Полная версия
Время красного дракона
– Что этот дурак понимает? – взорвался Серго. – Он же не специалист.
Но Коба проявил твердость, унизил Орджоникидзе проверкой. Ворошилов, в отличие от Серго, не стал советоваться со спецами-учеными, не стал рассматривать схемы бурения скважин, расчеты объема рудного тела. В южном городе Урала – Магнитогорске он появился неожиданно, как бы на обратном пути с Дальнего Востока, почти случайно. Климент Ефремович сходил на домну, побывал в бараках, поел с бригадой бетонщиков овсяной каши. Ложка у него была своя, серебряная, с царскими вензелями. У настоящего солдата ложка всегда за голенищем сапога. Ложку подарил Ворошилову Исай Голощекин, который расстрелял императорскую семью в Екатеринбурге.
– Чем ты мне докажешь, что есть руда в Магнитной горе? – спросил Климент Ефремович у начальника рудника Бориса Петровича Боголюбова.
Боголюбов начал показывать карты разведочного бурения, выполненные еще Заварицким, подписанные Гассельблатом. Ворошилов отбросил бумаги:
– Где ваш Гассельблат? В тюрьме – как вредитель из промпартии! И ты посмел мне совать под нос эти паршивые бумажки?
– Но у нас есть данные и других исследований. Заварицкий и я лично отвечаю за расчеты, – начал оправдываться Боголюбов.
– Ты мне руду предъяви, а не бумаги! – рявкнул Климент Ефремович.
– Вот пробная штольная, можно и руду увидеть.
– Что ты на канаву показываешь? Углуби на сто метров штольно. И пробей через весь холм! – приказал Ворошилов.
– Но это обойдется очень дорого, Климент Ефремович. И глупо, нелепо этим заниматься.
– Кто ты такой, говнюк? Делай, что сказано. Проруби штольню и освети. Через три дня приду проверять.
Три дня и три ночи гремели взрывы на Ежовском холме – одной из вершин горы Магнитной. Две тысячи заключенных под криками, выстрелами и ударами прикладов пробивали штольню, сменяясь через каждые четыре часа. Люди падали и умирали от изнурительного темпа, побоев и голода. Трупы сваливали в кучи-штабеля, отвозили на грабарках, закапывали по вечерам в ямах.
Но задание было выполнено. Вот что значит воля большевика! С таким руководителем можно было построить не один, а семь социализмов, да еще и остатки экспортировать в зарубежные страны, которые изнывали и загнивали под гнетом проклятой буржуазии. Климент Ефремович прошел по штольне, прихватил кусок руды, завернул его в носовой платок: для Сталина! Не обошлось в Магнитке и без чрезвычайного происшествия. Перед отъездом в Москву Ворошилов дал согласие выступить на митинге героев труда. Дощатую трибуну соорудили на площади заводоуправления, обили горбыли красным ситцем. Ночью трибуну кто-то ободрал, материя понадобилась. Красного ситца в наличии больше не оказалось, но был алый шелк, его пришлось использовать. Клименту Ефремовичу понравилась трибуна, обитая алым шелком. Народу собралось много, согнали со всех участков рабочих, да и сами люди рвались на митинг, чтобы увидеть легендарного Клима.
Но выступить Ворошилову не удалось. По нелепому совпадению, а может, и вредительскому умыслу, как раз в это время шла с работы в концлагерь трехтысячная колонна заключенных. А дорога пролегала вплотную к забитой людьми площади. Заключенные бросились вдруг в толпу, окружавшую трибуну, смешались с первостроителями, рабочими, спецпереселенцами. Охрана открыла стрельбу, но вверх, в небо. Отважного Климента Ефремовича с трибуны как ветром сдуло.
Историю эту Молотов узнал в пересказе и от Орджоникидзе, и от своего душевного друга – Авраамия Павловича Завенягина. Сталин при попойках на своей даче иногда стучал вилкой по фужеру и насмешничал:
– Расскажи, Серго, как нашего Климку с трибуны в Магнитке будто ветром сдуло…
– Да врет он все! – протестовал Ворошилов.
