
Полная версия
Сага Овердрайв
Юн закурил и огляделся. Он догадался, что попал на территорию большого гаражного комплекса в промышленной зоне города. Земля автомобилей. От ярости и страха надрывались сторожевые псы, вдалеке гремел поезд, в будке охраны горел свет и громко кричал телевизор. Юн закрыл глаза, вслушался – сквозь хаос звуков до него донесся глухой, едва различимый ритмический узор ударной установки. Юн медленно пошел вдоль длинной кирпичной стены с чередой однотипных железных ворот, ориентируясь на звук, чувствуя вибрации от сильных долей под подошвами своих истоптанных кедов.
Вскоре он дошел до места, где стена делала резкий поворот, и, заглянув за угол, увидел тонкую полоску света, просачивающуюся сквозь щель под помятыми гаражными воротами в дальнем конце нагромождения бетонных ячеек. Оттуда же доносился звук барабанов. Юн затушил сигарету и направился к свету.
Часть вторая. Поезда и карамель
1
Когда сошел первый октябрьский снег, заблудившийся и недолгий, как память черного мотылька; растаяв и растекшись по водопроводным люкам, еще – по ямам в асфальте, вырытым, казалось, специально для луж, Мегаполис погрузился в грязное и сырое беспамятство поздней осени. День становился все короче, и в сгущающихся над городом тенях бродили печальные люди, облаченные в черные одежды; копошились на станциях метро, топтались на автобусных остановках, толкались на улицах под своими черными зонтами. Да, повсюду – царство осени. Моросящие дожди, с острыми, как иголки, каплями; черные зонты, как бронежилеты, и черные ботинки с большими каплями на носках; носки промокшие, посмотри, на ковер натекло; и все вокруг спят, и хочется плакать почему-то; мокрый асфальт и мокрый кашель; неприятные сонные люди – не касайся, не трогай, убьют! – потирают руки, и пар изо рта, а глаза пустые; скройся – только не вскройся – от невыносимой осени под навесом магазинов; сдавшись и обессилев, но все-таки поднимаясь утром – и в черную хмарь; хмуро, понуро возвращаясь из той же хмари тем же вечером; только вылез – и снова в болото; до встречи, после кровати и теплого душа; душа плачет – безо всякой причины и без всякого смысла; а – знаешь ли? – под хмурым небом ничего не случится, конечно, как всегда; только что-то тихо стучится в груди… «Погоди! – говорила себе Майя, открывая утром глаза. – Не сдавайся, не опускай руки, это всего лишь осень, ничего еще не кончено, все только вот-вот начнется! Пусть все идет своим чередом. Только оставь в покое, чтобы не грустить лишний раз, занавески – спрячься, мокрая тьма за окном».
Майя нашла работу в маленькой кофейне-кондитерской – все же ближе к окраине, чем к центру, – в жилом массиве недалеко от железнодорожного переезда. Над входной дверью висела розовая вывеска: «Королевство Розового Единорога!» Именно так, с восклицательным знаком. «Это, конечно, не тот милый бар, что я видела в центре, – думала Майя, – но все-таки лучше ужасного громоздкого дома на краю вселенной, откуда я сбежала».
В кофейне, рядом с меню над кассой, висела табличка с расписанием движения электричек. Когда мимо окон с приторно-розовыми занавесками с шумом проносился поезд, чашки дрожали на блюдцах, расписанных голубыми цветами и зелеными птицами, пьющими из них нектар. Если вовремя не удавалось поймать чашки, особенно, если поезд был товарный, – они начинали греметь, танцевать, биться в конвульсиях, кататься по принтованным скатертям с пандами, лакомящимися листьями бамбука; и непременно падали на пол и разбивались. Из-за постоянных землетрясений нужно было то и дело менять испачканные скатерти и покупать новую посуду, взамен разбитой. Иногда Майе даже приходилось держаться за что-нибудь, чтобы не упасть и не уронить поднос.
