bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 9

– Мне послышалось, будто колодина затрещала. С шаманкой-то… Как хрустнет! – сказал Фарков.

Прохор, щурясь, взглянул на него удивленно:

– А я слышал голос тунгуски: «Бойе, друг, обними меня!..» Ясно так, ясно.

– Врешь?! – И лицо Фаркова вытянулось, глаза стали серьезными. – Точь-в-точь как тому солдатишке… Точь-в-точь. – Он, крадучись, перекрестился.

– Ты что? Может, лешатика видышь?! Мордам крестишь?! – крикнул Ибрагим.

– Нет, – ответил Фарков. – Сегодня година моей бабушке…

Прохор задумался. Сон и волшебная явь встревожили его. Где-то вдали печаловалась иволга. Прохор вздохнул.

– Нэ надо голову вешать! Надо прамо! – бодро проговорил Ибрагим.

– А вот скоро работа будет… Не заскучаешь, – сказал Фарков. – Чу, как шумит… Это называется Ереминский порог.

Действительно, лишь повернули прочь от солнца, послышался шум, как отдаленный шелест леса. Течение становилось все слабее и слабее, а шум порога возрастал, и, после нескольких изгибней реки, быстрая волна вдруг подхватила шитик.

– Правей!! – кричал Фарков, его голос сливался с шумом. – Нешто не видишь?!

Ибрагим со всех сил навалился на весло и стиснул зубы, а шитик, застряв на камне носом, стал поперек реки и накренился. Фарков соскочил в воду. Вода не доходила до колен. Фарков взял наметку и, борясь с течением, пошагал от берега к берегу, измеряя глубину. Он что-то прокричал, махнул рукой, опять прокричал, но говор воды дробил и путал звуки.

– Нет ходу, – сказал он, приблизившись. – Скидывай, Ибрагим, штаны… Давай глубь искать.

Пошли оба щупать воду, а Прохор стал зачерчивать в книжку положение порога. Но лишь он отвлекался от работы, как в его воображении вставал печальный образ Тани, а в душе вновь оживало чувство одиночества. Почему Ибрагим таким зверем заорал на него, когда Прохор хотел взять с собою Таню? Осел. Как он смеет!

Но вот, словно одуванчик под порывом вихря, развеялся образ Тани, и вместо грустного, в слезах лица – задорная улыбка, бисер, колдовские кумачи: «Бойе, друг!..» Прохор раздражительно отмахивается и долго, с любопытством смотрит в воду: струи быстро мчат под ним, извиваясь меж камней. У него рябит в глазах. Он переводит взгляд на берег, и все, что видит перед собою, все движется, плывет, плывет: кусты боярки и калины, зеленый луг, тихая тайга – все подхвачено обманчивым потоком, и – что за черт! – опять тунгуска в красных кумачах извивно крутится в удалом танце, манит Прохора к себе и исчезает в зарослях вновь остановившегося леса. Прохор хмуро улыбнулся: «Чертовка! Ну, погоди, я тебя поймаю, да не мертвую, а живую сграбастаю!» Взбаламученная кровь бьет в мозг, солнце насыщает тело трепетным волнением: хочется любить, хочется перецеловать всех девок.

– Эге-е-ей! Прошка! Сюда…

Прохор проворно сбрасывает с себя одежду, обувается в сапоги, чтобы удобней было идти по каменистому дну, и сходит в воду. Стрежень валит его с ног, он падает на четвереньки, – ух! – подымается, вновь падает, хохочет. Камни круглы, скользки, как голова тюленя, вода бурлит. Прохор неуклюже взмахивает руками и, словно неопытный канатоходец, ловит моменты равновесия. Фарков то и дело выскакивал на берег, ломал ветки ивняка и втыкал их меж камней порога, обозначая будущий путь шитика. Саженях в ста от Прохора бежали две воды: шумно бурлящая, рябая и, дальше, – тихая, застеклелая, вся в солнечном пожаре. Грань этих вод – предел порога. Ибрагим ворочал в воде камни. Прохору показалось издали, что все коренастое тело черкеса, в особенности руки и спина, испещрено темными полосами: «Татуировка», – подумал он, но, когда подошел к черкесу вплотную, удивился:

– Вот так тело у тебя, Ибрагим!.. Как у борца… Должно быть, силенка есть.

