bannerbanner
Писатели & любовники
Писатели & любовники

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Выскальзываю вон, пока Гэбриел не узнал меня или пока кто-то из сотрудников не вышел из-за справочной стойки и не напал на меня со своей помощью.

В Массачусетс я возвращаться не планировала. У меня просто не нашлось других планов. Мне не нравятся напоминания о тех днях на Чонси, о том, как я сочиняла рассказы у себя в спаленке на третьем этаже, как пила турецкий кофе в “Алжире”, отплясывала в “Плуге и звездах”20. Жизнь была легка и дешева, а если оказывалась недешева, я применяла кредитку. Мои ссуды продавались и перепродавались, я платила минимальные ставки и о своем распухающем балансе не задумывалась. Мама тогда уже переехала обратно в Финикс и платила за мои авиабилеты к ней, повидаться дважды в год. Остальное время мы болтали по телефону – иногда часами напролет. Мы ходили по-маленькому, красили ногти, кухарили и чистили зубы. Я всегда знала, где именно она находится в своем маленьком домике, – по фоновым звукам, по скрежету вешалки или звону бокала, помещаемого в посудомойку. Рассказывала ей о людях у нас в книжном, а она мне – о людях у нее в конторе в парламенте штата в Финиксе, она тогда работала на губернатора. Я вытаскивала из нее повторы ее историй о Сантьяго-де-Куба, где она росла, живя с родителями-экспатами, урожденными американцами. Ее отец был врачом, а мать пела опереточные песенки в ночном клубе. Время от времени она спрашивала, постирала ли я, сменила ли постельное белье, а я говорила ей, чтоб перестала изображать мать, не в ее это природе, и мы смеялись, потому что это правда и я ее за это простила. Оглядываюсь на те дни – они мне представляются обжорными: все время, вся любовь и вся жизнь впереди, никаких пчел у меня под кожей, а мама – на другом конце провода.

Вдоль улицы над капотами припаркованных машин – кляксы жара, кирпичные здания от них смотрятся волнистыми. Тротуары сейчас запружены – забиты публикой-из-пригорода, они бредут со своими блинчиками и холодными латте, дети сосут молочные коктейли и “Горную росу”21. Выхожу на проезжую часть, чтобы не сталкиваться с ними, перебираюсь к Данстеру22 и возвращаюсь в “Ирис”.

Поднимаюсь по лестнице мимо президентов прямиком в уборную, хотя я уже в форменной одежде. В уборной пусто. Вижу себя в зеркале над раковиной. Зеркало наклонено от стены ради людей в инвалидных креслах, а потому я к себе – под слегка непривычным углом. Вид у меня помятый, как у человека приболевшего и за несколько месяцев постаревшего на десяток лет. Смотрю себе в глаза, но они не совсем мои – не те это глаза, какие были у меня когда-то. Глаза человека очень усталого и очень печального, и когда я вижу их, мне делается еще печальнее, а затем я вижу эту печаль, это сострадание к печали у меня в глазах, и вижу, как в них поднимается влага. Я одновременно и печальный человек, и человек, желающий утешить печального человека. А следом мне становится печально за того человека, в ком живет столько сострадания, потому что и сама она, очевидно, пережила то же самое. И так по кругу, по кругу. Все равно что оказаться в примерочной с трехстворчатым зеркалом и настроить его так, чтобы видеть длинный сужающийся коридор с собой в нем, уменьшающейся в бесконечность. Ощущение такое же – будто печалюсь за бесконечное множество самих себя.

Плещу в лицо водой, промокаю полотенцем из раздатчика на случай, если кто-то войдет, но не успеваю высушить лицо, как оно опять сминается. Стягиваю волосы обратно в тугой пучок и выхожу из уборной.

В зале появляюсь с опозданием. Сестренка-Извращенка уже орудует.

Дана зыркает злобно.

– Терраса. Свечи.

Терраса располагается за баром и за французскими дверями – там влажно, пахнет розами, лилиями и перечными настурциями, которыми шефы украшают тарелки. Со всех цветов капает грязная вода, половицы вокруг мокрые. Пахнет, как у мамы в саду дождливым летним утром. Должно быть, шеф-кондитер Элен только что поливала. Этот оазис на крыше – ее творение.

Мэри Хэнд – в дальнем углу, с подносом греющих свечек, графином воды и мусорным ведром, соскребает ножом старый воск, натекший прошлым вечером.

– Погнали наши городских, – говорит Мэри Хэнд. У нее свой язык. Столики в “Ирисе” она обслуживает дольше всех.