«На счастье!» – весело говорила Ида – хозяйка кафе, взявшая Майю на работу, – всякий раз, когда Майе это не удавалось, и посуда летела на пол.
Два года назад Ида подыскивала недорогое место в аренду, и была счастлива, когда за бесценок получила сто квадратных метров под свое кафе на пятьдесят мест на первом этаже жилого дома рядом со станцией. «Отличное место!» – думала Ида, вешая розовые занавески на окна. А потом ремонт железнодорожного переезда завершили, и под окнами с розовыми занавесками понеслись поезда.
Иде было двадцать шесть лет. Не сказать, что красива, но приятна; часто улыбалась и иногда вела себя немного инфантильно, что было ей скорее к лицу. Несмотря на плохую погоду и довольно бедственное положение дел, почти всегда пребывала в приподнятом настроении. Работая на кухне, Ида любила напевать себе под нос какую-то неизвестную Майе мелодию, простую, но запоминающуюся. «Она определенно не из тех сонных мух, что дохнут на подоконнике, – думала Майя, наблюдая за ее суетливостью. – Скорее, Ида похожа на стрекозу. Шумную, но живую».
– Ты похожа на стрекозу, – призналась Майя, застав как-то Иду порхающей по кухне, со взъерошенными волосами и со щеками, перемазанными в тесте.
– Да ну? – засмеялась Ида. – Что, хочешь скормить меня своему пауку?
– Чучу больше любит мух, – задумчиво ответила Майя без тени улыбки. – Хотя и стрекозу, наверное, съест… если сильно приспичит.
Майя с Идой быстро поладили. Когда Майя пришла сюда в поисках любой подработки – приведенная необъяснимым чувством, а еще, конечно, лабиринтами незнакомых переулков, улиц, дворов и привлеченная мигающим восклицательным знаком, – Ида с радостью приняла ее к себе и даже выделила комнатку с кроватью на втором этаже, с окнами прямо над вывеской. Ида сама жила там же, в соседней комнате, и была только рада соседству.
Когда на втором этаже выключался свет и задергивались занавески, внутрь комнат пробивался розовый свет, исходящий от негасимой вывески с улицы, и на стенах напротив окон появлялись горящие надписи: «Королевство Розового…» – в комнате Иды, и «…Единорога!» – в комнате Майи.
– Тебе не мешает свет? – беспокоилась Ида.
– Нет, не мешает, – отвечала Майя. Она бы ответила так, даже если бы свет мешал. Но Майе и правда нравилось в конце рабочего дня засыпать под розовым восклицательным знаком, чувствуя себя удивительно защищенной. Поэтому она не врала.
– К этому нужно привыкнуть, – говорила Ида с улыбкой. – Я тоже привыкла не сразу. Сначала учишься жить с шумом, потом привыкаешь к свету… С городом то же самое – привыкаешь к шуму, привыкаешь к свету. Становишься менее чувствительной со временем, понимаешь?
Майя кивала. Ее привлекала шумная и цветная городская суета, и даже грохот посуды в кондитерской ее не пугал. В такие моменты, когда приходилось концентрироваться на том, чтобы не упасть и не уронить поднос, она чувствовал себя живой. «Я могу упасть, – думала Майя. – Но ни за что не упаду».
В обязанности Майи входило не только обслуживать посетителей и убирать столы, но и вообще помогать Иде по хозяйству: на кухне и за кассой, с мытьем полов – вечно липких от пролитого кофе – и со счетами. Ида не могла платить Майе много, зато не брала с нее денег за проживание.
Медленно потянулись дни под ноябрьским небом. Под вращение стрелок, по полторы тысячи минут в сутках, по двести поездов, по пять битых чашек в день.
Раз в неделю часы приходилось переводить на пять минут вперед.
– Все дело в тряске, – объясняла Ида. – «Дзынь!» – бьются чашки, сбивается время. Все сбивается, как омлет, понимаешь? Следи за стрелкой, не давай ей себя обмануть!