– Мало-мало есть. – Ибрагим нагнулся и поднял над головой круглый, в несколько пудов, камнище; выпуклые, резко очерченные мускулы под смуглой кожей заиграли, напряглись и, словно вылепленные из глины, вдруг застыли, настороженно карауля волю господина.

– Цх!.. – И камень, опоясав воздух черною дугою, далеко бухнул в воду.

– Урра!.. – закричал от восторга Прохор.

– Чего орешь, работай!..

Прохор принялся за дело. С юношеским жаром ворочал камни, прокладывая путь.

– Корягу видишь? Вали на нее… Прямо! Саженев через десять будет глыбь.

Работа кипела. Фарков был уже на шитике и выводил его на стрежень. Обратно Прохор шагал рядом с Ибрагимом.

– Заколел, Прошка, замерз? Надо спирт проглотить…

Уловив в голосе Ибрагима ласку, Прохор сказал:

– Ты на меня не злись. Я тебя люблю.

– Мы тоже любим. Ничего, молодца, Прошка. Джигит!

– С тобой, Ибрагим, не страшно… Ты сильный.

– Кынжал сильный… Ибрагишка верный, верней собаки…

Сели усталые, продрогшие. Шитик летел по порогу уверенно, сшибая носом расставленные вехи…

– Слава тебе Господи! – облегченно сказал Фарков. – Одно дерьмо прошли.

– А дальше?

– Горя хватим много. Ух, много, братцы! Угрюм-река – она свирепая.

VIII

Петр Данилыч Громов развернулся вовсю. Катил сквозь жизнь на тройке вскачь. Тройка – на лешевых подковах, и куда мчалась она – Петра Данилыча не интересовало. По кочкам, по сугробам, в пропасть – все равно, лишь бы свистал в ушах веселый ветер, лишь бы хохотало и звенело в голове.

Впрочем, занимался Петр Данилыч и делами по хозяйству. Расширил торговлю, красного товару привез на десяти возах и посадил в лавку доверенным приказчика Илью Сохатых. Открыл в тайге смолокуренный завод и еще бросился в кой-какие предприятия. Но за всем этим досматривал он плохо, дело култыхалось через пень-колоду.

Марья Кирилловна завела большое молочное хозяйство и так захлопоталась, что некогда было и замечать ей шашни своего мужа.

Тот политику свою сначала вел довольно тонко: уедет на охоту, а сам – к Анфисе, соберется за артелью дровосеков досмотреть, а сам – к Анфисе. Птицы, звери благодаренье небу шлют, дровосеки лодыря гоняют, доверенный Илья Сохатых шелковые полушалки, серебряные денежки нечаянно в карман сует. А хозяин из бутылки буль-буль-буль – да к своей Анфисе.


Илья Сохатых – рыжий, кудреватый, лицо в густых веснушках, отчего малый издали кажется румяным; на самом же деле он тощ и хвор, но до женского пола падок. По селу он – первый франт: всегда в воротничках, в манжетах, в ярких галстуках, набалдашник тросточки тоже не из скромных, портсигар снаружи совсем приличный, а откроешь крышку – там черт знает что: даже отец Ипат, увидавши, сплюнул. Имел еще Илья Сохатых дюжины две зазорных карточек – парни на вечерах хватались за животики, а девушки поднимали благопристойный визг: «Ах, охальник! Тьфу ты!..» – но глаза их горели шаловливо и льнули украдкой к запрещенному плоду.

Илья Сохатых любил крепко надушиться дешевыми духами, от него за три версты несло укропом и чесноком. Перстни, запонки, булавки играли фальшивым стеклянным цветом, часы и цепь накладного золота сияли. Вся эта «цивилизация» – он любил ушибить головы парней и девушек мудреным словом – была им усвоена в уездном городе, откуда добыл его Петр Данилыч Громов, прельстив порядочным окладом и вольготной жизнью.