И Ворошилов, и Орджоникидзе могли привирать. Но не был способен на такое Авраамий Завенягин. У политических деятелей высокого ранга не бывает друзей. Не пытайтесь узнать, кто был другом у Цезаря, Наполеона, Гитлера, Бисмарка, Сталина, Кагановича… У руководителей государства, как и у гениев, друзей не бывает. Они одиноки. Из всего советского правительства друга имел только один – Молотов. И дружба эта была тайной. Молотов познакомился с Авраамием года за два до смерти Ленина на партконференции в Харькове. Жили они с Авраамием в одном номере гостиницы. Грипп или какая-то неведомая горячка свалила Молотова в постель. Он метался в бреду, теряя сознание, умирал. В больницу его не приняли, она была забита тифозниками. И все забыли о Молотове, кроме Завенягина. Авраамий вызывал врача-частника, приносил молоко, малину в сахаре, настой чабреца на меду. Все это стоило дорого, и Завенягину пришлось продать на толкучке свои именные серебряные часы, которые он получил за участие в разгроме повстанческого движения зеленых. На пятый день болезни Молотов обмочился, но от полного изнеможения встать с постели не мог. Завенягин перенес его в свою сухую постель, обтер влажным от уксуса полотенцем, приговаривая:
– Ты выживешь, Вячеслав. Пот из тебя хлынул, жара спадает.
Желтое пятно на простыне Завенягин застирал в тазике, истратив свой последний окатыш духового мыла. И выходил Завенягин больного.
– Век буду благодарен, Авраамий, – прошептал тогда Молотов, еле шевеля вспухшими, потреснутыми губами.
После этого Вячеслав Михайлович никогда не терял из виду Завенягина, не забывал о нем. Впрочем, помогать ему не приходилось. Авраамий был талантливым инженером и организатором, любимцем Серго Орджоникидзе. И не случайно его направили к Магнитной горе – директором металлургического завода. Утверждал Завенягина на должность сам Сталин. Коба спросил у Серго Орджоникидзе:
– А твой Завенягин понимает, какую он берет на себя ответственность?
Сталин при всей своей информированности не знал о дружбе Молотова и Завенягина. Иосиф Виссарионович полагал, что Завенягин является учеником и выдвиженцем Серго Орджоникидзе. Впрочем, в этом Коба не ошибался: так оно и было.
В Москве Авраамий Павлович Завенягин бывал часто, как все крупные хозяйственники. Молотов обычно принимал друга на даче. Они пили чай в беседке под кроной дуба, вершина которого была изуродована молнией. Вячеслав Михайлович при последней встрече промолвил:
– Ты, Авраамий, будь осторожен. Не лезь в политические интриги. НКВД все видит, все слышит, все знает. Кстати, как у тебя складываются отношения с Бесо?
– Плохо, дружбы нет. Однако отношения – деловые, нормальные.
– Ты нуждаешься в дружбе с Бесо? – посмотрел Молотов на обожженную молнией вершину дуба.
– Нет, Вячеслав, не нуждаюсь. Не лежит у меня к нему сердце. Но я уважаю его. И в Магнитке он популярен, любят его рабочие.
Молотов поднял сухую веточку, упавшую с дуба, переломил ее:
– У Генриха Ягоды сигнал есть, что Ломинадзе распространяет пакостное письмишко Рютина…
Цветь четвертая
Начальник исправительно-трудовой колонии Гейнеман составлял отчет, то и дело перечеркивая цифирь, когда к нему вошел Порошин. Они обнялись, похлопали друг друга по плечам, обменялись шутливыми тумаками, ибо презирали мужиков, которые при встречах слюняво целуются. Не может быть в жизни более отвратительного явления, чем поцелуи мужчин с мужчинами. Извращение какое-то! Тошноту вызывает это у нормального человека.