– Время как омлет? – спрашивала Майя.
– Верно, – кивала Ида.
И раз в неделю Майя забиралась на стремянку, чтобы поправить стрелку под самым потолком, и кто-нибудь из посетителей-мужчин был не против подержать ее за ноги в джинсах в обтяжку – разумеется, чтобы Майя не упала.
– Не бойся, – говорила Ида, смеясь. – Они безобидные, тебя не тронут. А если и захотят, то я им не позволю!
И Ида трясла услужливым посетителям кулаком, а Майя улыбалась, слезая со стремянки.
– Если что, Ида сможет за тебя постоять! – грозно повторяла Ида о себе в третьем лице. – Что ты улыбаешься? Знала, что в переводе с древних северных наречий имя «Ида» означает «дева-воительница»? Ага, вот так вот, со мной не шути!
Дважды в неделю в «Королевство Розового Единорога!» приезжал грузовичок с продуктами, и Ида с Майей выходили помогать его разгружать. Маргарин, жир для вафельных начинок и сами начинки, растительные сливки, глазурь, смеси и гели, сгущенное молоко, яйца, растительное и сливочное масло, фруктовое пюре, орехи и семечки, сухофрукты… А еще – раз в неделю к заднему входу подъезжал мусоровоз, и Майя выносила мешки с мусором на улицу. Но всякий раз, когда она собиралась выбросить картонные упаковки из-под яиц, сваленные в большую кучу в углу кухни, Ида говорила их не трогать.
– Пустые упаковки из-под яиц не выбрасывай. Я продаю их одному человеку, у меня с ним договор. Он приходит раз в месяц.
– Кто же за них платит? – удивлялась Майя. – Это же мусор.
Ида пожимала плечами.
– Если кто-то и платит за мусор, то я уж точно не стану спрашивать, для чего ему это надо, – говорила Ида.
И пустые картонные коробки из-под яиц оставались копиться в углу кухни.
2
– Это для звукоизоляции, – объяснял Ник. – Крепишь их к стенам и потолку, вот так. Выглядит, конечно, не очень… еще пахнет немного, есть такое. Зато – слышишь? Тишина!
Потолок и стены гаража были обиты коробками из-под яиц. Юн кивнул.
– Ты можешь здесь пожить, я не против, – сказал Ник, подкидывая дров в старую чугунную печку. – Машину я все равно продал. Хочу студию здесь забабахать! Ну, репетиционную точку для начала. Здесь тепло, электричество тоже есть.
Ник махнул рукой в сторону телевизора с подключенной приставкой у изодранного дивана, притащенного им с ближайшей свалки.
– Спать прямо там можешь.
– Спасибо, – сказал Юн.
«Это звук привел меня сюда», – подумал он, оглядываясь по сторонам. Юн прилетел на свет, и его, бьющегося в стекло, впустили внутрь, оставили на ночлег, подарили надежду.
– Только холодильника нет, – продолжал его новый знакомый. Он закрыл печку и подошел к ударной установке. – Зато, вон, тарелки есть!
Ник опустился на табуретку. Взял палочки и стал легонько выстукивать несложный ритм. На вид Нику было не больше двадцати. Худой, невысокий; копна агрессивного красного цвета волос; цепочка с медальоном в форме расплавленного сердца – из-под небрежно расстегнутых верхних пуговиц черного поло; радужное кольцо на левом мизинце.
– А ты играешь на чем-нибудь? – спросил Ник, когда ему надоело стучать.
– На гитаре, немного, – ответил Юн.
– Правда? – Ник оживился. – Ну-ка, погоди, я сейчас.
Он торопливо вскочил с табуретки, едва не запутался ногой в протянутой по полу паутине проводов и направился к куче хлама за микрофонной стойкой. Принялся разгребать ворохи старой одежды, перетертых кабелей «джек-джеков» и дырявых колонок.
