bannerbanner
Про Н., Костю Иночкина и Ностальжи. Приключения в жизни будничной и вечной
Про Н., Костю Иночкина и Ностальжи. Приключения в жизни будничной и вечной

Полная версия

Про Н., Костю Иночкина и Ностальжи. Приключения в жизни будничной и вечной

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Дорогие… э-э… товарищи! У нас тут есть такие товарищи, которые нам… э-э… совсем не товарищи!

И все рассмеялись, а Ностальжи стала разливать чай.

* * *

«Фалеристика – коллекционирование орденов, медалей, значков, любых нагрудных знаков (в том числе почетных, юбилейных, ведомственных, об окончании учебных заведений и т. д.), а также наука, вспомогательная историческая дисциплина, занимающаяся изучением истории этих предметов, их систем и их атрибуцией», – прочитал Н. в Википедии.

– Наука. Атрибуцией… – ступорно повторил он.

Н. вспомнил себя в детстве и как он одно время собирал значки (собирал – это как?

…валялись ли они на тротуаре, смотри под ноги да собирай, дураки теряют знаки?…ходили ли красные девки за ними в лес с корзинками, агукающе оперно перекликаясь, перебрасываясь вишеньем-малиною, напав на рясную поляну?.. и такой на небе месяц… – этого Н., хоть убей, уже не мог вспомнить).

– Я любил, Господи, эти значки, Ты же знаешь! И я их собирал. У меня было три – три! – альбома, в каких-то клеенчатых обложках, со страницами из поролона; и был лист чисто тупо поролона, пришпиленный гвоздями на стену, и туда я втыкал – особенно, осторожно, боково, и такой тихенький скрррип – все эти значки; и самые тайно любимые думаешь какие были? Гербы городов?

– Да ну… – отвечал Господь, – что ж Я, не помню тебя в том возрасте… Переливные у тебя были. Хотя, в сущности, согласись, это же дешевка…

– Согласен! – вскричал Н. – А тогда – это было… было… Таинство, говоря по-Твоему… (Господь хмыкнул и открыл было рот, чтоб что-то уточнить, но закрыл и не стал.) Так повернул – волк! А так – заяц! Так повернул – ну! А так – погоди! Так повернул – Ты близко! А так повернул – далеко! Так повернул – Ты Сальватор! А так – Пантократор! Так повернул – Ты милостив! А так – справедлив!..

– Мой ты золотой… – сказал Господь и прижал головенку Н. к Своей груди, стараясь не испачкать его сукровицей, продолжающей сочиться из межреберной дыры. – Мой ты хороший. Фалерист… дитятко.

* * *

Однажды, когда Н. был дедушкой, Ностальжи, будучи бабушкой, пыталась отвлечь внука от щупа-щупсов и прочего ГМО и, достав что-то (по слову Линор Горалик) вогкое из холодильника, говорила внуку:

– Надо есть живые ягодки!

На это дедушка Н. моментально сказал, что именно что не надо, что живое есть нельзя, что живые ягодки боятся, болят и не хотят, а гуманно и правильно – есть мертвые ягодки.

Получив за совет по кумполу, Н. на время потерял ориентацию в пространстве и времени, но зато вспомнил, что означает слово «уполовник».

Впрочем, придя в себя, забыл снова: такова уж особенность рода человеческаго.

* * *

В порядке очереди Н. подошел к большой торговой тетеньке, облаченной в жемчужно-белесый передник поверх псевдолилового квазипуховика, занимающей собою весь проем окошечка.

– Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! – хрипло, на тонах слегка повышенных, сообщила торговая тетенька.



– А какую вы жизнь принимаете? – уточнил Н.

– Оборотную, используемую вторично! И чтоб была она: чистой изнутри и снаружи и сухой; не имела чтоб сколов; была бы без этикеток и клея; а равно – разложенной по ящикам!