В Магнитогорске мало кто знает, что Порошин и Гейнеман – друзья с детства. А они выросли в одной московской коммуналке, учились в одной школе на Садовом кольце, возле посольской улочки. Равенства и дружбы между их семьями не было. У Мишки Гейнемана отец был портным, семья теснилась в одной комнатке. А профессор Порошин барствовал с женой и сыном Аркашей в трех весьма просторных покоях с отдельным туалетом и ванной. Но обособленной кухонки после революции не было и у Порошиных. Общий коридор, общая кухня – коммуналка. Когда-то вся эта квартира из девяти комнат принадлежала профессору Порошину. Но победивший пролетариат потеснил богатеев. В покои Порошиных Моссовет подселил шесть семей из еврейской бедноты. Профессор был слишком известен и уважаем, чтобы у него изъять всю квартиру. Жильцы коммуналки не признавали Порошиных за своих, поскольку у профессора были персональный туалет с голубой голландской раковиной и ванная, куда соседи не допускались. По этой причине Порошиных не любили и даже ненавидели, устраивая им разные пакости. То галоши украдут, то таракана подбросят в кастрюлю с куриным бульоном. И не боялись, хотя профессор лечил самого Менжинского. Бывал у него и Артузов – глава контрразведки.
Мишка Гейнеман и Аркашка Порошин никогда не ссорились. Ничто не могло испортить их отношений. Профессор иногда брезгливо поучал сына:
– Аркадий, я запрещаю тебе общаться с этим еврейчиком! Это компрометирует нашу семью. У твоего дружка грязь под ногтями, от него пахнет утюгом. У него глазенки хитреца. Он тебя завлечет в нехорошую компанию, погубит судьбу твою.
Но дружба мальчишек не порушилась. Они сидели в школе за одной партой, защищали друг друга в драках, после окончания десятилетки поступили в один институт. Так уж получилось – одно детство, одни игры, одни книги и увлечения, одна юность. Как-то Менжинский заехал к профессору Порошину, разговорился и с Аркашей.
– Вырос ты на моих глазах, сынок. Институт закончил, где будешь работать?
– Хочу в уголовный розыск, – ответил Аркадий.
– Подойди завтра к моему заместителю, к Ягоде, – с ласковой гипнотичностью сказал Менжинский.
– А можно мне прийти с другом, с Мишкой Гейнеманом? – по святой простоте спросил юноша.
– Приходи с другом, – рассмеялся беззвучно Менжинский.
Так вот и устроились в НКВД друзья – Аркадий Порошин и Михаил Гейнеман. И карьера у них была головокружительной. Будто неведомая сила поднимала их с одной ступени на другую, хотя работали они в разных отделах. Впрочем, у Аркадия Порошина проявились незаурядные способности сыщика. Он раскрыл несколько крупных преступлений. А после рютинского дела стал знаменитостью. Рютина вычислил и нашел он, Аркадий Порошин. Горьким и тревожным было падение с таких высот. Невозможно было узнать, за что арестовали отца. Продержали полгода в Бутырке без допросов и Аркадия, но вдруг выпустили, направили в Магнитогорск. Сюда же, но чуть раньше был послан на должность начальника исправительно-трудовой колонии Михаил Гейнеман.
Друзья встретились вновь, но вели себя осторожно, близкие отношения свои не выказывали. Да и дружба их была необъяснимой по тем временам. Аркадий Порошин свято верил в торжество мировой революции, в идеалы коммунизма, в необходимость диктатуры пролетариата. А Мишка Гейнеман сокрушал все эти понятия своей блистательной иронией, критической остротой, веселым безверием. И они полемизировали ночами напролет, спорили, обзывали друг друга, оскорбляли, но скорее шутливо – без малейшей злости. Порошин испытывал перед Гейнеманом и чувство вины, понимая, что друг попал в ссылку не просто так. Отца взяли скорее всего за длинный язык, а Мишку-то за что бросили в ад?