Девки только им и бредили, а самые пригожие были на ножах друг с другом: каждой он клялся и божился, что любит лишь ее одну. Иным разом так далеко заходила девья пря, что соперницы, зарвавшись, при всем народе провирались про свои любовные услады: со мной там-то, а со мной вот там-то, а потом, придя в рассудок, горько плакали, кололи болтливые языки булавками, да уж не воротишь.

Мужние жены – молодицы – также не уступали девкам и считали превеликой честью провести с ним ворованную ночь где-нибудь у гремучего ручья, под духмяным кустом расцветающей боярки.

Илья Сохатых принимал все ласки как нечто должное, и хотя отощал, словно мартовский гуляка-кот, но амурные успехи он относил исключительно к своей неотразимой, по его мнению, наружности. И в конце концов так возгордился, что дерзнул облагодетельствовать своей пленительной любовью и Анфису.

Он приступил к этому с сердечным трепетом и нервной дрожью, как боевой, видавший виды конь. Анфиса казалась ему неприступной. Да и хозяин… О, хозяин сразу оторвет ему башку! Но Илья Сохатых весь проникся мужеством. Завладеть Анфисиным сердцем во что бы то ни стало – вот цель его жизни. Итак, смело в бой, к победе!

Подкрутив колечком усики, взбив кок в кудрях, Илья Сохатых направился сумеречным вечером ко двору красотки.

– Никто не видал? – спросила та, открывая дверь. – Ты стучи в калитку – раз-раз! – тогда буду знать, что ты… Понял? А хозяин где? Уехал?

Домишко у Анфисы маленький, плохой, но рядом рубился, иждивением Петра Данилыча, новый дом – скоро новоселье.

Анфиса накрывала стол, ставила самовар. Илья вытащил из кармана бутылку рябиновой и сверток саратовской сарпинки:

– Дозвольте прикинуть. Кажись, к лицу…

Анфиса стояла высокая, поджав алые губы; глаза ее полны холодной насмешки. Илья петушком плясал возле нее и все норовил, примеряя отрез сарпинки, крепче прижаться к соблазнительной Анфисиной груди.

– Кажись, к лицу-с…

Та щелкнула его по блудливой руке, отстранила подарок:

– Не надо. Не нуждаюсь.

– Ах, Анфиса Петровна!.. Это даже огорчительно… Вас, наверное, по всем швам хозяин задарил.

– А тебе какое дело? Да и тебя мне не надо. Ну на что ты мне?.. А, Илюша?

– Ну как это можно. Женщина, можно сказать, во цвете лет… В поэтическом одиночестве. И все такое…

За чаем Илья врал, рассказывал анекдоты про монахов, Анфиса хохотала, отмахивалась, затыкала уши.

– Дурак ты какой!.. И за что тебя девки любят? А, Илюша? Рябой, курносый, чахоточный, чисто овечья смерть.

– А вот вы когда меня полюбите? – спросил он, нервно кусая губы.

– Никогда.

– Неправда ваша… Могу сейчас доказать-с…

Он подкрутил усы колечком, утер потное лицо надушенным шелковым платком, и глаза его из масленых стали умоляющими.

– Анфиса Петровна, ангел! Ну, один только поцелуйчик… в щечку, Анфиса Петровна?

Но та хохотала по-холодному.

– Это мучительство. Как вы не понимаете? Я усиленно страдаю…

– Дурак ты, вот и страдаешь. – Лицо Анфисы вдруг стало ледяным; она словно студеной водой плеснула на распалившееся мужское сердце, и Илья, окутанный внезапным паром страсти, бросился к Анфисе и жадно схватил ее за талию.

– Голубочка! Пшеничка!.. Пощадите мой нервоз…

Вдруг в завешенное окошко кто-то постучал.

– Сам! – в один голос прошептали оба. Со страху у приказчика даже веснушки побелели. Он заметался.

– Полезай в подполье, да проворней. Убьет… Ну!..

Она прихлопнула за ним тяжелую западню в полу и поперхнулась шаловливым смехом. Стучали в калитку. Анфиса отперла.

