирательно, по крупицам собранные сведения, сосредотачивающие внимание на одном только страшном, отвратительном, безобразном. Тысячи глоток и перьев, повинуясь могучей руке, заманивают массы в трясину «действительной жизни», в которой нет ни света, ни радости. Я не могу найти другого слова, кроме слова «дьявольский», для замысла загнать людей в мир ужасов и темных удовольствий, и желал бы ему неуспеха… Но дело зашло слишком далеко. Европейское человечество никогда не было так безоружно против дьявола и тьмы, как теперь, когда оно вполне утратило представление о Боге и свете. Кто же теперь верит в Бога? Но отворачиваясь от Бога, человек поворачивается к дьяволу, и это совершенно независимо от того, что он об этом думает.
Стоит еще сказать, что демонизм прошлых веков был демонизмом действия. Демократия, с ее понижением способностей и расширением возможностей, вырабатывает демонизм потребления. Вообще поощряются бездеятельные страсти и бездумные познания, т. е. такие, которые не требуют никаких усилий от личности, ничем не заставляют пожертвовать, даже просто не требуют напряжения сил… Если интеллектуальная верхушка современного общества отвергает христианство сознательно, как ненужное для себя бремя ответственности, то пасомые массы принимают отсутствие нравственных ценностей, духовную пустоту за данность. Атеизм владеет массами по причине их безразличия, а не сознательного выбора. Выбор сделан меньшинством, умственной элитой, которая открыто поставила гордость и силу выше смирения и ответственности…
***
Зло и заблуждение деятельно участвуют в человеческой истории. Нет никакой границы, предела, положенного заблуждениям, вопреки общепринятой вере в «прогресс» и «разум». «Эпоха разума» означает: «заблуждений больше не будет». Некогда к этому прибавляли: «и зло потеряет силу». Ведь были уверены, что зло – от нежелания подчиняться разуму. Теперь так не говорят, п. ч. знают, что разум не защищает от зла, напротив, охотно служит ему… Но в прекращение заблуждений, в непогрешимость ума всё еще верят. Истина, однако, в том, что зло и заблуждение не уйдут из истории никогда, и необходимость различения зла и лжи не упразднится тоже. Довольно детски думать, что начиная с определенного возраста человек становится непогрешимым в суждениях. Однако европейское человечество верит в непогрешимость своих суждений: самоуверенность подростка! Никогда, я говорю: никогда зло и заблуждения не уйдут из истории, и всегда на личности будет ответственность различения добра и зла, как бы хорошо и разумно ни было обосновано это зло. Даже иначе следует сказать: нет, не было и не будет ничего такого, перед чем можно было бы преклониться, как перед истиной, только потому что таково мнение римского епископа, святой и соборной Церкви, «мировой науки» или самого «разума». Никакая наука, никакой «прогресс» никогда не освободят человека и целые эпохи от способности избирать ложные пути и злостно заблуждаться.
***
Откуда уходит свет, там тотчас же, без всяких усилий с нашей стороны, наступает темнота. Зло расширяется насколько возможно, заполняя пустые места, оставленные добром. Нет ничего «безразличного». Либо свет на страже, либо на его месте тьма. Последовательное изгнание из культуры света и замена его исключительно прикладными ценностями приводит к постепенному затемнению общества, к страшным сумеркам. Даже злостные подделки высших ценностей, надо заметить, обладают защитной силой. Важно не направление, в котором они уводят дух, но напряжение, какое они ему сообщают. Даже заблуждения ума и сердца лучше их сытого бездействия. В душе, наполненной мыслью и страстью, злу труднее найти себе место.
