bannerbanner
Жизнь моя, ты не приснилась мне. Исповедь советского человека
Жизнь моя, ты не приснилась мне. Исповедь советского человека

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Слушая воспоминания моих уже взрослых внуков, невольно сравниваюсь с ними и, увы, понимаю: мои собственные картины раннего отрезка жизни значительно беднее, их у меня почти нет до пяти-шести лет. При этом я всегда отличался хорошей памятью, что же случилось с ней в то раннее детство, почему не помню отца, а вспоминаю лишь отдельные эпизоды, связывающие меня с ним? Они очень дороги, ибо являются связующей нитью с образом человека, давшего мне не только жизнь, но и наполнившего ее основополагающими ценностями. Лишь эпизод, живущий во мне и сегодня, он связан с поездкой папы в Исилькуль. У бабушки Наташи была корова, которую, естественно, надо было чем-то кормить, желательно сеном, чтобы она давала молоко. Папа периодически возил бабушке продукты, а корове сено. Одной из таких поездок и воспользовался его непоседливый сын, который очень просился поехать в Исилькуль. Мама была категорически против и запретила брать меня, послушный отец уехал. Через несколько километров пути, осматривая воз, всё ли в порядке, обнаружил сына, вцепившегося в торчавшую сзади жердь. Что делать, возвращаться назад? Но отъехали от Антоновки довольно далеко. Закутав сына в свой пиджак, отец повез дальше, в бабушкин Исилькуль. Привез и… оставил на побывку. Я любил бабушку, ее дом, таинственный Исилькуль. Днем и ночью слушал паровозные гудки, которые словно звали в незнакомый, но прекрасный мир. Я, деревенский мальчишка, страшился его и в то же время хотел в него попасть. Эти звуковые символы отличались друг от друга, и я их хорошо различал: длинные, басистые, мощные гудки – это кричат могучие великаны, думалось мне, хотя что я мог знать о великанах; тонкие, короткие, визгливые, – я их не любил, – так верещат неприятные существа, вроде сверчков (других сравнений у меня не было), их я знал и не любил.

Но всё когда-то кончается, даже аромат приключения, надоедают бабушкины обеды, а паровозные гудки вызывают тревогу и какое-то щемящее чувство тоски по родной деревне, где тихо и так вкусно пахнет яблоками, малиной, крыжовником, что растут в саду у дома. А еще желание поскорее увидеть отца с матерью, сестер, друзей из соседних домов. Домой, только домой! Но где же папа, почему он не едет, ведь бабушка старенькая, она с трудом ходит, на нее надежды нет. Помню, как, охваченный этим чувством, выйдя за порог дома, плакал и причитал: «Серенький, миленький, забери меня отсюда, увези к маме, к папе!». «Серенький» – так звали колхозного коня, на котором ездил член правления колхоза, животновод Сапрыкин Александр Васильевич. «Серенький» для меня был не просто лошадью, а другом, товарищем, от которого исходили доброта, ласка, надежность. Видимо поэтому очень любил лошадей, с ранних лет мечтал быть конюхом. Если бы не война, унесшая 27 миллионов жизней советских людей, погубившая и моего отца в 37 лет, то моя жизнь и всех других «детей войны» сложилась бы иначе. Я стал бы агрономом, или, как папа, животноводом, уж конюхом бы наверняка. Я и сегодня в душе остаюсь тем деревенским мальчишкой, которому близко и дорого всё: кони, коровы, лес, поле, речка, озеро, болото, крик населяющих их птиц и птичек. Деревья для меня, особенно березы, мощные сосны, это – живые существа, с которыми я мысленно разговариваю, а иногда и вслух. Теперь уже не в Сибири, родной Антоновке, а здесь, в Подмосковье, много лет посещаю одни и те же места, где ждут меня мои верные друзья – деревья, которым, как и мне, помногу годков. Я им желаю здоровья и счастливой участи – не попасть под топор «реформаторов», хищных реставраторов капитализма.