– Ты зачем средь бела дня приперся? – спросил Гейнеман.
– У меня, видишь ли, дело…
– Какие дела могут быть в наши дни? Приходи завтра вечером, я тебе покажу чудо. Есть у меня один зэк, волшебник.
– Псих?
– Для общества он – псих. Для нашего советского общества каждый необычный человек – или враг, или чокнутый. Аркаша, у меня сердце обливается кровью, когда я с ним беседую. Чтобы спасти его от гибели, пристроил библиотекарем, прикармливаю.
– Мишка, я тоже волшебник: легко могу угадать фамилию, имя, отчество твоего чудодея.
– Валяй!
– Бродягин Илья Ильич. По прозвищу Трубочист.
– Аркашка, ты – гений!
– Я сыщик, Миша. Дай-ка указание доставить сюда срочно этого Бродягина. Он мне нужен позарез.
Офицер караула привел зэка минут через десять. Перед начальством предстал высокий, изможденный, начинающий седеть человек, но явно лет сорока, не более. Его ястребиный нос хищно жаждал свободы, но голубые мерцающие глаза были полны скорби и обреченности.
– Садитесь! – указал Порошин на табурет, припомнив, что видел этого типа на базарной толкучке рядом с нищим, похожим на Ленина.
– Благодарю, Аркадий Иванович, – галантно склонил голову зэк.
– Откуда вам известно мое имя, отчество?
– О, мне известны все тайны мироздания. А фамилию, имя, отчество любого человека увидеть не так уж трудно.
– Илья, давай без фокусов, – попросил Гейнеман. Порошин подтвердил:
– Дешевые фокусы не пройдут. Я исповедую диалектический материализм. И обычно нахожу истолкования для любого загадочного или мистического явления. С моей фамилией, именем, отчеством – вообще не вижу ничего загадочного. Вы ведь побывали в нашем милицейском подвале, общались там с арестованными. И здесь, в колонии, меня могут знать многие. Шокировать меня вам не удалось. Перейдем к делу, официально. Ваша фамилия, имя, отчество? Сколько вам лет? То бишь – год рождения…
– Не знаю, как и ответить, гражданин следователь. По кличке я – Трубочист. Так уж меня называют.
– Кто вы по документам?
– По документам я – Бродягин Илья Ильич, уроженец казачьей станицы Зверинки, что под городом Курганом, на реке Тобол. Но в самом деле я просто запрограммирован под уроженца Зверинки.
– Откуда же вы в самом деле?
– Я прилетел к вам в 1917 году, с планеты Танаит.
– Откуда прилетели?
– Из далекого созвездия Лебедя. Наш корабль потерпел крушение.
– Гражданин Бродягин, об этом побеседуйте, пожалуйста, с психиатром, с учеными, с поэтами.
– Психиатры признают его нормальным, – вмешался Гейнеман.
– Хорошо, хорошо, – продолжил Порошин. – У меня к вам, гражданин Бродягин, весьма простые вопросы: с кем вы находились в камере № 2, когда были арестованы за побег из колонии?
– Со мной в камере был Ленин, Владимир Ильич. Но его отпустили, предварительно избив. Сержант ваш пинал, колотил кулачищами Ленина и кричал: «В следующий раз я с тебя шкуру сниму, Владимир Ильич!»
– Кто был еще в камере?
– Портной Штырцкобер. Но его отправили на постоянное место жительство, в тюрьму. А после Штырцкобера ко мне в камеру затолкнули женщину. Но, знаете ли, очень почтенного возраста. Нельзя ли в следующий раз – помоложе?
– Кто доставил в камеру женщину?
– Не женщину, а старушку, Евдокию Меркульеву. Ее притащила конопатая горилла в милицейской форме.
– Вот этот работник милиции? – показал Порошин фотокарточку сержанта Матафонова.