– Пьяный был, – объяснил Ник, стеснительно ковыряя пальцем в дыре.
Неожиданно затряслись стены, пол начал уходить из-под ног, а откуда-то извне, несдерживаемый яичными коробками, донесся глухой гул проносящегося поезда.
– Ну да, еще вот это, забыл сказать. – Ник вздохнул и посмотрел на стены с дрожащими картонными полостями. – Когда доделаю, получше станет. Ни звука не будет слышно! Ну, я надеюсь.
Юн улыбнулся.
Наконец Ник отыскал в куче барахла гитару – китайский фанерный «сквайр-страт» с разноцветными замененными колками и облупившимся в нескольких местах лаком. Он с любовью вытер с него пыль и протянул Юну.
– Только ручку громкости не крути, – посоветовал Ник.
Юн перекинул ремень через плечо, подключил кабель, и усилитель затрещал, как печка, мигнув теплым ламповым огоньком на кнопке включения. Потом Юн опустил глаза, чтобы определить масштабы трагедии. Две нижние струны отсутствовали. Остальные четыре были больше похожи на тонкие бельевые веревки, по которым прошлись теркой. Он вспомнил о своей гитаре, об изящных изгибах ее деки, о том незабываемом чувстве, когда гладкий гриф скользил в руке.
– Не волнуйся, я тоже давно не играл! – с улыбкой сказал Ник, приняв задумчивость Юна за беспокойство.
Он подмигнул ему, подкручивая болт на барабане.
– Давай что полегче для начала. – сказал Ник. – Что-нибудь простое, для удовольствия.
Юн кивнул. Ник взял в руки палочки, расправил спину и замер.
– Сейчас, погоди, только поезд пройдет.
Но глухой гул все не ослабевал. Где-то, в безвоздушном пространстве улицы, этой бесконечной чередой – этим бурлящим потоком – тянулись, выходили из русла и берегов, гремели – на репите – бурые левиафаны вагонов. И все это было так странно, так неестественно, что Юну на мгновение показалось, будто он так и не сошел с поезда, чтобы проблеваться; так и не встретил на станции того сумасшедшего джанки; так и не покинул замкнутого пространства прокуренной лестничной клетки с грохотом крышки мусоропровода, будто он до сих пор заперт в квартире своей матери и вдыхает – снова и снова – пыльцу запертого в плафоне черного мотылька, введенный в транс белым шумом включенной вытяжки…
– Товарный, наверное, – сказал Ник, когда все наконец стихло.
Ник поднял палочки и начал отсчет. Раз, два, три. Он поставил ногу на педаль.
Юн закрыл глаза, провел по свистящим струнам, освобождая их из ножен. «Помни о звуке», – тихо зарычал тигр в его голове. И тут же зарычал громче, выпустив когти и вонзившись в нервы: «Кто ты такой, если не сможешь справиться с этой игрушкой?! Давай, покажи, чего ты стоишь – разруби тупым деревянным мечом для кендо черного мотылька пополам в полете! Или сдохни, вспоров себе брюхо, и будь закопан в гробу из яичных коробок на пустыре, вращаясь в вечном беспокойстве под гремящие ритмы утренней электрички!»
И Юн начал играть. Струны задрожали, и нельзя было сказать, где кончаются кончики его пальцев и начинается сталь; визжащий шум впустил в себя мелодию, проглотил ее, разжевал и выплюнул через колонки, чтобы пугающим, тяжелым комом обрушиться на голову, набирая – все больше и больше – силу и скорость. Ник поднял глаза на Юна, и в них было удивление и какой-то далекий ужас; ужас ритуальный, древний – таким взглядом смотрят на вырезанного из камня идола, когда просят его о помощи, но боятся разгневать.