– Вот так-то, – сказал Н. рыжей худой собаке Собаке, которая вторую неделю жила близ его подъезда на крышке канализационного люка, а Н. время от времени выносил ей поесть, за что Собака всякий раз благодарно виляла облезлым хвостом, нюхала и лизала Н. пальцы, улыбалась ртом и принимала деловой вид, суетливо лая на видящихся ей посторонними. – Вот в чем и разница меж человеком и собакой: собака принимает жизнь всякую и без всяких условий.

И собака Собака соглашалась с ним целиком и полностью.

* * *

Н. любил всех животных, не только котов и собак. Любил (умеренно) даже и комаров. Слушая в нощи надрывно зундящего над ухом комара, Н. думал о том, что кровососущий есть не кто иной, как «крово-со-сущий» – существующий вместе с человеком брат по крови.

* * *

Н. перелистнул страницу и прочел:

«– Что это промелькнуло у нас за спиной?! – воскликнул Мумитролль.

– Это оно прошло, – сказал Снусмумрик и вытащил из рюкзака флейту.

– Что прошло?..

– Само.

– А!.. – облегченно вздохнул Мумитролль. – Ну и славно!

Они помолчали, щурясь в весенний закат.

А потом Мумитролль снова спросил:

– Как ты думаешь, почему всегда так бывает: вот оно прошло, само, и стало так хорошо и легко – но мы скоро про это забудем, а если прошла, например, Морра, то будет страшно и холодно, и мы запомним это надолго?

– Не знаю… – пожал плечами Снусмумрик. – Так уж всегда бывает у вас тут, в Мумидоле.

– У нас?.. А там, ну, где ты был зимой… там… так не бывает?

– Пожалуй, бывает и там… – задумчиво сказал Снусмумрик, но тут же тряхнул головой, улыбнулся одними глазами: да ну! давай-ка лучше сыграем? – и приложил флейту к губам».

– Все. Конец главы, – сказал Н., но Ностальжи уже спала и не слышала его. Н. потрогал ей лоб: он был мокрый, но жар, похоже, уже спал. И Н. захлопнул книгу.

* * *

– Дурак ты, – сказал дедужко майор Пронин. – И шутки у тебя дурацкие.

– Позвольте… – сказал Н.

– Не позволю! – застучал майор магической сухой костью. – Мы пытались не допустить позора! Четырнадцать снайперов пытались сбить Мишку Олимпийского над Воробьевыми горами! Четырнадцать! Лещенко, Анциферова, прием, вызывайте подкрепление! Чтоб на трибунах становилось тише! Чтоб восстановить баланс сил! Чтоб всем, слышишь ты, сопляк, – ВСЕМ возвратиться в свой сказочный лес!..

– Увваф! увваф! – сказала на это удочеренная собака Собака и, подъяв ввысь уши, заелозила по подстилке задом.

– Будем песню беречь! До свиданья, до новых встреч!.. – торопливо в прихожей говорил Н. провожаемому превысившему градус дедужке майору Пронину, пугливо оглядываясь через плечо – не проснулась ли Ностальжи, а то она после вечерней смены, и если что, мало никому не покажется.

* * *

– Батюшка, как вы понимаете, что такое «коллективная ответственность»? – спросил Н.

– А чего тут понимать, – не задумавшись ни на мгновение, ответил батюшка. – У нас в церкви коллективная ответственность наглядно видна. Это когда грешат одни попы, а отдуваются за них другие.

– Почему?..

– Потому что – целокупность. Ну, это такие особенности жанра. Поп в проповеди с амвона, обобщая, говорит народу Божию: «все мы», а народ Божий, приходя к попу в ночи и зареве пожаров с вилами и тоже обобщая, говорит ему: «все вы».

– А-а… – протянул Н., выказывая как бы понимание. – Целокупность…

Ночью ему приснилась целокупность. Она шумно отдувалась и была, как в умозрениях Оригена про апокатастасис, шарообразной формы, в епитрахили и с бородой.

* * *

Пришед в гости к батюшке, Н. обнаружил, что тот завел себе красноухую черепашку, посадил ее в тазик с водой и кормил тараканами.