– Да, это он, – кивнул согласно допрашиваемый. – Ленина избивал и пинал он. И старушку он слегка поколотил.
– Гражданка Меркульева была живой? Она стояла на ногах? Или ее затолкнули в камеру мертвой, без сознания?
– Бабушка была живой, Аркадий Иванович.
– Как долго она была живой?
– Всю ночь. Мы с ней, можно сказать, подружились. Заинтересованно обменивались впечатлениями, обидами. И она исполнила для меня танец ведьмы. Такая дикая пляска с превращениями то в девицу, то в скелет.
– Вы с ней танцевали, плясали?
– Разумеется, я не мог отказаться от приглашения.
– Когда, как и при каких обстоятельствах она умерла, гражданин Бродягин? Правомерно ли утверждать, что гражданку Меркульеву убил сержант Матафонов?
– Сержант не убивал старушку.
– Кто-нибудь еще в камеру заходил?
– Нет, Аркадий Иванович, никто больше камеру до утра не открывал.
– Тогда, может быть, вы, Илья Ильич, помогли расстаться бабушке с драгоценной жизнью? Предположим, вам не понравилось, что она во время танца превратилась из молоденькой девицы в скелет. И вы от справедливого возмущения слегка ее придушили.
– Во время танца со мной она скелетом обернулась всего один раз. У меня не было к ней претензий.
– Как же она умерла?
– Не знаю, как ответить.
– Говорите правду, только правду!
– Правде вы не поверите.
– Ничего, разберемся, гражданин Бродягин. Поведайте честно: как она умерла?
– Дело в том, Аркадий Иванович, что она не умирала – по вашим понятиям. Не было смерти, о которой вы говорите.
– Она притворилась мертвой? – высказал догадку Порошин.
– Не совсем так, – возразил Бродягин-Трубочист.
– Что же случилось, Илья? Расскажи, не бойся. Аркадий – мой друг, умный человек, не злодей, – подтолкнул своего зэка Гейнеман.
Трубочист поник, засутулился, отводил глаза в сторону, бормотал:
– Но вы же опять подумаете, что я душевнобольной, псих, мне вас так жаль. Люди вы хорошие…
– Не жалей, не жалей! – подбодрил Порошин зэка. И Трубочист заговорил:
– Евдокия Меркульева не умирала. Она оставила свою оболочку, тело, попрощалась со мной и выпорхнула через решетку в оконце. Для вас, материалистов, это непостижимое явление.
У Порошина глаза озорно заискрились, он как бы принял игру, начал задавать вопросы, не занося их в протокол:
– Известны ли нашей земной цивилизации прецеденты? Зарегистрированы ли они научно, литературно? Разумеется, сказки и фантастика – не доказательство.
Трубочист закинул ногу на ногу, важно и нелепо избоченился, сидя на скрипучем табурете:
– Да-с, господа! К Иоанну Грозному не единожды приходила душа сына, которого он убил. И это видел не один царь, а вся его челядь. Царевич Дмитрий наказал за свое убийство не токмо Бориса Годунова, но и все боярство. Еще более любопытен эпизод с императрицей Анной Иоанновной. В октябре 1740 года она лежала смертельно больной в постели, а ее двойник-фантом бродил по дворцу, пугая прислугу. Когда привидение село на трон, стража открыла стрельбу… Все это подробно описано, засвидетельствовано! Царевич Алексей, расстрелянный большевиками, до сих пор ходит по России и указует детским перстом на злодеев. И светлые души убиенных царевен плачут…
Порошин прервал Трубочиста:
– Вы, наверно, полагаете, что попали в заключение безвинно?
– Да, меня арестовали без достаточных оснований. Но мы с вами беседуем, по-моему, о том, как солдаты стреляли в призрак царицы… По-вашему, что это такое было?