Сажусь к ней. Беру с подноса тряпку и уже вычищенные стеклянные подсвечники протираю изнутри, роняю в них несколько капель воды и свежую свечку.

Возраст Мэри Хэнд разобрать трудно. Она старше меня – но на три года или на двадцать? У нее прямые каштановые волосы без единой седой пряди, она их стягивает назад бежевой резинкой, лицо длинное, шея тощая. Вся вытянутая и сухопарая, скорее жеребенок, нежели рабочая лошадь. Лучшая официантка из всех, с кем мне доводилось трудиться бок о бок, непоколебимо спокойная, но стремительная и сметливая. Знает все твои столики не хуже своих. Выручает тебя, если упускаешь зарядить закуску на столик-шестерку или забываешь свой штопор дома. В разгар вечера, когда все рвут задницу, когда передерживаешь тарелки под тепловой лампой и они перегреваются так, что их не унести даже на полотенце, сушефы срываются на тебе, а клиенты ждут своей закуси, счетов, доливов воды, добавок сока, Мэри Хэнд разговаривает с оттяжечкой. “Проще пареной репы”, – может добавить она, грузя все твои закуски себе на длиннющие руки и не морщась.

– Давай, гомункул, – воркует Мэри Хэнд над выжженным огарком. Никто никогда не зовет ее просто “Мэри”. Она подвертывает нож, и с приятным чпоком нас окатывает ошметками восковой жижи, мы смеемся.

Терраса хороша вот такой, без клиентов, солнце за высокими кленами пятнает столики светом, но без избытка жара – терраса высоко над горячим шумным хаосом Масс. – ав., растения Элен, их сотни, в ящиках вдоль низеньких каменных стенок и в горшках на полу, свисают со шпалер, все цветут, листья темно-зеленые, здоровые. Все растения, кажется, довольны, благоденствуют, и рядом с ними сам ощущаешь себя так же – или, по крайней мере, чувствуешь, что благоденствие возможно.

У мамы был дар к садоводству. Хочу сказать об этом Мэри Хэнд, но здесь, в ресторане, я о матери еще не заикалась. Не хочу быть той девицей, у которой мать только что умерла. Хватает и того, что я девица, которую послали подальше. Моя большая ошибка: на первой же учебной смене рассказала Дане о Люке.

– Тут каждый год так плодородно?

– У-у-у-гу-у-у, – говорит Мэри Хэнд. Видно, ей нравится слово “плодородно”. Я знала, что ей понравится. – У нее дар. – Слово “дар” она произносит как “да-а-ар”, очень медленно. Речь об Элен. – Да-а-ар к флоре.

– Сколько лет ты здесь работаешь?

– Со времен Трумена23 примерно.

С подробностями своей жизни она жмется. Никому не известно, где и с кем обитает. Вопрос только в том, со сколькими кошками, утверждает Гарри. Но я не уверена. Ходит байка, что она встречалась с Дэвидом Бёрном24. Болтают, что еще в старших классах в Балтиморе, – болтают, что дело было в РАШД25. Все говорят, что он разбил ей сердце и она так и не оправилась. Если до или после смены врубают музыку и возникают “Говорящие головы”, кто б ни был рядом с аудиосистемой в баре, станцию тут же переключают.

– Как ты оказалась на этой работе? – спрашивает она. – Ты не из тех, кого Маркус обычно нанимает.

– В каком смысле?

– Ты больше как мы – как старая гвардия. – Она имеет в виду людей, нанятых прежним управляющим. – Из церебральных.

– Не уверена, что я такая.

– Ну, ты знаешь, что такое “церебральный”, так что я права.

На террасу приходит Тони, выдает нам раскладку. Тут всего один большой стол – десятка, празднование чьего-то юбилея. Мы с Мэри Хэнд сдвигаем столики, накрываем их несколькими скатертями, выравниваем уголки верхней скатерти до кромки внизу. То же проделываем и со столиками поменьше, раскладываем приборы и посуду, попутно драим ветошками столовое серебро и бокалы. На каждый столик ставим по свечке и забираем из холодильника цветы, которые я подготовила к ужину. Шеф сзывает нас всех к официантской станции, рассказывает о блюдах дня, объясняет, что, из чего и как готовится. Шефы, с которыми мне раньше доводилось работать, были психованными и взбалмошными, а вот Томас спокойный и добрый. У него в кухне ничто не валится из рук. Нет у Томаса ни норова, ни злого языка. Он не ненавидит женщин, в том числе и официанток. Если допускаю промашку, даже в людный вечер, он просто кивает, забирает тарелку и подталкивает ко мне то, что было нужно. И повар он отличный к тому же. Мы все стараемся дорваться до лишнего карпаччо, или обожженного гребешка, или “болоньезе”. Верхние полки официантской станции забиты выжуленной едой, затолкнутой до упора, чтобы Маркус не заметил, – мы тайком питаемся ею весь вечер. Мне приходится есть в ресторане – в продуктовом магазине я себе могу позволить только злаковые хлопья или лапшу, – но даже если б не сидела на мели, ту еду я бы все равно таскала.