Других личных воспоминаний из тех пяти лет почему-то не осталось, хотя, замечу, всегда отличался хорошей памятью. Учась в школе, стихотворения и прозу запоминал с третьего чтения и воспроизводил их с упоением. В МИЭМе студенты иногда мне говорили, как много я помню. Даже сегодня, в 85 лет, не страдаю провалами памяти. И всё же, думаю я, почему так мало воспоминаний об отце, о нашем деревенском доме, о том счастливом, радостном и безмятежном детстве, когда вливаются в ребенка живительные соки бытия, закладываются в нем все основные качества личности? Не знаю, почему. Думаю, что последовавшие события сломали, разрушили мой радостный мир, и наступила пора тревог, несчастий, горя, чёрной пеленой закрывших розовые картины раннего детства. Великая Отечественная война разделила, разломила мой мир надвое, куда-то ушло, улетело счастье, начались суровые будни, наполненные тяжким, изнурительным трудом мамы, ее борьбой за наше существование. Известие о гибели отца в 1943 году потрясло меня, я вдруг ощутил себя взрослым, мужиком, которому не до сентиментальных воспоминаний.

Можно вообще сказать, без всякого преувеличения, у меня, как и миллионов сверстников, где бы они ни были, на фронте или в тылу, детства в настоящем смысле слова не было. Очень точно потом уже, после победы над лютым врагом, таких как я назовут «подранками». Война лишила нас детства, а наших матерей, совсем молодых женщин, – мужей, любви, счастья. Моей маме, Клавдии Ивановне в 1941 году было всего тридцать три года, каково ей было навсегда проститься с мужем, отцом троих детей? Ей, колхозной доярке, надо было не только доить, но и поить, кормить коров, убирать навоз, а летом еще и пахать на них. А чтобы дети не умерли от голода и холода, нужно было обрабатывать огород, сажать, окучивать, окапывать картошку, запасать нужное количество, дабы хватило на целый год. Она должна была содержать дом: топить печь, пилить, рубить и привозить из лесу дрова, готовить еду для дочерей и сына, длинной, холодной сибирской зимой раскапывать занесенный по самую крышу дом. Морозы были настолько сильными, что разрывали землю, в ней образовывались большие трещины, встававшее солнце светило тускло, его обрамляли какие-то кольца. Мама наглухо закрывала двери, ведущие в горницу, голландскую железную печь переставала топить, вся жизнь сосредоточивалась вокруг большой, кирпичной русской печи, в которой варила борщ из капусты. Она заготавливала ее с осени на всю зиму, большая кадушка стояла в сенях, замершую капусту мама рубила топором, потом оттаивала – вот и борщ, и вместе с картошкой еда на целый день. Когда появлялась мука, то пекла и хлеб, но он только так назывался, в нем было 90% картошки и 10% муки. Я спал на печи – там было тепло и уютно. Забившись в угол и загородившись от мамы, при фитильке читал, – читал много, запоем. В четвертом классе прочитал «Тихий Дон», «Поднятую целину» и многое другое. Не случайно на Руси говорили, «печь нам мать родная. На печи всё красное лето. Доброе – то речь, что в избе есть печь…». Спасибо тебе, русская печь, спасительница ты наша!