– На газоне нашел. Их нередко выбрасывают, когда обнаруживают, что они кусачие, – сказал батюшка. – Лежала на спине, лапками шевелила…

– Померла бы?

– А то… Сама-то перевернуться не может. Падшесть, понимаешь, она такая… Правда, Ван Цюи писал, что не таковы, одни из всех, нефритовые черепахи: они приучаются выживать в перевернутом мире, и одна лишь нефритовая черепаха может, вопреки природе, стать приемной матерью-кормилицей киноварного цилиня…

– Типа Церковь?

– Типа. Хочешь покормить?

– Я? Э-э… Нет, вы уж лучше сами… вы все-таки в сане, и все такое… – пробормотал Н., а черепашка внимательно посмотрела на него ничего не выражающим вековечным глазом, приняла в клюв таракана и, погрузившись с головой в праматерию, стала питаться.

«Запомнила», – содрогновенно подумал Н.

* * *

Н. спросил у батюшки:

– Отче, а как вы относитесь к экуменизму?

Батюшка, примерившийся налить чаю из чашки в блюдце, остановил движение на полпути:

– В каком смысле?

– Ну… Наши перегородки до неба не доходят, и все такое…

– Перегородки? А помнишь лихие девяностые? У нас тогда ежедневно крестилось человек по полста, считали их партиями, да отпевания, да венчания, да все подряд… Помню, в одном углу храма я вполголоса покойника отпеваю, а в другом мой сослужитель вполголоса две пары подряд венчает, в одном углу – многая лета, в другом – вечная память… И ничего. И перегородки не доходят. Вот это был экуменизм!

«У попов на все готов ответ», – подумал Н. Но вслух, конечно, не сказал – батюшку он любил. И Ностальжи ничего не сказала, ее на тот момент поблизости не было.

* * *

Н. иронически наблюдал, как Ностальжи роется в своей сумочке, уйдя туда по плечи и время от времени длинно, чувствительно чертыхаясь.



– О Дамская Сумочка, модель мироздания!.. – пропел Н. на неопределенный мотив. – Архетип ищем?

Косматая Ностальжи вынырнула из сумочки и уставилась на него недвижными яростными желтыми глазами Минервиной совы, от горя сошедшей с ума.

– Какой еще архетип?

– Ну-у… – осторожно сказал Н., на всякий случай передвигая задом табуретку к дальнему краю стола. – Какой у вас там, женщин, бывает архетип… Например, Маленькое Черное Платье. У каждой женщины в ее Дамской Сумочке должно быть ее Маленькое Черное Платье.

– Нет. Большой Серый Пиджак, – сдавленно выговорила Ностальжи.

– О! Мадам феминистка?.. – продолжал было Н., ловко увернувшись от Дамской Сумочки, пущенной ему в физиономию, по бессмертному булгаковскому примечанию, метко и бешено.

И страсть, как свидетель, поседела в углу.

* * *

Н. вытащил ящики письменного стола, вывалил все залежи на пол и, сидя среди вываленного на корточках, как ночной вран на нырищи и как птица, особящаяся на зде, перебирал бумаги.

– Слушай, ты не помнишь, кто это снимал? – он протянул Ностальжи серый, с одной стороны глянцевый в трещинах, прямоугольничек. На обороте имелся круглый след, видимо от чайной чашки, и химическим карандашом было написано: «Весеннее половодье на р. Лета».

Ностальжи долго смотрела, наконец сказала:

– Не помню…

– А в каком году хоть?

Но нет, ни Ностальжи, ни сервис гугла «Поиск по картинке», в который ввели сфотанный телефоном снимок, не помнили ничего.

* * *

Выйдя вынести мусор, Н. нашел возле баков выброшенный кем-то красный советский двенадцатитомник Дюма издательства «Художественная литература», и по этому поводу друзья справляли небольшую тризну, подымая нечокаемые тосты за времена, потом за нравы и прочее. После четвертого тоста Н. ударился в патетику на тему былой ценности подписных изданий и пересказал правдивую историю, как в оные времена такой вот двенадцатитомник обменяли на четыреста двенадцатый «Москвич».