В белой фуражке, высоких сапогах, поддевке вошел Петр Данилыч. Он оправил густые усы.

– Страсть сладка, чертовка… А что это накурено? Гости были? А?

– Я сама.

– Сама? Давно ли куришь? На-ка, покури…

Она курнула и закашлялась.

– Крепкая очень.

– Крепкая? – Петр Данилыч засмеялся, снял фуражку. – А я сам-то нешто не крепкий? Эвота какой!.. Грудь-то, кулаки-то…

– Богатырь, – улыбнулась Анфиса. Густые, льняного цвета волосы ее закручены сзади тугим узлом, малиновые губы полуоткрыты.

Он поймал ее белые руки, притянул к себе. Она села к нему на колени. Под полом послышалась неспокойная возня. Петр Данилыч насторожился.

– Это кот, – сказала Анфиса, засмеялась, словно серебро рассыпала.

Илья Сохатых замер. Будь проклято это низенькое подполье! Он сидел скорчившись на какой-то деревянной штуке между двух огромных кадок и вдруг почувствовал, что его новые брюки из серого трико в полоску начали сзади промокать. Он вскочил и резко ударился – черт его возьми! – теменем в потолок. «Слава Богу, кажется, не слышали, сошло». Тогда он освидетельствовал дрожащей рукой то, на чем сидел.

– Извольте радоваться… Грибы соленые, рыжики!.. – Он возмущенно засопел и сплюнул.

Он теперь стоял, согнувшись в три погибели, упираясь напомаженным затылком в покрытый плесенью половой настил, и раздумывал, как бы ему поудобнее примоститься. Его ухо ловило глухой, сочившийся в щель говор.

– Знаешь, кто у меня в подполье-то? Любовник… – сказала Анфиса и фальшиво рассмеялась.

– Любовник? – сердито переспросил хозяин, и половицы заскрипели.

У Ильи Сохатых обессилели ноги, и он снова сел в грибы.

– Стой, куда! – крикнула Анфиса. – А ты и поверил? Эх, ты!

Илья Сохатых облегченно вздохнул, осенил себя крестом.

Петр Данилыч что-то невнятно пробурчал. Потом замолчали надолго. Золотая щель в полу померкла – видно, загасили свет.

«От ревности меня может паралич разбить, – злобно подумал Илья; сердце колотилось в нем до боли. – Тоже называется купец… От собственного приказчика красотку отбивает… Эксплуататор, черт!» Он пощупал карманы. «Эх, спички остались там!» А надо бы переменить место, но он боялся пошевельнуться и терпеливо ждал. Накатывалась густая сизая дрема. Он заснул, клюнул носом и очнулся. Тихо. Страшно захотелось есть. Он ощупал кадку: капуста. Он ощупал другую: «Очень просто, огурцы!..» Вытащил ядреный огурец и с аппетитом съел.

– Свежепросольный, – тихонько сказал он вслух.

Повыше подобрал манжет и вновь запустил руку в кадушку. Огурец попался великолепный. Съел.

– Эй ты, мученик! Да ты никак уснул?

– Ничего подобного! – перекосив рот и щурясь от света, крикнул Илья Сохатых и быстро покинул свою тюрьму.

– Да ты не ори, молодчик! – Голос Анфисы серьезен, но грудь тряслась от сдерживаемого смеха. – Будешь фордыбачить – вышвырну.

С чувством большой досады и ревнивой горечи Илья проговорил:

– Вы мне большой убыток причинили. Новый жакетный костюм… На что он теперь похож? А?

Анфиса молчала.

– И вот, на основании вашего легкого поведения, я битых три часа в соленых грибах сидел, в кадушке.

Анфиса ударила себя по бедрам, раскатилась хохотом. На глазах Ильи мгновенно выступили слезы, он бросился к ней с сжатыми кулаками, но она сгребла его в охапку и, все еще продолжая хохотать, звонко поцеловала в потный лоб.

Илья забыл про все на свете.

– Анфисочка!.. Цветочек!..

– Стой, стой, стой! – Она усадила его к столу. – Давай кутить.