Я очень хорошо помню маму тех лет, ее усталое лицо, красные от работы и холода руки, твердую походку, порывистый темперамент, твердый, мужской характер. Она была сильной, энергичной, волевой женщиной, никогда не пасовавшей перед тяжелейшими трудностями и даже опасностями. Многое из её характера передалось и мне. Только благодаря ей я и мои сестры Женя и Римма смогли выжить, учиться, получить профессии, усвоить лучшие нравственные, социальные, культурные ценностные ориентиры в жизненном пространстве. Все принципы и установки, которые исповедовал отец, мама сохранила и передала нам. Отец из армии писал ей: «Продай всё, береги детей»… Патефон и гитару мама не продала, с болью расставалась с одеждой папы, обменивала ее на продукты, прежде всего на хлеб. Однажды приехавшие из Северного отделения совхоза «Боевой» гастролеры стали предлагать антоновцам купить пшеницу. Поскольку денег у матери не было, она решила обменять две пары отцовских выходных белых с галошами чесанок (валенки, или, по-сибирски, пимы). Получила за них мешок пшеницы… Оказалось, что она была ворованной у совхоза, гастролеров, естественно, арестовали, а вместе с ними и покупателей. Их отвезли в Омск для проведения следствия. Не помню, сколько дней провела мать в заключении, мне казалось, что целую вечность, я остался один в доме. Сестры учились в Исилькуле, мне предстояло вести хозяйство: топил печь, кормил и водил поить на околицу деревни корову, давал корм поросенку, гусям и курам. Словом, учился всё делать по-матерински. Корову доить приходила тетя Маня, старшая сестра мамы, она же приглядывала за мной. Когда мама вернулась, я удостоился похвалы от тети. Маму освободили по окончании следствия, а воров посадили надолго. Увы, не только купленной пшеницы, но и заплаченных за нее валенок не вернули.

Разгоравшаяся война стала единственной, определяющей всю нашу с мамой, сестрами и тетей Маней жизнь, основой бытия, там находился мой отец, сражались братья Непряхины Александр и Геннадий. А мы здесь делали всё возможное, чтобы помочь им и всем бойцам одолеть врага и вернуться домой. Это мироощущение заполняло каждую клеточку не только взрослого, но и детского сознания, всего целеполагания. В 1943 году, мне исполнилось семь лет, я пошел в начальную школу, где учительницей стала родная сестра моего отца Раиса Васильевна Нужных. Хорошо, отчетливо помню, как шел домой из школы, когда меня записали в первый класс. Мне казалось, что я уже взрослый, поэтому старался шагать широко, твердо ставить ноги на землю, подбородок держал высоко, а глаза, как бы сами по себе, смотрели по сторонам улицы, должны же люди видеть, вот идет ученик – большой человек… Именно в годы войны возникло неизбывное чувство быстрее стать взрослым, помогать маме, дождаться отца, которого к тому времени уже не было в живых…

Учился с наслаждением, с радостью шел на уроки, быстро научился читать и писать, легко запоминал стихотворения. С благодарностью вспоминаю Раису Васильевну, она не только хорошо учила, но дала возможность уже в этот отрезок времени приобщиться к классике русской литературы. Я всегда хотел бывать в ее доме, общаться с двоюродными братом Юрием и сестрой Риммой, и вообще чувствовать атмосферу их семьи, ведь в этом доме когда-то жил и мой отец – Сапрыкин Александр Васильевич. У Раисы Васильевны находились книги, которых в деревне не было. Благодаря ей я смог прочитать «Тихий Дон» и «Поднятую целину» великого Шолохова, которые произвели на меня не просто большое, а потрясающее впечатление. Григорий Мелихов, Макар Нагульнов стали любимыми героями. Но учеба учебой, а главное – надо было работать, помогать маме. Обязанности по дому просты и незатейливы, на первый взгляд: пасти поросенка, гусей и кур, смотреть за огородом летом, осенью собирать урожай картошки, свеклы, моркови, тыквы, капусты, затаривать, засаливать и т.д. и т.п. С раннего утра, едва всходило солнце, и до позднего вечера, когда оно заходило и становилось темно, шла работа в домашнем хозяйстве. Мама, колхозная доярка, урывая время от своей главной сферы – обслуживания закрепленных за ней коров, вела это хозяйство. Чего ей это стоило, могла бы рассказать только она… В такой женской, обездоленной среде и могли сложиться эти до слез горькие строчки: «Я корова, я и бык, я и баба, и мужик»…