– Ой, да ладно врать-то, – перебил его Костя Иночкин. – Сто раз рассказываешь одно и то же… Не был это четыреста двенадцатый «Москвич».

– А что это было, по-твоему?! – пошел пурпурными пятнами Н.

– Ушастый «Запорожец» был, – вылавливая в банке вилкой одиноко ускользающий микроскопический корнишон, авторитетно сказал Костя.

– И не обменивал его никто, – неожиданно вставила Ностальжи. – А ушастый этот «Запорожец» вы разбили в стройотряде. В райцентр ночью за водкой поехали. Придурки.

– Точно! – воздел вверх вилку Костя. – А «Запорожец» еще был из деревенских чей-то.

– Но позвольте!.. – опешил от такого поворота Н. – А при чем же здесь Дюма?!

Никто ему не отвечал, потому что Дюма действительно был ни при чем. Но это только с одной стороны.

* * *

Н. читал вслух:

«Весело катился Пушкин по дорожке из Одессы и пел песенку:


Я от Вертера ушел,От Чайльд-Гарольда я ушел,От Мельмота ушел,От Гяура я ушел,От тебя, романтизм,

Всяко-разно уйду! И покатился Пушкин в Михайловское, прямо реализму в зубы…»

Собака Собака уснула на солнышке, плотоядно повизгивала, посучивала ногами во сне. Н. закрыл книгу, положил на лавочку, иэхх! потянулся с хрустом: весна, товарищи!.. С обложки книги на него строго и приязненно глядел пожилой ученый автор, в бровях и пышных вековечных усах.

* * *

Костя Иночкин перечитал стихотворение, потом еще раз перечитал, отложил листок, и Н. с деланой небрежностью спросил:

– Ну как?

– Хорошо, – сказал Костя, – мне нравится. Только вот давно хотел тебя спросить: чего это ты в последнее время стихи пишешь без знаков препинания? Фейсбучной моды, что ли, нахватался? А помнишь, как я всегда любил твою любовь к знакам препинания! Точка и тире; многоточия; сложная система скобок; и особенно эти твои точка с запятой…

– Ну да, любил… когда это было-то!.. При чем тут мода вообще! – уязвленно сказал Н. – Просто это новый взгляд, другая тональность, другое дыхание и все такое…

– А по-моему, ерунда. Знаешь, зачем в стихах знаки препинания? Чтоб они торчали как заусенцы, и тогда стих у Бога в ушах застревает. И Он его запоминает. А так – в одно ухо влетело, в другое вылетело.

– Ишь ты. У Бога в ушах. Тебе самому бы стихи писать…

– И зря иронизируешь, – неожиданно серьезно продолжал Костя, перегнувшись к другу через стол, положив ему руку на плечо и глядя в глаза. – Ты ведь для Бога пишешь?

– О!.. А чего это ты про Бога вдруг заговорил?

– Я-то? Да стареем, стареем понемногу!.. – криво усмехнулся Костя, откинулся обратно на спинку стула, замолчал, стал выковыривать из пачки сигарету.

«Действительно, кстати, стареем!..» – подумал Н. И еще подумал, ну и слава Богу, коли так. Значит, еще год-два, и былая любовь к точке с запятой вернется к нему снова.

* * *

– Зря вы тогда расстались, – сказала Ностальжи. – Такая любовь была!..

– Такая, да… – сказал Н. – Собственность – это тоже форма любви. Болючая, страстная. Знаешь, говорят, в аду, когда кто-то умирает, ему перед смертью зашивают рот. Чтоб не смог сказать: «Господи, помилуй!» и не исчез бы из ада. Хотят оставить его себе навсегда.

– Форма любви, – повторила Ностальжи. – Если так подумать, то все на свете – форма любви.

– Да, – сказал Н.

* * *

Дочку Ностальжи зовут Ляля, Ляле пять.