Петр Данилыч жил по-русски, попросту: стол у него незатейливый, крестьянский: любил простоквашу, баранину, жирные с наваром щи. Одевался без форсу, просто; в запойное время пил до потери сознания, исключительно водку. Человек без широкого размаха, он решительно не знал, куда ему тратить в этой глуши деньги. Пожертвовал в церковь, выстроил дом Анфисе, завел себе и ей обстановку, ковры, часы, узорчатые самовары. А дальше что? Эх, закатиться бы в Москву! Но крылья у него куриные, да и лета не те.

Все-таки за три-четыре месяца он успел проспиртоваться основательно: нос стал красный, лицо опухло, во сне пальцы на руках плясали, всего подергивало. А когда увидал двух мелких чертенят, сидевших, как два зайца, на шкафу, твердо решил: «Надо сделать перерыв».

Два дня отпивался квасом, ел капусту и на третий уехал верст за пятьдесят в тайгу. Даже с Анфисой не простился.

IX

Средина лета. Путники загорели, как арабы. У Прохора три раза слезала с носу кожа.

Плыть весело, и погода стояла на диво. Вставали с зарей. Пока Прохор купался, Ибрагим жарил шашлык. Фарков возился с ведерным чайником. Подкрепившись, бодрые, пускались в дорогу, и уж в пути их встречал солнечный восход.

Вторую неделю весь воздух был насыщен дымом; где-то горела тайга. Солнце стояло большое, кровавое, как докрасна накаленный медный шар. Резкие тона и очертания в ландшафте сгладились, расстояние стало обманчивым, неверным: близкое стало далеким, далекое приблизилось вплотную. Воздух был неподвижен. Сквозь молочно-голубую дымку мутно голубело все кругом: лес, скалы, острова – все тускло, призрачно.

– Ибрагим, как все-таки хорошо… А?

– Вздыху нет. Глаза ест… Худо, Прошка!

Ибрагим сидел теперь в гребях, Фарков на руле: река все еще мелка, а ходовая бороздка извилиста, лукава. Вот глубокое плесо.

Фарков говорит:

– Прохор Петрович, у вас есть наживка? Надо к обеду рыбы наловить.

Прохор подает ему коробочку, наполненную слепнями, и прихлопывает у себя на колене еще двух слепней.

– Черт, сколько их!

У Фаркова пара удочек. Один за другим беспрерывно шлепаются в лодку золотистые караси.

– Жирнущие, – радуется Фарков и через пять минут заявляет: – Ну, теперича довольно.

Прохор привык к щедрым дарам Угрюм-реки и не удивляется. Он глядит на часы – время обедать. Присматривает удобное место и командует:

– Фарков, к берегу!

– Подале бы, Прохор Петрович, – слабо возражает тот, – деревня скоро.

Прохор чувствует, что дал маху: конечно, в деревне остановиться на отдых лучше: яйца, молоко, ватрушки, но раз сказал – сказал.

– Ты слышал?

Фарков ослушаться не смеет.

Уха очень жирная, каша крутая, с маслом, сухарей изобилие, и чай пьют до седьмого пота. Ибрагим среди обеда расстегивает на штанах все пуговки, сбрасывает подтяжки и самодовольно рыгает.

– Что, Ибрагим, наелся?

– Нэт.

Глаза его горят, как у волка, потом затуманиваются; круглая ложка проворно шмыгает из котла да в рот, наконец он еще громче рыгает и, опьянев от еды, ползет на карачках в тень всхрапнуть.

Прохору и Фаркову спать не хочется. Фарков лежит на спине, рассказывает о Даниловской сопке, что миновали вчерашний день. В ней есть пещера, где в недавние времена жил огненный змей. Днем его нету, но лишь наступает вечерний час, словно полымем осияет небо – мчится змей. Много крещеных он украл, все больше молодых баб да девок. Жил с ними, до смерти замучивал. А одна, сказывают, родила от него девку-шаманку, ту самую, что Антипа уморила.

– Неужто?!

– Да уж я не стану врать. А вот на этом самом месте, где мы лежим с тобой, мужик бабе нос отгрыз. Сначала за косы трепал, а тут отгрыз и выплюнул… Не нарушай венца…

Вдруг вода заплескалась где-то близко, и – гортанный крик:

– Тяни, тяни-и-и!