Колхозное производство зерна, мяса, молока, шерсти работало на армию, солдат надо было кормить, одевать, вооружать, эти простые, как мычание, истины хорошо понимали антоновские крестьяне, вечная им память, пусть святится имя каждого из них. Самим колхозникам, работавшим за трудодни, мало чего доставалось от произведенной ими продукции. Денежных выплат не существовало, только в виде натуральной продукции, и то в конце года, когда собирался урожай зерновых. Распределялось по числу трудодней то, что оставалось после обязательного выполнения госпоставок. Как сейчас помню, к нам в дом привезли два мешка пшеницы, их поставили в горницу, чтобы потом из нее смолоть муку. Это – за год работы матери и на весь последующий год жизни, до следующего урожая. Поэтому мука была на вес золота, она лишь добавлялась в ведро картошки для выпечки хлеба. К весне, как правило, мука исчезала совсем, я с другими ребятами ходил «за колосками», тем, что оставалось на полях после прошлогодней жатвы. В Антоновке урожайность зерновых – ржи и пшеницы – была крайне низкой, уже некому было выращивать хороший хлеб, наши отцы кровавую жатву вели на фронте… А на полях соседнего Северного отделения совхоза «Боевой», где еще сохранялся высокий уровень выращивания пшеницы, мы находили много колосков. Но там нас подстерегала опасность, подкарауливал конный объездчик. Зная об этом, мы жались к околкам (небольшие лесочки на полях), и как только объездчик выскакивал из-за них, мы опрометью бежали в середину леса, где еще лежал глубокий рыхлый снег, конь, утопая в сугробе, не догонял нас. Так мы убегали с добычей, унося в котомках собранные колоски. Дома их сушили, выбивали зерно, мололи на ручных мельницах. Хорошее знание природы позволяло использовать еще один источник добычи хлебного зерна: мы стремились найти норы хомяков и сусликов, лопатой раскопать до глубины и обнаружить зерновые запасы зверьков. Однажды и мне улыбнулась удача, из такой норы я набрал почти целое ведро пшеницы. Нет, нас не мучила совесть, мы жили природой и тем самым спасали свою жизнь. К тому же мы знали, что в наступившей весне зверьки не пропадут, молодая трава – их любимое блюдо. Кроме сбора колосков мы, я в том числе, собирали на огородах прошлогоднюю картошку, пролежавшую зиму под снегом, промывали, просушивали, толкли в ступе, полученный крахмал в виде маленьких лепешек жарили на огне и ели. Когда на болоте вырастали осока, пучки (борщевик), мы мастерски вытаскивали их длинные мясистые коренья, слегка сладковатые, и лакомились. Лебеда и крапива спасали в летний период, это вместо капусты.

Конечно, тяжелее и опаснее всего было зимой, когда морозы достигали тридцати, сорока и более градусов. Тут могли спасти от голода и неизбежной смерти только осенние заготовки еды. Все силы мамы уходили на добывание еды. Хомяки запасали зерна, а она – картошку, свеклу, морковь, капусту, лук, тыкву. Естественно в эту работу был включен и я, мои обязанности состояли в помощи взрослым: посадить, посеять, собрать урожай, а летом сберечь его он набегов птиц и других хищников. Мама уходила на работу, а я должен был, не теряя бдительности, следить, чтобы гуси, куры не поклевали посевы, не дай бог, чтобы в огород не залез выросший поросенок, превратившийся в настоящую свинью, тогда всё пропало. Живя в деревне, я неплохо изучил повадки птиц и животных, в том числе и свиней. Многие считают, что свиной хряк, например, просто жирное, неповоротливое, глупое существо. Большей ошибки в отношении этого вида природных существ просто не может быть. Достаточно посмотреть кинокадры «Из мира животных», чтобы убедиться в обратном: стада диких свиней под предводительством вожаков – ловкие, быстрые, опасные «сообщества», их боятся даже волки. Домашние свиньи, несмотря на столетия эволюции, в генетическом коде сохранили эти качества. Однажды к клуне в Антоновке пришла беременная свиноматка, сбоку у нее волочились кишки – она сумела отбиться от волка. Вот и мой кабанчик представлял опасность для меня, в чем я вскоре убедился на горьком опыте. Пока я смотрел на него, он мирно щипал траву, посматривая, однако, на меня маленькими красноватыми глазками под белесыми ресницами, но стоило только заиграться, как мирно пасущееся существо стрелой ринулось прочь в сторону огорода. Его рывок ошеломил меня, я кинулся следом, но было уже поздно: он как бульдозер двигался по дорожке выросших помидорных кустов, резко бросал вверх землю, растения и несся дальше. Со слезами я догнал его, врезал по свиной спине палкой и выгнал с огорода. Картина погрома была страшной. Я всё сделал, чтобы замаскировать это дикое свинство и собственный промах: попытался грядке придать прежний вид, вновь сформировать лунки и посадить в них стебли изуродованных помидорных кустов. Увы, тщетно! Мама рассмотрела всё, хотя уже стемнело, я готов был провалиться сквозь землю от стыда, от жалости к матери, какой же я засранец…