Через полчаса все места в моем секторе заняты. Мы с Мэри Хэнд ловим волну. Французские двери на террасу должны быть всегда закрыты, поскольку в обеденном зале работает кондиционер, и когда наши блюда готовы и подхвачены, мы открываем друг дружке те двери. Мэри Хэнд приносит мои напитки на одну мою четверку, а я подаю лосось на ее двойку, пока она открывает бутылки шампанского для буйной десятки.

Мне нравится выходить из жаркой кухни в прохладный обеденный зал, а оттуда – на влажную террасу. Нравится, что на баре Крейг, потому что сколько б заказов ни возникало, он всегда успевает добраться до твоих столиков и поговорить о винах. И мне нравится витать, словно нет свободного пространства, чтобы помнить что угодно о своей жизни, кроме того, что оссобуко – мужчине при галстуке-бабочке, лавандовый флан – имениннице в розовом, а “сайдкары” – студенческой парочке с липовыми документами. Мне нравится запоминать заказы – а записывать вы не будете? – обычно уточняют пожилые мужчины, – забивать их в компьютер на станции, забирать мое из окошка раздачи, пресекать мухлеж, подавать налево, прибирать справа. Дана с Тони слишком заняты на своих больших столах и не успевают никого оскорбить, а после того, как я выношу Данины салаты, пока та принимает заказ, она украшает перед подачей мои вонголе.

У меня столик из Эквадора, говорю с клиентами по-испански. Они слышат мой акцент и уговаривают сказать пару фраз на каталане. С ощущением этой речи во рту возвращается память о Пако, хорошее о нем, то, как у него сминалось все лицо, когда он смеялся, и как он давал мне заснуть у себя на спине. Рассказываю им, что у нас есть посудомой из Гуаякиля, и они хотят с ним познакомиться. Притаскиваю Алехандро, и он в итоге садится с ними покурить, болтает о политике и щерится как сумасшедший, а я успеваю разглядеть, каков он, когда не окутан брызгами и паром и не возится с пищевыми отходами. Но на кухне копятся дела, Маркус в конце концов вылетает на террасу и высылает Алехандро на его рабочее место.

Единственная стычка случается при второй посадке, когда Фабиана помещает двойку, которая вроде как Данина, в мой сектор.

– Ей только что досталась пятерка, – говорит Дана. – Что за херня?

Фабиана преодолевает весь путь в обход официантской станции – этого места она сторонится, поскольку тут толкотня и есть опасность испачкаться. На ней шелковое платье с запаґхом, она единственная женщина, которой позволены распущенные волосы. Чистенькая, только что из-под душа, и от нее никогда не пахнет салатной заправкой.

– Они ее попросили, Дана. У тебя семерка будет в восемь тридцать.

– Сраные учительницы из Уэллзли?26 Ой спасибо. Возможно, перепадет пятерка с их воды со льдом и одного на троих салатика.

Тянусь заглянуть за высокие полки на террасу. Рослая женщина и лысеющий мужчина.

– Бери себе. Я даже не знаю, кто это.

От бара к нам идет Маркус.

– Ты почему все еще здесь? – Фабиана рявкает на меня, чтобы выслужиться перед ним. – Иди к ним, Кейси.

Кажется, эти двое начали спать.

Выхожу на террасу.

– Кейси! – Оба резко встают и крепко обнимают меня. – Вы нас не узнаете? – спрашивает женщина. Мужчина взирает благодушно, щеки красные, расслабленные, коктейлем-другим уже закинулся. Она – крупная, грудь высокая, как форштевень, короткая золотая цепочка с лазурным камушком на шее. Что-то такое могла б носить моя мать.

– Простите.

Столик позади них ждет счет.

– Мы работали у Дага. С вашей мамой.

То была ее первая работа после того, как она бросила моего отца, – при кабинете некого конгрессмена. Дойлы. Вот это кто. Лиз и Пэт. Тогда они еще не были женаты.