Стремительно, как несомая ветром Мэри Поппинс, летя на работу, Ностальжи попросила Н. посидеть с временно отлученной от садика Лялей – у Ляли какие-то гланды, а у Н. как раз отгул.

– Ну что, почитаем сказку? – бодро сказал Н.

– Не зна-аю… – уйдя в глубины кресла и подрыгивая босой ногой, Ляля искоса снизу сквозь челку внимательно глянула на Н. и опустила глаза.

– Ну-у… Ты что же, не любишь сказки? – озадаченно спросил Н.

– Не зна-аю… – Ляля изогнулась, вытащила из-под себя бархатного, которому Питер бока повытер, ослика с заштопанным пузом, помяла перекатывающиеся внутри ослика остатки гранул наполнителя, натянула ему уши под подбородок и сделала старушку.

– Но ведь сказки – это классно! – бодро сказал Н. – Там всегда все заканчивается хорошо! Да же?

– Да-а… – ковыряясь с осликом, протянула Ляля. – А мне грустно…

– Грустно? Отчего это?

– А что заканчивается хорошо… Что хорошо только в конце. И что как только хорошо, так всегда – конец.

На это Н. не нашелся что ответить.

Однако, что бы там ни глаголила истина устами данного младенца, день надо было как-то скоротать, и он таки откашлялся и раскрыл книжку.

* * *

Два поэта вошли в храм помолиться. Один был Н., а другой верлибрист.

Н., став впереди, молился так: «Боже! благодарю Тебя, что я не таков, как прочие литераторы, грабители, обидчики традиции и разорители скреп, беспутные постмодернисты, или как этот верлибрист. Пощусь два раза в неделю, применяя теорию стихосложения».

Верлибрист же стоял вдали. Он не смел даже поднять глаз своих к небу, но, ударяя себя в грудь, говорил: «Боже, будь милостив ко мне, грешнику!»

Один вышел более оправданным, другой – более-менее оправданным, один сунулся к другому сигаретой: «Огонька не найдется?», другой чиркнул зажигалкой.

И каждый пошел своею дорогой, а поезд пошел своей.

* * *

Последние часы перед концом света Н. обычно проводил у Марфы, на даче в Семхозе.

– Прошу вас, варенье помешивать надо строго по часовой стрелке! – говорила ему Марфа, одновременно утверждая живенькому мясу, норовившему вылезти наружу из мясорубки, вилку в темя, чтоб оставалось в сущем сане, а другой рукой в прихватке отворяя заслонку духовки – взглянуть на пирог.

Н. послушно переиначивал свои внутренние беспокойные эсхатологические ритмы на часовую стрелку и мерно вращал деревянную мутовку в недрах медного таза, стараясь захватывать булькающие и томящиеся в сиропе райские яблочки не только по краям, но и в глубине.

Потом, как всегда, грохотало и бухало, воздух студенел и ядовито наливался ало-зеленым, и Н. всем существом ощущал радиоактивную взрывную волну, впрочем, как всегда, обходившую стороной Семхоз, отчего Н. натужно усмехивался сам себе и пытался шутить, рифмуя «Семхоз» и «невроз».

Марфа взглядывала на кухонные часы.

– О, управимся ли к обеду!..

Н. в этом месте смотрел на нее просительно и смиренно, стараясь лицом походить на старого лабрадора.

– Ладно-ладно, знаю я вас, уж никакого терпежу!.. Только одну, слышите, молодой человек? ОДНУ рюмочку!.. Как говаривала моя бабушка, кто не ждет гостей – не дождется в Царстве Божьем добрых вестей!

Н. благодарно принимал из ее рук рюмочку смородинной настойки и, парно́ вздохнув, как молочное дитятя, и опустив лицо в рюмочку, глотками выпивал.

– Ну и слава Богу! Молодой человек, вилки, вы разложили вилки?

– Ой!.. – обычно говаривал Н. и, ухватив жменю мокрых сияющих мельхиоровых вилок, принимался проворно их протирать реденьким старым свежевыстиранным льняным полотенчиком и раскладывать аккуратно окрест тарелок, от возраста инде щербатых, но сияющих паче солнца.