Надрываясь, она создавала запас еды, чтобы семья, не дай бог, не стала голодать, не пошла по миру, побираться, просить кусок хлеба у добрых людей. Я всё чаще видел таких нищих из соседней деревни. А ещё на наших глазах привезли в Антоновку депортированных калмыков, которые просто голодали, скотоводы, они ели только мясо, а где его было взять в такое время. Мама, ранимая страданиями сосланных, один, другой раз наполняла ведро картошки и несла старому калмыку в землянку, куда его поселили. С горечью смотрела на эвакуированную еврейскую семью, которую поселили в нашем доме, помогала и им. Я помню до сих пор бабку Риву и бабку Хайку и двоих детей – мальчика и девочку, их имена, к сожалению, забыл. Мать боялась и не хотела подобных страданий мне, сестрам Жене и Римме. Выращивала и засыпала в погреб много, не помню сколько, мешков картошки – она главный наш спаситель. Из свеклы варили патоку, весь процесс приготовления этого сладковато-приторного продукта помню до сих пор. О капусте я уже сказал, вместе с картошкой они спасли нас в годы войны и не менее тяжкие послевоенные годы. Много выращивали тыквы, ее закатывали под кровати, она дозревала и была важным дополнением к картошке и капусте. Мама сушила яблоки, ранетки, малину, листья смородины – из этого получался вкусный чай. А ее старшая сестра Мария Ивановна Непряхина умудрялась даже выращивать экзотические для Антоновки дыни. Маленькие, чуть больше моего кулака, они были ароматными, очень вкусными. Я любил ходить в гости к тете Мане, она была для меня второй матерью, сразу сажала за стол: «Садись, ешь…». Она никогда не спрашивала, хочу ли я есть, зная мою стеснительность, кормила, следила за тем, чтобы съел всё. Рассказывала о своих сыновьях, которые сражались на фронте, – это мои старшие братья, которые играли со мной, любили меня. Помню один конфузный случай: тетя Маня, держа в руках письмо брата Геннадия, сказала: «Гена передает тебе привет». «Давай!» – протянув руку, я попросил этот «привет». Тетя объяснила, что означает данное слово, мне стало стыдно… Увы, стеснительность, болезнь оконфузиться будут преследовать меня еще долгие годы.

А привет от брата Гены будет последней весточкой и мне, и матери – тете Мане. Он погибнет и останется лежать в братской могиле в Днепропетровской области, я нашел его слишком поздно, теперь навестить брата не могу, – там бесчинствуют погромщики советского мироустройства. Погиб и другой сын тети Мани – Александр, могила его неизвестна. А старший сын Леонид, мой брат, имевший бронь от призыва, работал на оборонном заводе в Омске, погиб от ураганного приступа дифтерии, спасти его не смогли. Мария Ивановна Непряхина осталась одна, не выдержав горя, от язвы желудка умер ее муж, мой дядя Алексей Яковлевич Непряхин. Война косила всех подряд, и на фронте, и в тылу.