– Это она свела нас, между прочим. Сказала Пэту, что я хочу с ним на свидание. А мне сказала, что он собирается меня позвать, хотя ничего подобного он не говорил. Вот же нахалка! И все же вот, пожалуйста. – Пожимает мне руку. – Какая жалость, Кейси. Нас эта новость сокрушила. Попросту сокрушила. Мы были в Виро, иначе пришли б на службу.

Киваю. Если б меня как-то предупредили, я бы справилась получше, но это – удар внезапный. Киваю еще раз.

– Мы хотели написать вам, но не знали, где вы на белом свете. А затем наткнулись на Эзру, он слыхал, что вы вернулись в “Ирис”! – Кладет теплую ладонь мне на руку. – Я вас расстроила.

Качаю головой, но лицо меня выдает, и брови ведут себя странно.

– Она подарила мне вот эту цепочку.

Разумеется.

– Прошу прощения, – говорит мужчина у них за спиной, помахивая кредиткой.

Киваю ему и всем, кто останавливает меня на пути к станции. Вытаскиваю лист рассадки из обеденной корзины и распечатываю чеки, зарывшись лицом в салфетку.

– Соберись, а, – говорит Дана, однако все же кладет чек на поднос с шоколадками и выносит его к моему столику за меня.

Проталкиваюсь через створки кухонных дверей. Повара заняты, спинами ко мне и к еде, которая ждет меня под тепловой лампой. Захожу в холодильник. Стою в сухой стуже, смотрю на полки с молочными продуктами у задней стенки, на брикеты масла, завернутые в вощеную бумагу, и пакеты с густыми сливками. Упаковки яиц. Дышу. Смотрю на руку. Калеб уступил мне ее кольцо. Она носила его всю мою жизнь – сапфир и два брильянтика. Небо и звезды – так мы его звали, когда были маленькими. Ее подруга Дженет придумала снять кольцо у мамы с пальца – после. Рука моя, когда я его ношу, смотрится в точности как мамина. Справлюсь, говорю я переливчатому сине-черному глазку. Выхожу принять заказ у Лиз и Пэта Дойл.

Когда приношу им их пино гриджо и закусь, они все еще держатся скорбно, однако к стейкам из меч-рыбы и ризотто Пэт уже разговаривает оживленно, употребляя слова, которых я не понимаю, – фондовые акции, коэффициент Шиллера27, – а к кофе они уже хихикают по поводу кого-то по имени Марвин, устроившего кавардак на свадьбе у их дочери, и едва ли помнят, что знакомы со мной. Впрочем, оставляют мне свои визитные карточки – на подносе с фискальным чеком и чаевыми. Шестнадцать процентов. Оба – частные предприниматели. Ни один из них больше не занимается политикой.

Столик за столиком люди исчезают, оставляя после себя перепачканные салфетки и отпечатки губной помады. Скатерти взъерошены и заляпаны, винные бутылки перевернуты вверх дном в мокрых держателях, море бокалов, кофейных чашек и замурзанных десертных тарелок. Все оставлено, чтобы кто-то убрал. Сейчас работаем медленно, приводим зал и террасу в порядок. Пошевеливаются только Ясмин и Омар, которых у бара ждут спутники.

Напоследок протереть стекло и обернуть еще приборов к завтрашнему обеду. Алехандро выносит клубящиеся паром зеленые стойки с бокалами. Поначалу они слишком горячие, не тронешь без полотенца. Мы с Омаром принимаемся обертывать: сложить салфетку в треугольник, ложку поверх вилки поверх ножа разместить вдоль длинной кромки, боковые уголки завернуть внутрь, закатать все вместе до уголка напротив. Крейг пересмеивается с тощей подругой Омара у барной стойки, и Омар обертывает все быстрее и быстрее. Уйти мы сможем только после того, как в корзине окажется сотня комплектов.

Когда влезаю на свой велосипед, уже почти час ночи. Тело изнурено. Три мили до моего сарая кажутся дальней дорогой.

Темнота, жара, на тротуарах – немногочисленные люди попарно. Река и дрожкое отражение луны. Ты на вкус как луна, сказал Люк в том поле в Беркширах. Поэт сраный. На тропинке несколько человек держатся за руки, пьют из бутылок, валяются в траве, потому что им не видно, сколько там зеленого гусиного дерьма. Он поймал меня врасплох. У меня не осталось времени защититься.

По утрам я страдаю по маме. А вот поздней ночью скорблю по Люку.

Мост БУ пуст, безмолвен. Преодолеваю воду по дуге. Дышится туговато, сипловато, но я не плачу. Пою “Психокиллер”28 – в честь Мэри Хэнд. Добираюсь до подъездной аллеи Адама, так и не заплакав. Уже кое-что. Вкатываю велосипед в гараж. Маленькая победа.