Тут, как обычно, хлопала дверь дощатого домика, и на веранду входили Христос и Мария, возбужденные, блистатоочитые, местами обгоревшие, обсыпанные радиоактивным пеплом, горячо описывающие друг другу детали только что совместно пережитого события.

Марфа снова взглядывала на часы, морщилась:

– Опять?!.. Ну что ж это такое!..

– Прости, Марфа!.. – торопился объяснить Христос, а благородная Мария, не желавшая, чтоб ее выгораживали, останавливала его значительными взглядами и жестами и торопилась объяснить сама:

– Это вы меня простите!.. Я там, пока шла, благую часть избрала, а как грохнуло – ну и выронила и потеряла, а потом пока нашла, да пока подобрала…

Тут Христос и Мария, продолжая возбужденно обсуждать яркие моменты своего приключения, лезли было, отодвинув стулья, за стол, но Марфа была начеку:

– Так, стоп! Господи, это что такое! Мыться, немедленно мыться!

Осекшись на полуслове, Христос и Мария замолкали, потом смиренно молча шмыгали в дверь, гремели рукомойником.

Вот и сейчас – Марфа, скрежетнув дверцей духовки, вздохнула:

– Ну вот, все и готово… Молодой человек, выгляните в окно – идут?

Н. выглянул.

По Сергиевой тропе, от железнодорожной станции Семхоз по лесенке вверх, потом – мимо храма, меж дубов, ныряя в тень и снова появляясь, шел отец Александр в сияющей шляпе и белоснежном летнем пальто, помахивая портфелем.

– Идут!..

– Слава Богу!.. Много с ним?

– Сейчас… Пять… Восемнадцать… Сто сорок два… Ой, вы знаете, думаю, что порядочно… я сбился.

– Ну вот, ну вот!.. Я так и знала, что будут нужны еще рюмки!.. Голубчик, прошу вас, помогайте, доставайте вон там, в буфете!..

И Марфа, по выражению Ностальжи, которое тут же вспомнил Н., вертя дыру на месте, взмахнула передником, как крылом.

* * *

Н. приснилась Ностальжи. Она как будто бы жила на книжной полке, в книге «Домострой», и когда Н. постучал в обложку, выглянула оттуда на минуту, вся нечесаная и отекшая, с огромным животом, и глухо сказала: «Муж наложил на меня бремена неудобоносимые, а сам и пальцем не дотрагивается, чтоб их понести», и опять скрылась.

Н. как будто бы хотел что-то ей на это сказать сочувственное, но обнаружил, что и сам живет на книжной полке, и все его друзья – на ней же: собака Собака – в «Муму», батюшка – в «Лествице», Костя Иночкин – в сорокинской «Норме», а сам Н. – в Туве Янссон.

Долго извиваясь и крича немым нутряным мыком, Н. наконец рванулся, совместился сам с собой и проснулся, весь мокрый.

«Хорошо еще, что это была „Шляпа волшебника“… жить можно, ничего… Или все-таки – „В конце ноября“? Тогда швах, плохо мое дело…» – до утра, не спя, думал Н.

* * *

На ночь Н. читал «Лествицу».

Во сне ему привиделась эта лестница, похожая на боттичеллиеву воронку, отверзтую внутрь человеческого естества, а сам Иоанн, игумен горы Синайской, был Вергилием: по главам-ступеням страстей – вниз, по главам-ступеням добродетелей – вверх. «Зачем ты написал эту книгу таким архаическим языком? Я не монах, и мне страшно ее читать!» – спрашивал у Иоанна Н., а тот, весь коричневый, ссохшийся, но изнутри, под глянцевой корочкой аскезы, медовый и лучащийся, как финик, вздыхал и говорил: «Да ничего я не писал. Я только включаю свет здесь, на лестнице, – а видишь самого себя в этом свете ты сам. И решаешь, оставаться тебе или выползать, тоже ты…» – и плоской иконописной дланью указывал на большой, в пятнах ржавчины, железный рубильник.