– Мог быть массовый психоз, коллективная галлюцинация. Не противоречит материализму и положение о том, что душа человека может иметь энергетическое выражение в виде фантома. Лично я допускаю такое. Но об этом поговорим как-нибудь в другой раз. Вы меня заинтересовали, Илья Ильич. А в данный момент ответьте, пожалуйста, на такой вопрос: если бы гражданка Меркульева вернулась в оболочку свою, в тело, мы бы увидели ее сегодня живой?
– О, разумеется! – рокотнул Трубочист.
Порошин не успокоился:
– А если бы в морге произошло вскрытие трупа патологоанатомом? Могла бы тогда гражданка Меркульева вернуться в свою оболочку, воскреснуть?
– Нет, исключено!
– Благодарю за консультацию, Илья Ильич. Будем считать нашу беседу законченной. До свидания! – встал Порошин, беря телефонную трубку.
Гейнеман показал Трубочисту на дверь, за которой стоял охранник:
– Иди, Илья, тебя проводят. Вечером приглашу, поиграем в шахматы.
Порошин дозвонился до горотдела, но слышимость была плохая, он кричал в телефонную трубку:
– Матафонов? Допроси еще раз патологоанатома и сторожа морга. Было ли вскрытие трупа? Может, они нам голову морочат?
Гейнеман достал из шкафа хрустальный графинчик с водкой, стаканы. Начал резать на газете копченую колбасу.
– Не надо, Миша, – сглотнул слюну Порошин. – Мне же снова на работу, запах будет.
– Да мы понемножку, символически, – разлил водку по стаканам Гейнеман.
– А где колбасу достаешь, Миша? Из посылок заключенных?
– Такая колбаса в рот не полезет, Аркаша. Я пока еще не опустился до этого. Купил вот на вашем хапужном аукционе конфискованную библиотеку – и теперь жалею, стыдно. Вернул хозяину, а совесть болит: замарался! Такая грязь не отмывается.
– Стоит ли думать о таких пустяках, Миша?
– Мы преступники, Аркаша. Через мой лагерь прошло только за два года по 58-й статье тридцать две тысячи душ. Живыми отсюда не выходят. Мы даем им в сутки всего по сто грамм хлеба. Они дохнут с голоду сотнями, тысячами. У меня не колония, а гигантская машина по интенсивному уничтожению людей.
– Не людей, а врагов народа! – выпил водку Порошин.
– Каких врагов, Аркаша? Ненавистниками, врагами советской власти они становятся здесь – в тюрьмах, в концлагерях. Да и то – единицы. Остальные сломлены, нет у них ничего, кроме тоски смертельной и отчаянья. В страшное время живем. Господствует страх, личность раздавлена.
– Не согласен! – возразил Порошин. – Время революции окрыляет личность. Я оптимист, хотя и сам полгода гнил в бутырской одиночке. Но ведь ошибку исправил. Надеюсь, что и отца отпустят, если не виноват. А классовая борьба обостряется. Врагов, Миша, надо уничтожать безжалостно. Сталин правильную линию проводит. Не для лозунга говорю, от сердца. Если мы их не сломим, они нас сомнут!
– Кто это – они?
– Вредители, троцкисты, враги.
Гейнеман вздохнул, уперся локтями в стол, закрыл лицо ладонями:
– Ты ослеп, Аркаша. Мы уничтожаем сотни тысяч, миллионы безвинных людей. Ты – русский, а Россию не жалеешь. Почему я, еврей, должен за нее болеть? Мне не жалко ваших казаков, крестьян, работяг. Но ведь репрессии обрушились и на ученых, на интеллигенцию, на евреев.
Порошин улыбнулся:
– Ученых, творческую интеллигенцию надо было припугнуть, сломить. Очень уж они неуправляемы: критиканствуют, обличают, свободы требуют. А вот о репрессиях против евреев слышу впервые.
– Аркадий, вспомни хотя бы дело об Уральской промпартии. Какие люди положили головы на плахи: Гассельблат, Тибо-Бриньоль, Гергенредер, Рубинштейн, Тшасковский… Но ведь не существовало никакой промпартии! Дело № 13/4023 сфабриковано. И не надо пророком быть: Сталин скоро начнет уничтожать всех евреев.