Минута. Или десять. А потом – ничего, тишина, ламповое шуршание усилителя. Юн открыл глаза, убрал руки со струн. Капля пота упала и разбилась о натянутый барабан. Все было кончено. Но вместе с этим и начало чего-то большего было положено. Это было известно обоим.
Снова затрясется пол, снова промчится поезд, но это уже не будет иметь значения. Ник молча смотрел на Юна, тяжело дыша, утирая лоб. Смотрел молча, не говоря ни слова, оставляя пробел, не завершая сказанного; слова казались им пошлыми в этот момент, слова не стояли того, чтобы разбивать тишину после перегруза, отгремевшей огненной бури. Они оба знали, что искра должна была погаснуть сама собой, что-то неясное должно было повиснуть в разреженном воздухе.
Когда они вышли на улицу покурить, Юн тихо сказал:
– Я могу и лучше.
Ник усмехнулся.
– Не сомневаюсь.
Ник опустил глаза – сигарета в зубах, глаза чуть слезятся от дыма, – и принялся задумчиво крутить разноцветное кольцо на пальце. Юн уставился в небо; запрокинул голову и курил в облака, как он любил. Было уже темно. Безумная мушка крутилась под одиноким фонарем.
– Завтра потепление обещают, слышал? – говорил Ник. Затягивался, всматриваясь в нос ботинка, и продолжал: – Да, так оно и есть – осень задержится еще ненадолго. Это, наверно, глобальное потепление. Так говорят. Знаешь, мы живем в слишком старом краю, от которого все устали, и сама земля просит покоя, хочет избавиться от вечной мерзлоты… скоро все превратится в осень, понимаешь? Бесконечную осень. Как же я мечтаю о бесконечной осени! Зимой в Мегаполисе не с кем согреться… пусть уж лучше будет предчувствие трагедии, чем вечная спячка. Как это прекрасно: будем отмерять двенадцать месяцев осени, а потом снова, и снова, и снова! А листья привезут к нам на паромах с континента, я готов оплатить их вместе с налогами! Да, пускай свалят их в кучу, завалят листьями все дороги; только представь эти цвета: огненно-желтый, кроваво-красный – да здравствуют краски жизни! Прекрасно, разве нет?
Ник жестикулировал рукой с зажатой между пальцами сигаретой, и разбуженный пепел осыпался и таял в темноте. Юн молчал. Поймав безразличный взгляд Юна, Ник осекся.
– Ты прости, я странный, сам знаю. Просто я так рад, что тебя встретил, – сказал Ник, бросив на Юна странный, нежный взгляд. – Меня всегда тянет открыться, вывалить все сразу, всю свою душу показать человеку, который мне нравится. А ты мне нравишься, Юн, есть в тебе что-то… особенное. Знаешь, ты и я – это ведь было круто! Мы с тобой могли бы собрать группу.
Юн только кивнул в ответ. Ник продолжал рассматривать его – пристально, долго. Подвинулся на шаг вдоль кирпичной стены, улыбнулся. В тишине было слышно, как муха бьется о стекло.
– Вот черт, – вдруг сказал Ник и нервно качнул головой, – дай я тебя обниму!
Юн не успел отстраниться, как Ник прижался к его груди. Юн не любил прикосновения. Но нет, это было не простое объятие. Нечто другое. Внезапно – руки сомкнулись за спиной; пальцы на лопатках; теплое, нет, горячее дыхание. Юн пытался сдержаться: нельзя было позволить себе поморщиться или нахмуриться, нельзя было позволить себе слететь с катушек и сжать кулаки. «Вспомни о звуке, умерь свой гнев».
Неловкость, неприятность. Запах туалетной воды. Еще кажется, какой-то запах. Взгляд механической обезьянки… Да, а еще ведь это кольцо на пальце, цвета радуги! «Каждый Охотник Желает Знать…» И Юн догадался, вернее, он мог лишь предполагать. Весь этот набор ничего не значащих фактов. И все же. Некая картина сложилась. Причины стали чуть яснее.