Не могу не сказать еще об одном источнике нашей жизни в те годы – это самогоноварение. Зачем непьющей матери и мне, ребенку, понадобилась самогонка, – такой нелепый вопрос может возникнуть у того, кто ничего не знает и знать не хочет о военном времени, в котором жили люди, о тех обстоятельствах, в которые их поставила война. Самогон, говоря современным языком, – это «валюта», которой обездоленные женщины и их дети расплачивались за неподъемные для них виды работ. Вспахать плугом огород, чтобы потом посадить картошку, выкопать погреб, охватить железным обручем рассохнувшуюся кадушку, восстановить крышу дома, разрушенную ураганным ветром и дождем, накосить сено для коровы и привезти его к дому, «забить» свинью, сделать железные листы для варки на огне патоки, соорудить тот же самогонный аппарат – всё это и многое другое может сделать только мужик, которому надо платить за его труд. В отсутствие денег в качестве их эквивалента и выступала самогонка. Гнали ее из свеклы, высоко ценился «первач», понятие, широко известное в народе, оно даже включено в «Орфографический словарь русского языка». Я был весьма осведомлен о градусных отличиях самогонки. Наладив аппарат, мама сажала меня возле него, рядом ставила посуду и объясняла: время от времени взять пробу и осторожно, чтобы не обжечься, плеснуть в огонь под котлом, если горит, значит, первач, его сливать в большую бутыль, всё остальное – в другие емкости. Хороший первач имеет 65-70 градусов крепости, его любили желающие «обменять» свой труд на эту «валюту» и соглашались «помочь» нам с мамой. Впрочем, в Антоновке практически не осталось мужиков, способных выполнять тяжелую и квалифицированную работу, как и употреблять знатный первач, выручали ходившие по деревням отходники из других мест.

Я хорошо помню двух антоновских мужиков, которые брались за помощь семьям, оставшимся без мужей и отцов, но они были совершенно разными в социальном и нравственном отношении. С теплотой и благодарностью вспоминаю Андрея Савельича Васина, скотника, ухаживающего за крупным рогатым скотом, за могучими быками-производителями. Внешне – настоящий русский богатырь, антоновский Илья-Муромец, он смело входил в загон, где цепями были привязаны два диковатых бугая, беря сильными руками за кольца в их ноздрях, усмирял и выводил на улицу, на водопой. Мы, мальчишки, с восторгом и страхом следили за актами проявления силы, воли, превосходства человека над казалось бы неподвластными существами. Правда, однажды случилось невероятное: Андрей Савельич допустил промашку, и бугай поднял его на рога. Израненный, он долго лечился, выздоровевший, вновь пришел к бугаям. Казалось, сама природа послала в то время Андрея Савельича русским бабам и их детям, он словно чуял их горе и беду, немедленно приходил на помощь, его сильные крестьянские руки умели делать всё: пахал, сеял, ремонтировал, строгал, точил, рубил, а еще успокаивал, вселял веру в победу над врагом, в возвращение мужей, сыновей, братьев домой. Не знаю, но думаю, что ему самому, наверное, помогала его молоканская религиозная вера, хотя он никогда об этом не говорил. Андрей Савельич не брал никакой платы за свой труд, а если предлагали – решительно отказывался. Альтруист и абсолютный трезвенник, он был благодарен за обед хозяйкам, которые могли его накормить. Уважение к нему было безграничным, на него молились все. Совершенно другим был еще один житель Антоновки, Иван Каращуков. Небольшого роста, с хитрой лисьей физиономией, он редко появлялся на людях, поскольку слыл заядлым охотником и пропадал на болотах, стреляя уток и гусей. Когда его видели, он был с непременным ружьем за плечами. От колхозной работы его освобождал удивительный для того времени социальный статус – Каращуков был… единоличником. Жил вдвоем, позже родился сын, с женой, которую мы звали тетей Зиной. Она числилась уборщицей и сторожем в нашей деревенской школе, там же ей была предоставлена небольшая комната, в которой и пребывал муж – охотник-единоличник. От армии его спасала справка о якобы неизлечимой болезни… В деревне этому не верили, ходили упорные слухи, что Каращуков умело травит какой-то кислотой и обманывает врачей. Так ли это, не знаю до сих пор. Во всяком случае, слухи вряд ли были беспочвенными. Хронически больной единоличник успешно прожил большую жизнь. В середине 80-х годов, находясь в командировке в Омске, я посетил родные места, в Новорождественске вдруг встретил Каращукова. Оказалось, предупреждённые Исилькульским райкомом партии власти колхоза решили сделать мне подарок – пригласили на встречу с ответработником ЦК КПСС, то есть со мной, оставшихся в живых бывших антоновских жителей. К моему изумлению, среди них оказался и Иван Каращуков, которого я узнал, хотя это был совсем маленький, седенький, ссохшийся старикашка, но всё также остро смотрели его глазки, в них явно светилось любопытство: неужели это тот безрукий Вовка Сапрыкин, сын неистового отца – борца за справедливость? Каращуков вдруг приблизился и попытался обнять меня, по моему телу пробежала инстинктивная брезгливость. Я вспомнил, как он собирал дань с овдовевших антоновских баб, «валюта» для единоличника была одна – сметана и масло… Отрывая от детей и больных старух и стариков, истощенные, а подчас и голодные женщины несли эту «валюту» хищнику в человеческом обличье. Погибли воины Красной Армии, защищая оставленные семьи далеко в Сибири, давно умер альтруист Андрей Савельич, исчезла моя родная Антоновка, а этот любитель масла, сметаны и жаркого из дичи, жил припеваючи до самой глубокой старости. Проходимцы и приспособленцы умеют жить долго…