– У тебя завиральные идеи, Мишка. Все ленинское правительство было сплошь еврейским: Свердлов, Троцкий, Каменев, Зиновьев… Нашей армией руководят евреи – Уборевичи, Корки, Эйдеманы, Якиры… Менжинский и Ягода евреи. Твой ГУЛАГ возглавляет Берман, все начальники концлагерей – евреи! Я бы на месте Сталина не допустил такого еврейского засилья. Это, в конце концов, опасно для государства. Вы, евреи, уж такой народ: один пролезет – и тащит за собой всю синагогу. Сами подаете повод для подозрений и разговорчиков.
– Ты стал антисемитом, Аркаша? – погрустнел Гейнеман.
– Нет, Миша. Евреи – хорошие люди. Я даже думаю, что в России остался всего один по-настоящему русский человек.
– Кто?
– Штырцкобер!
– Портной из тюрьмы?
– Да, он.
– Скоро все там будем жить, в тюрьме.
– Нет, Миша, нас не арестуют. Мы – хозяева положения. И не стоит нам суетиться, духом падать. Будем работать. Мы в общем-то исполнители. Принеси-ка мне лучше досье, дело на Бродягина. Любопытство разбирает. Когда он был арестован первый раз? За какие грехи?
– Досье у меня под рукой, Аркаша, в столе. Впервые Трубочист арестован в 1917 году возле Троице-Сергиевой лавры, за антисоветскую агитацию. И квартировал он там – у монаха.
– Что у него изъято при обыске? Оружие было?
– Оружия не было. Изъяты самогонный аппарат, портативный радиопередатчик необычной конструкции, подзорная труба и водолазный костюм.
– Странный набор предметов. Вещи были на экспертизе? Например, радиопередатчик? Какого типа, где изготовлен?
– Нет, Аркаша. Экспертиза не состоялась. В Чека пожар случился. Все сгорело. А остатки хлама в головешках и в пепле не искали.
– Напрасно, надо было покопаться в золе. Может быть, этот Бродягин заслан к нам резидентом какой-нибудь иностранной разведки? И валяет Ваньку, разыгрывает психа, фантазера.
– Не отдам я тебе, Аркаша, моего Трубочиста. Все сделаю, чтобы его комиссовали – как психа. А ты лучше занимайся своим делом – ищи труп старухи.
Цветь пятая
«Любовь есть неосознанное стремление к продолжению человеческого рода», – утверждал великий философ Шопенгауэр. Порошину эта мысль показалась сначала весьма глубокой. Но чем чаще он повторял про себя изречение мудреца, тем сомнительнее выглядел постулат. Ведь у животных тоже есть неосознанное стремление к продолжению рода. Получается, что и у них есть любовь. Почему же Шопенгауэр не подумал об этом? Но мыслитель был очень близок к истине. Его положение легко развить и углубить. И Аркадию Ивановичу Порошину однажды показалось, будто он окончательно сформулировал закон природы, открыл суть явления, нашел истину. А озарила Порошина горкомовская буфетчица – Фрося.
Аркадий заметил Фросю давно, на сцене самодеятельности, когда она тренькала на балалайке и пела частушки. Красавиц на Магнитострое было не так уж много: журналистка Людмила Татьяничева, молодая учителка Нина Кондратковская, дочка инженера-спеца Эмма Беккер, ну и эта – Фрося. Но что-то было в ней примитивное, если не вульгарное. И вдруг она преобразилась. В буфете горкома партии Фрося работала не так уж и давно. Взяли ее на эту должность по личной рекомендации Ломинадзе. Девчонка обладала феноменальной памятью, мгновенно усваивала и мягко имитировала манеры интеллигенции, органично вписывалась в цвет местного общества. И все-таки устойчивости в уровне культуры у Фроси не было. Она срывалась.