Хлопают весла по воде, шуршит под ногами галька. Прохор пристально посмотрел в ту сторону: молочно-голубая сказочная мгла скрывала все. Но вот еще немного, и высунулось из дымного тумана почти рядом с Прохором какое-то мглистое чудовище; оно, как неясный призрак, медленно скользило по воде.

– Ну, черти! Тяни, тяни!

Большой шитик. Его тянут на лямках против течения пятеро, шестой маячит у руля, седьмой на носу с багром: он отталкивает судно от встречных камней и карч.

– Ну, черти, ну!.. Так твою в тартынку! Ну!

Пятеро заходят выше пояса в воду и, напрягая остатки сил, буровят грузный шитик.

– Давай, давай, давай! – залпом несутся гнусавый окрик и крепкая оскорбительная брань.

– Это купчишка тутошний, торгаш, из армян. Уголовный он, – сказал Фарков. – Ужо я его покличу. По шее бы ему накласть. Самый мазурик.

На шитике навалены горой лосиные, скупленные у тунгусов, шкуры, на шкурах – три пуховые подушки; на подушках, как Будда в облаках, важно восседал боровообразный, весь заплывший салом человек. Над ним, бросая тень, колыхался балдахином большой белый зонт.

– Чего встали? Эй ты, рыжий! Тяни, тяни!..

Веревки вот-вот лопнут, они глубоко впились в согнутые спины батраков. Изнывая от жары и напряжения, люди надсадно дышат, словно запаленные, больные кони.

– Аганес Агабабыч! – крикнул Фарков, приподымаясь. – Вот имечко-то чертово, язык сломаешь, – сказал он Прохору. – Политики его тянут, царские преступники. Аганес Агабабыч, слышь!..

– Кто такие? – отозвалась копна.

– Жители. Тут человек с тобой желает перемолвиться, купецкий сын.

– А-а-а, – протянул торговый и загнусил: – Эй, вы! К берегу… Выбирай постромки, подтягивай бурундучную… К берегу, так вашу в тартынку!..

К Прохору подкатился на коротких ногах-бутылках шарообразный, в два обхвата, человек; он пыхтел, сопел, обливался потом, мокрая его рубаха расстегнута, рукава засучены, грудь и руки в густой, как у медведя, шерсти.

– Здрасте вам, – он протянул Прохору пухлую ладонь-подушку. – Откудова? – Говор его нерусский, гортанный.

Прохор назвал себя, с интересом рассматривая рыхлую копну на ножках, нескладно обмотанную сукном и ситцем. Торгаш сел по-турецки на землю, спросил:

– Что тебе здэсь надыть? Зачем едешь? Может, торговлю желаишь заводить? – Торгаш засопел, запыхтел, продул ноздри и, покачивая круглой бритой головой, гнусаво стал кричать: – На-а-прасно! Здэсь пропадешь… Народ – сволочь, все норовит в долг без отдачи. Порадка нэт, управы нэт, чисто разор! Тунгусишки – зверье, орда, того гляди зарэжут… Ой, не советую! Ой-ой!

– Чего зря врешь, Аганес Агабабыч, – не стерпел стоявший у костра Фарков. – У нас народ хороший. А ты ведь, как клещ, впился – ишь брюшину какую насосал…

– Что-что-что? – Сидевшая в песке копна заработала пятками и грузно повернулась вокруг своей оси к Фаркову. – Что? Клещ? Я клещ?!

– А приплывем ли мы до заморозков в Крайск? – спросил Прохор с волнением.

Вновь заработали пятки, и копна с великим сопеньем повернулась лицом к нему:

– Хо-хо! Нэт!.. Ты что? Поворачивай-ка назад скорей… Ты знаешь, скольки верстов? Три тыщи верстов отсюда. А река, ого! Прямо смерть.

Прохор кивнул на сидевших в стороне рабочих и спросил:

– А это кто такие?

– Полытики… Смутьяни… Ссылка… Дрянь. Я их – во!..