«Для гомика – он неплохо стучит, – прошептал тигр у Юна в голове. И потом прорычал чуть громче: – Но мы могли бы выбить ему зубы! Мы могли бы разбить ему лицо, повалить на землю, пинать ногами до тех пор, пока он не потеряет сознание…»
– Мы не станем этого делать, – пробормотал Юн.
Ник испуганно разжал руки и отступил на шаг. Юн продолжал стоять, не двигаясь, напряженно раздавив догоревшую сигарету пальцами. Фонарь мигнул, спугнув муху.
– Прости, – тихо сказал Ник, опустив глаза. И добавил, уставившись под ноги: – Забудь, не знаю, что на меня нашло.
Юн молчал. Он плотно сжал губы, его щеки горели. Длинные тени дрогнули; нервы на взводе – дрожащие от прикосновения, натянутые, как канаты, струны.
– Это не повторится, – забормотал Ник. – Серьезно, только музыка, обещаю. Давай забудем, давай начнем с самого начала, давай будем играть, только играть, прости, музыка – и больше ничего, я ничего такого не хотел, это все ошибка, давай играть вместе…
Ник качал головой и шептал извинения себе под нос, словно читал заклинание. Юн подумал, что теперь он выглядит жалко. Ярость неожиданно отступила, и, сделав над собой усилие, Юн кивнул. Он бросил под ноги окурок и растоптал его.
– Хорошо.
Юн хотел, чтобы Ник перестал извиняться.
Ник затих, поднял глаза и рассеянно улыбнулся. В это мгновение ему хотелось раствориться на месте, исчезнуть навсегда, сжечь все доказательства своего существования, лечь в гроб, скрестив на груди барабанные палочки. Вместо этого он глупо улыбнулся и снова опустил голову.
Они простояли в неприятном молчании несколько минут. Юн хмуро искал что-то в темном небе. «А где-то на другом конце света сейчас рассвет, – почему-то подумал Ник, боясь пошевелиться. – Как же я себя ненавижу. Провалиться бы сейчас под землю, уползти куда-нибудь, в Австралию, земляным червяком… как жаль, что наша вечная мерзлота меня так просто не отпустит; нет, при попытке побега я буду пойман в клетку из костей погребенных инеистых великанов, предвещающих конец времен; и буду извергнут горячим гейзером – обратно в ледяную пустыню, на землю несчастных воинственных предков, потому что никому не сбежать с холодного острова, и никому не раскопать свое счастье в древних, как сама вечность, льдах…»
– Повезло кому-то родиться в теплом краю, – вдруг сказал Ник – кажется, просто для того, чтобы что-то сказать. – Там, где теплое море, где растут оливковые деревья, где зреет виноград… Например, в Италии.
Юн повернулся и посмотрел на него с недоумением.
– Живешь как в раю: у них там всегда тепло, и всегда красивая еда и красивые, живые песни, – начал объяснять Ник. – А главное – живешь на полуострове: хочешь – купайся в море, хочешь – пей вино на ступенях залитых солнцем руин… а хочешь – беги прочь с полуострова, и никто тебя не остановит: ни шторм, ни холодные скалы, ни береговая полиция…
Юн ничего не ответил.
– Интересно, а какая у них там осень?
Ник мечтательно посмотрел в мутно-черное небо.
– Наверное, она – цвета красного винограда, цвета старых кожаных сандалий, цвета накаляющегося рассвета над теплым морем… или наоборот – цвета последнего закатного луча, догорающего на потрескавшемся боку глиняной вазы…
3
Ида отсчитывала деньги и говорила:
– Купи два набора разноцветных керамических чашек с блюдцами. Пусть будут невысокие и широкие – эти более устойчивые.
Она вложила помятые купюры с запахом шоколада Майе в ладонь.
– Тут слишком много, – сказала Майя.
Ида улыбнулась.
– Если что-то останется, возьми себе.
Майя качнула головой.