***
Греховно, в сущности, всякое мечтание, всякая мысль, не желающая перетечь в дело. Непостыдно сдвинуться с места и потечь, преодолевать и усиливаться, даже столкнуться с препятствием и разбиться и откатиться назад… Всё это полнокровно, живо и не грешно. Грех есть неспособность желать. Когда мыслишь, желаешь и делаешь – нет греха. Он появляется вместе с нерешительной мыслью, нежеланием сталкиваться с действительностью и ее трудами и наградами… Мечтатель предельно близок к грешнику, а грешник – искаженное подобие деятеля. Мечтатель хочет, но не желает; грешник желает, но не действует; скорее повинуется месту и обстоятельствам. «Лукавый попутал», говорят о грехе. В грехе не человек действует, а что-то иное действует через его слабую волю. Грех есть нежелание быть собой, неполнота, слабость личности, попытка наполнить жизнь не действием, но ожиданием приятного, словом, всё, что удаляет душу от насыщенной деятельностью жизни, от полного бытия. Святые без греха именно потому, что их бытие – самое полное из всех возможных, и между душевными движениями и действительностью у них зазора нет. Мы жаждем внутренней цельности, причем неважно, какой ценой; цельности святого или цельности зверя – всё что угодно, только не промежуточное, разрывающее, болезненное существование посредине между духом и его отсутствием, между небом и землей.
Одним словом, грех есть слабость и нежелание быть. Любить и добиваться, желать и стремиться, мыслить и открыто говорить – всё сие добро зело, кроме недостигающих цели желаний. Быть вполне – вот добродетель, у детей, у язычников или у святых. Сомневаться, «делать, что не хочу, а хотеть, чего не делаю» – удел грешников.
***
Не те поступки морально хороши, за которые нам дадут награду, а те, которые делают нас лучше. Нравственность, таким образом, неопределима логически, то есть не нравственность даже, а добро: оно непроизводно и ни через что постороннее определено быть не может. Попытки обосновать нравственность через «разумный эгоизм», «счастье большинства» или даже «неделание глупостей» (что мне кажется совсем уж глупым) провалились, и получилось, что в сегодняшнем мире она не обоснована ничем. Собственно говоря, у человека более нет оснований быть хорошим. От него, однако, требуют уважения к государственной власти, семье, обществу и собственности, и это единственные основания нравственности, какие у него остались. «Делай, что хочешь, но только плати налоги!», так можно выразить эту служебную нравственность. Недостаток этой морали в том, что она имеет исключительно сдерживающую силу, и то в узко ограниченной области; она кое-что запрещает, но ничего не поощряет, да и запрещает она только явные, т. е. общественно наказуемые поступки. В сущности, эта мораль охраняет общество, но не душу, тогда как настоящая мораль печется прежде всего о душе.
***
– Что же делать с искушениями, если уж их нельзя обойти?
– Честно сказать себе: «Вот мое искушение», и меру своей ценности видеть в том, насколько успешно мы ему противостоим.
– Так от искушений не следует бежать?
– Думаю, это бесполезно. Они всё равно нас настигнут, так что лучше честно выступить им навстречу.
– Не означает ли это того же «всё дозволено», но только с другого конца?
– Не думаю. «Всё позволено» само стремится к соблазнам, я же говорю не о том, что к ним надо стремиться, а о том, что от них бесполезно убегать. Впрочем, грань здесь опасна и близка: для кого-то и проповедь смелой встречи с соблазном – уже соблазн.
– И чего же нам держаться?
– Наверное, нужно учиться спрашивать свою душу: это хорошо? это прекрасно? это чисто? И что душе не нужно, того избегать. Больше ничего.
– Так ответить хуже, чем не сказать ничего. Если мы тебе поверим, вместо одного вопроса: «как поступать?» нам придется задать себе много новых: «что хорошо? что прекрасно? что чисто?», уже не говоря о главном: «что такое душа и как ее спрашивать?» Ты просто над нами смеешься! Мы ищем или одного ответа, или права думать, что ответа нет. А ты учишь нас задавать вопросы!!
***
Христианские ценности – последние ценности, которые могут быть у души в неблагоприятном для нее мире. Я даже думаю, что никакого «нового слова», никакого прибавления в области ценностей быть уже не может. «Где сокровище ваше, там и сердце ваше». Либо мы находим наши ценности снаружи, либо внутри. Ценности побед и одолений, честолюбия и гордости – как их понимал древний мир и как понимает их современный Запад (в самой заметной и громкоголосой своей части) – все они внешние. Думаю, вне этого противостояния внешнего и внутреннего – ничего нет, разве только отсутствие ценностей вообще. Либо мы делаем нечто для себя и своей души, либо для некоторых внешних идолов, будь то слава, одобрение, могущество или сила. Здесь главное разделение. От того, какую сторону мы выберем, зависит наше представление о морали и истине. В одном случае мы признаём независимость истины и первичность нравственности; во втором – полагаем нравственным то, что ведет к успеху, и истинным – то, что дает наибольшую мощь. Мы обладаем совестью до тех пор, и только до тех пор, пока последствия поступков для нас важнее самих поступков; точно так же искреннее стремление к истине возможно только до тех пор, пока мы полагаем, что истина предшествует нашим поискам, а не творится нашим умом из ничего. В области духа нет «прогресса», но только возможность выбора и готовность следовать своему выбору до конца.