…Пришел 1944 год, весна, время весенних полевых работ. Весна год кормит, как потопаешь, так и полопаешь. Эти древние истины я усвоил с молоком матери. «Клавдия, давай Вовку на работу», – сказал однажды председатель колхоза маме. Так восьмилетним я был включен в важное государственное дело: помогать колхозу производить продукцию для фронта, где воевал мой отец. Начало было столь же простым, сколько и сложным для меня. Мне и другому подростку пятнадцати лет было дано задание вспахать поле и тем самым подготовить его для посева зерновых. Я, так называемый погоныч (это украинизм, русское слово погонщик), должен управлять двумя парами рабочих быков. За их рога привязывалась длинная веревка – налыгач, шел от первой пары ко второй, так что я контролировал всех четырех. На быков надевалось ярмо, к ярму шло деревянное дышло, а за ним крепился плуг. Говорю так подробно потому, что даже мои умные внуки Женя, Кирилл, а тем более правнук Саша вряд ли представляют это давнее крестьянское изобретение. Плугом управлял, конечно, более сильный физически подросток, ведь землю нужно было не «царапать», а глубоко лемехом прорезать и переворачивать жирные, плодородные пласты земли. Гоны, то есть расстояния от начала поля и до его конца, были длинными, более километра. Я шел сбоку от быков, держа в левой руке налыгач, а в правой кнут, двигаясь то вперед, то назад, следил, чтобы равномерно тянули плуг обе пары, кнутом подстегивал ленившихся. Работали целый день – с утра и до вечера, в обед примерно один час отдыхали. Мокрые от тяжелого напряжения, быки ложились на траву и даже жвачку не жевали. Мы ели домашнюю снедь, которой снабжали нас матери. Колхозная кладовая на обед выдавала нам по порции хлеба, может быть граммов двести. Эту порцию нельзя было брать пальцами, а только держать на ладони, сырая, она рассыпалась, в ней было меньше муки, а больше проса и других добавок. Но мы ели и были довольны, я, например, не столько разумом, сколько интуицией, чувством понимал, что пшеничный или ржаной хлеб отдан сражавшимся на войне красноармейцам, моему отцу. После дня пахоты приходил домой, валился спать смертельным сном, утром мама с трудом будила, кормила и отправляла на трудовую вахту.

На страницу:
3 из 5