– Почему дрянь? – вопросительно взглянул Прохор в его заплывшие свинячьи глазки.

– А как! Против цара, против порадку, против капиталу? Пускай-ка они, сукины дети, на себе теперича меня повозят, пускай лямку потрут… Ха-ха-ха… Я их – во! – Он вскинул мохнатый кулак и покачал им в воздухе.

– Да ты и весь народ рад – во! – сказал Фарков, горевший нетерпением сцепиться с ним.

– Что-что-что? – повернулась вокруг оси, крикнула копна. – Эй, рыжий! Подай-ка сюда книжку! Вот посмотрим… Я знаю тебя, голубчика… Ты Фарков? Знаю… Ты мне больше сотни должен.

– Ни шиша я тебе не должен… Ты в десять раз дороже накладываешь против настоящего… Ты нас процентой задавил… Ты…

– Что-что-что?!

Прохор направился к политическим. Как-то в городе он ходил со знакомым студентом на сходку молодежи. Там были и политики. С жаром, справедливо говорили, пели, ругали начальство, порядки. Да как хлестко, как правильно! Прохору очень тогда все понравилось; он о многом расспрашивал студента, который дал ему кой-какие книжечки, правда, очень непонятные и скучные. Прохор кое-как перечитал их и возвратил, ничего почти не запомнив.

– Здравствуйте!

Все посмотрели на его высокую фигуру, на гордо поднятую голову с зоркими глазами. Прохор протянул им портсигар. Закурили.

– И охота вам этого черта на себе тащить, – начал Прохор, – пристукнули бы его где-нибудь.

Все ласково улыбнулись, а тот, что в шляпе, сказал, вздохнув:

– Если начнешь пухнуть с голоду, на все согласишься. Чалдоны на работу не берут, да мы и не можем: тайгу корчевать да новину распахивать где ж нам.

Прохор взглянул на его бледное, в черной бороде, лицо, на белые, вспухшие от комариных укусов руки, к которым плохо приставал загар.

– Я, например, бухгалтер, а товарищ мой – фармацевт, – сказал другой, тщедушный, маленький, – а вот этот человек – юрист, известное дело, мы к мужичьему труду не приспособлены. А вам сколько лет, товарищ?

– Двадцать, – соврал Прохор, и все поверили ему. – Я тоже купец, – сказал он. – Может быть, сюда приеду работать… Но я дело иначе поведу.

Тот, что в шляпе, безнадежно махнул рукой, но все-таки полюбопытствовал:

– А как же?

– Прежде всего этого бегемота и всех мерзавцев, что грабят мужиков, в омуте утоплю… А потом…

В это время у куста страшно заорали:

– Жулик!!

– Нет, ты жулик!.. Вот кто!

Фарков стоял прямой, как столб, длинные его руки покачивались. Возле него подпрыгивал запыхавшийся толстяк и тыкал в его лицо раскрытой книжкой:

– Вот запись! На-на! В тюрьма!.. На поселенье!..

– Тьфу твоя запись! – свирепо плюнул Фарков на книжку.

Толстяк, припрыгнув, ударил Фаркова в подбородок, тот с размаху ткнул кулаком в тугое брюхо. Толстяк отпрыгнул, пригнул голову и, быстро крутя кулаками, двинулся, как вепрь, к противнику. Тот грохнул кулаком по жирной спинище, как по тесту, но тотчас же от хлесткого удара слетел с ног.

– Ага-а! Так твою в тартынку!!

Все слилось в ревущую неразбериху: вот меж ногами Фаркова хрипит и закатывает глаза налившаяся кровью голова армянина; вот сам Фарков, царапая скрюченными руками землю, юлит, как большой ящер, выползая из-под рухнувшей на него горы. Облаком взметнул песок, с хрустом шебаршит щебень; головни и горящие сучья, словно жар-птица, летят из костра куда попало.

– Довольно!! – во всю мочь вскричал Прохор и бросился их разнимать.

– Баста, – грузно поднялся толстяк, как свекла красный, и стал вправлять в штаны выбившуюся разодранную рубаху. – Будешь?!

На страницу:
4 из 9