***
Как странно непонимание нашим временем той простой истины, что возможны, как устойчивое состояние, либо человек духа и совести, либо свинья. Переходная ступень между ними, выведением которой так гордится эпоха – только нежизнеспособная помесь, которая не сохранится в потомстве. Хорошее в этом человеке существует еще, а дурное (и очень дурное) – уже, да и было от начала. Мир спасается от общего скотства только постепенностью перемен. Череда всё менее нравственно пригодных поколений воспитывается день за днем, и мы не видим непосредственного перехода от благовоспитанного, но уже нравственно потерянного Ивана Федоровича Карамазова к Смердякову только потому, что этот переход растянут на десятки лет. Смысл эпохи весь выражен Достоевским. Где «Бога нет» – там «всё дозволено», где всё дозволено – там скот на месте человека. Чем вас надо бить, как наказывать, чтобы вы поняли великую силу ограничения во всём, кроме жажды лучшего?
***
Что безгрешно в области между душой и телом? То, что делается всем сердцем; во что вкладывается вся страсть, а не тепловатое возбуждение, искусственно возгреваемое до сходства со страстью… Там, где нет зазора между намерением и исполнением, нет и мысли о греховности, п. ч. делаемое необходимо. Греховное начинается с ненужного. «Я, в сущности, мог бы этого и не делать, но отчего бы и не попробовать?..» – примерно так мыслит тот, кто собирается согрешить. Причем грех этот совсем не отвлеченное понятие, воспитанное в нас Церковью или обществом. Дело обстоит гораздо хуже: мы находим его в самих себе; он в нас. Не воспитывайте в ребенке никакой так называемой особой «нравственности», но постарайтесь развить его душу, и без всякого указания от вас он придет к понятию греха. «Я мог, но не должен был этого делать» – вот грех, как мы его ощущаем изнутри. Это совсем не то, что «мысль о мнении других», перед которой мы будто бы трепещем. Это настойчивый голос, который мы слышим внутри себя.
***
Если бы духовное состояло просто в усталости от плотского, т. е. было бы выражением вроде «человек минус плоть», грош ему была бы цена. «Человек минус плоть» есть то, чем занимается современная «психология» – простая совокупность нервных раздражений… Дух – то, что выше человека, что больше суммы слагаемых, т. е. недостижимо путем простого вычитания, а именно на это арифметическое действие возлагает надежды всякая мораль, например, учение Л. Толстого. Что Лев Толстой не христиа́нин, догадывались и его современники, несмотря на все попытки графа толковать Евангелие. Но следует сказать больше: христианство призывает ко всяческой полноте духовной, к тому, что прямо противоположно урезанию, упрощению человека во имя морали 2 . Здесь коренное расхождение христианства со всяческой моралью, даже сильнее: христианство неморально, а мораль может быть христианской только в положительной своей части, в области увещаний к лучшему. Христианство принимает человека целиком, но говорит: «Смотри, не отягощай своего духа тем-то и тем-то: плохого в том нет, да душа твоя прилепится к ненужному и никогда отойти не сможет, так рабой ненужного и останется». Мораль тому же человеку кричит с порога: «Отойди, отойди, ты нечистый! Выполни сначала мои предписания, в особенности то-то и то-то, и только потом приходи, а если что для тебя непосильно, то постарайся свою слабость оставить втайне!» Весьма, весьма мало общего между христианством и моралью. Отсюда и вытекает для моралиста – возвращаюсь к графу Л. Толстому – необходимость искажать Новый Завет. «Лучше с моралью, но без Бога», говорит себе закоснелый моралист, и относится к Богу с большим подозрением, именно так, как относились ко Христу древнейшие моралисты – фарисеи.