– Мне не нужно, – соврала она.
Майя видела, как плохо идут дела в кофейне, и знала даже о конкретных цифрах в бесконечных счетах. Вместе с Идой они садились за бумаги дважды в неделю, когда приезжал грузовичок с продуктами, до поздней ночи считали, подчеркивали и обводили суммы, склонившись над чашками с остывшим чаем – сами они пили из побитых. Двойные черточки – для «плюса», как говорила Ида; красные окружности – для «минуса». Все чаще приходилось рисовать окружности. И красные круги плыли перед глазами, и стол трясся – реже, но даже ночью – и надкусанная цветная керамика прыгала, как живая; и все происходящее было больше похоже на чаепитие в гостях у Безумного Шляпника. «Однажды я закажу самый дорогой коктейль в том баре, потерянном в переулке за центральной площадью, – думала Майя, вспоминая в такие моменты об улыбке исчезающего кота на неровной подвальной стене. – Я буду сидеть за столиком под корнями деревьев, свисающих с потолка; не зная ни голода, ни боли; буду отстраненной и уставшей от роскоши. Да, однажды! И пусть пока я только заключаю цифры в красные кружки, я хочу верить, что этот день обязательно настанет».
Майя не могла взять деньги у Иды. И даже не потому, что тогда была бы обязана, и не потому, что считала это выше своего достоинства. Она не могла взять деньги потому, что их все равно бы не хватило для исполнения ее неясного, как мираж, желания. Майя не могла представить его целиком, а тем более описать, но все же – как странно – на прочее она не была согласна. «В деньгах слишком много пошлости. К тому же, мне пришлось бы думать, как их потратить».
– Ты работаешь у меня уже три недели, – сказала Ида, качнув головой. – Но может быть, мне нечем будет выплачивать тебе первую зарплату.
– Я знаю, – кивнула Майя.
Они помолчали, вспомнив красные круги, от вида которых хотелось тереть глаза.
– Почему ты не хочешь позвонить по тому номеру? – тихо спросила Ида. – Ты ничего не теряешь.
– По какому номеру?
– Ты знаешь, о чем я. – Ида посмотрела Майе в глаза. – Почему ты не позвонишь по номеру на красивой визитке? В то модельное агентство. Мне кажется, ты могла бы попробовать.
Майя зажмурилась – почему-то ей так захотелось. Чтобы не слушать Иду. Иногда, в детстве, когда была совсем маленькой, Майя зажмуривалась и думала: «Не хочу ничего слышать. Я закрою глаза, и все исчезнет. Люди перестанут говорить со мной». И в голове всегда играла какая-нибудь незнакомая мелодия…
Вдруг перед глазами появились и поплыли эти изящные серебристые буквы на черном фоне, и Майя испугалась. Испугалась того, что действительно решится позвонить по этому красивому выпуклому номеру, а потом придет в тусклое помещение, забитое длинноногими моделями, и – получит отказ. Столько минут она, спрятавшись, проводила наедине с этим таинственным клочком бумаги, касалась пальцем со стершимся черным лаком дорогой бумаги, от которой, казалось, даже пахло чем-то далеким и несбыточным, и боялась задать себе главный вопрос. Вернее, что-то шептало этот вопрос ей в ухо, но Майя зажмуривалась, как теперь, и не хотела ничего слышать. Этот голос говорил ей: «Что если ты «одна из» а не «самая-самая»?
Что будет, если этот голос знал о ней больше, чем она сама? Если Майя позвонит, и если ей скажут «нет», то весь мираж, все ее будущее, всякая надежда тут же исчезнет! Майя ужасно боялась, что однажды ей придется вернуться в тот жуткий, вечно дождливый и туманный город. Нет, тогда она точно никогда уже больше не окажется в том баре, затерянном в переулке за центральной площадью и не закажет самый дорогой и изысканный коктейль, ради которого можно было бы согласиться умереть в тот же вечер…