Мне под дверь подсунуты два уведомления о просроченных платежах и приглашение на свадьбу. На автоответчике мигает запись. Кровь у меня ускоряется. Старый рефлекс. Это не он. Это не он, говорю я себе, но сердце колотится все равно. Жму на “воспр.”.

– Эй. – Пауза. Долгий выдох, словно раскат грома в микрофон.

Это он.



Мама умерла за полтора месяца до моей поездки в “Красную ригу”. Я позвонила спросить, можно ли сдвинуть даты, можно ли приехать осенью или зимой. Ответивший на звонок мужчина горячо пособолезновал, однако сказал, что мне досталась самая длинная резидентура, какая у них только бывает. Восемь недель. С 23 апреля по 17 июня. Календарь “Красной риги” никак не поменять, сказал он.

Между нами простерлось долгое молчание.

– Вы отступаетесь от участия? – спросил мужчина.

Последний раз слово, похожее на “отступаться”, я произнесла, кажется, на переменке классе в четвертом. “Покажешь зубы или язык – заплатишь отступного”.

– Нет, отступаться не хочу.



Из Бенда в Бостон я добралась самолетом, а оттуда поехала автобусом в Бёрриллвилл, Род-Айленд. Ранняя весна. Новая Англия. Выходя из автобуса, я вдохнула свое детство, учуяла талую землю у нас во дворе и нарциссы в конце дорожки. Мне дали комнату в общежитии, где спать, и хижину для работы, и, встав на крыльце хижины в первое утро, я вспомнила мамину светло-коричневую куртку с белыми шерстяными манжетами и воротником и запах ее винтергреновых “Спасателей”29 в левом кармашке на молнии. Услышала, как она произносит мое имя – мое прежнее имя, Камила, только она меня так называла. Ощутила скользкое сиденье в ее синем “мустанге”, холодное сквозь мои рейтузы.

В “Красной риге” мама оказалась одновременно и покойной, и воскрешенной.

В обеденной комнате висело в рамке письмо от Сомерсета Моэма, одного из первых здешних резидентов.

“«Красная рига» – место вне времени”, – сказал он в том письме.



Люк был высоким и щуплым, как один несуразный дружок моего брата в средней школе. Прежде чем стать мне кем бы то ни было еще, Люк показался привычным.

Все началось в мой четвертый вечер в “Риге”. Одна резидентка показывала свой фильм в арт-сарае. Пришла я слишком поздно, места не хватило, встала в задних рядах. Люк явился еще через несколько минут. На экране какой-то строительный инструмент ввинчивал шуруп в сырое яйцо. В очень замедленной съемке.

– Что я пропустил? – произнес он фальшивым шепотом. – Что я пропустил?

Скользнул мне за спину. На один ужин меня усадили к нему за стол – каждый вечер рассадку меняли, – и вдобавок несколько раз я проходила мимо него в коридорах основного здания. Не очень-то задумывалась. Я тогда не очень замечала людей. Да и не писала. У меня было восемь недель на роман, но сосредоточиться не получалось. В хижине, которая мне досталась, был странный запах. Сердце у меня билось слишком часто и под кожей ощущалось рыхлым, как старое яблоко. Хотелось спать, но я боялась снов. Во сне мама никогда не была собой. Все время что-то не так. Слишком бледная или слишком опухшая – или в тяжелых бархатных одеждах. Слабая, немощная, неотчетливая в поле моего зрения. Часто пыталась уговорить ее остаться в живых – долгие монологи о том, что ей следовало бы сделать иначе. Просыпалась утомленной. У меня под окнами шуршали зверьки.

Когда Люк встал у меня за спиной, я сама сделалась зверьком – чутким, осторожным, любопытным. Люди все прибывали и прибывали, становилось все теснее, и случалось, что мои лопатки подолгу покоились у него на груди. Я ощущала, как он вдыхает и выдыхает, чувствовала его дыхание у себя в волосах. Что там случилось в фильме после того, как шуруп пронзил яйцо, я и не помню толком.

Все завершилось, я, спотыкаясь, выбралась на крыльцо. Было все еще светло. Небо фиолетовое, деревья темно-синие. Лягушки взялись за свое в пруду через дорогу, и чем пристальнее вслушиваешься, тем они громче и громче. Я оперлась о перила, а люди за мной скрипели креслами-качалками, передавали друг дружке пиво и вскидывали бутылки за режиссершу, та психопатически хихикала, как это бывает, когда обнажаешься через искусство.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2