Н. вспомнил картинку в посте из фейсбука: под водой два аквалангиста сидят в защитной клетке, а снаружи плавает акула и говорит: «Выходите из зоны комфорта, измените вашу жизнь!», и комментарии типа «ага, щас». Повернувшись на бок, Н. уснул снова. На этот раз приснилась ему темная толща воды, и клетка комфорта, и собственная асфиксия, и страх, и эта самая акула; потом, пристально вглядевшись, Н. понял, что это не акула, а совсем другая рыба, или даже – Рыба, примерно та самая, из которой когда-то Иона вышел совсем другим человеком, а именно – самим собой.

* * *

Н. зашел на кухню, наполненную паром, чадом, запахами свежеиспеченных куличей, свежекрашеных яиц и булькающего на плите студня, и заглянул в холодильник. Подсвеченная пустота гудела ровно.

– Велик день тоя субботы, – сказал Н. и закрыл холодильник.

Ностальжи, шинкующая лук, знала, что изъясняться церковнославянскими цитатами Н. начинает в минуты особой туги и предельного над собою смирения, и промолчала.

– В день тоя субботы еды-то вокруг много, а пожрать нечего, – по-русски уточнил Н., обращаясь как бы к мирозданию. Просунувшая часть рыла в ту же кухонную дверь собака Собака – услышав голос Н., она воспряла: «Наши в городе!» и в четвертый раз попыталась проникнуть в запретное пространство кухни – как бы негласно соглашалась с ним; черный ее соплеватый нос в розовых плешинах подрагивал от голода и удалой трусливой отваги.

– Кто не дает-то. Открой зеленый горошек, – ровным голосом, щелкая ножом по доске, сказала Ностальжи.

– Горошек!.. Очи мои изнемогосте от поста, – отвечал Н. и дрогнувшим голосом пояснил: – Видеть ваш силос уже не могу.

– Это колени изнемогосте от поста, – все так же ровно отвечала Ностальжи, и ровность эта приобрела уже нехороший оттенок. – А очи – они изнемогосте от нищеты. Образованец.

И глаза ее наконец стали медленно подыматься от ножа и доски; приготовленная Н. цитата про Марфу-Марфу и куличи мнози замерла в горле его; едва успел он ногой выпихнуть из кухни собаку Собаку и вместе с ней исчезнуть, пока эти глаза не поднялись окончательно.

* * *

Открыв фейсбук, Н. прочел:

«Вы теперь можете отмечать людей в своих статусах и публикациях. Введите @, потом имя друга. Например: „Я и @Иван Иванов вместе обедали“».

– Я и собака Иван Иванов. Обедали. Вот так-то, – сказал Н.

Собака Собака, которая привыкла откликаться на, в общем-то, любое имя, всем видом выразила постоянное и неизбывное согласие обедать вместе и немедленно.

* * *

Про бывшего Ностальжи мало кто что знал. Даже Н. Ну, на то и бывший, был и был. Знали только (по ее же немногословным рассказам), что он был очень страстный.

– Ага. Страстный. Со многими страстями. Любоначалие, чревоугодие, гортанобесие там, мшелоимство… – добавлял при этом Костя Иночкин.

* * *

Н. излагал батюшке содержание прочитанного апокрифа:

– Ну и дальше там написано, что Мария была из священнаго рода Моисея, а Марфа – из священнаго рода Аарона; и потому род Марфин печется о мнозе, а род Мариин благую часть избра; и так эти роды – и по сей день… Как вам такое?

Батюшка аккуратно поставил чашку ровно в середину блюдца:

– Как есть, так и есть: одни попы все требничают, а другие – все небничают, и друг друга с трудом переносят.

– И что?..

– Да как что: несмы якоже прочии человецы.

И батюшка, сцепив на пузике персты, откинулся на спинку стула, склонил голову к плечу и ласково и пристально, как добрая неясыть, поглядел на Н.

На страницу:
2 из 4