Полная версия
Корзина полная персиков в разгар Игры
Борис, Охотин Младший Номер Один, в тот вечер поздно вернулся со службы. Впрочем, такое случалось с ним всё чаще. Нельзя сказать, чтобы он был рад торчать в государственном банке до ночи, но и домой он не рвался. Всё, что связывало его с супругою, всё очарование её – гордой столбовой дворянки, вышедшей за сына выслужившегося поколение назад крепостного, всё, что вдохновляло Бориса на рыцарское служение непревзойдённой петербургской красавице, внезапно рухнуло и с болью обнаружилось, что за их пылкой любовью ничего не стоит. Взаимное наслаждение телами друг друга внезапно перешло в насыщение, был преодолён некий качественный рубеж, но истинной духовной близости и не оказалось. «Наверное, я – сухарь, так оно и есть и права в этом Настасья. Но кто ж её под венец тянул? А кто даёт ей право теперь из меня всю душу тянуть? От безделья всё. Надо бы её к делу пристроить, вот оно что» – проносилось в мозгу Бориса Гордеевича, – «Если только не понесёт она и в этот год, лишь труд сможет её в чувство привести. Но, похоже, что не судьба ей иметь дитя».
– Ах, Боренька, долго ж ты нынче, – откидывает клок тёмных волос с высокого чела, тонкими длинными пальцами, а сама смотрит косо в зеркало, что подвешено сразу за входом в изящно обставленную переднюю.
– Да, Солнце моё, припозднился, вот, – про себя: «Всё собой любуешься? Да, нескоро ты поймёшь, что пора другую жизнь начать, что ты становишься пережитком прошлого, несмотря на свою молодость, моя дорогая».
– Что-то всё чаще случается подобное с тобою… Хорошо ли это?
– Служба-с, сударыня…
Сама добротная квартира эта в доходном доме не в радость Борису. Ведь ему, с его общественным положением, пристало бы приобрести особняк уже, да пока руки не доходят. Но главное, что оклад маловат. И карьера не движется уж больше, а все накопленные деньги вложил он в не им задуманное, но очень уж привлекательное дело – азартно приобретать акции! Но, всё больше политика отвлекает. И так почти каждый вечер: если не собрание на службе по поводу планов банка, финансирования сибирской дороги и прочего, то сборище в доме у кого-либо из Союза земцев-конституционалистов5. Вдохновенные речи этих истинных патриотов ласкают его слух уже куда более некогда милого голоска жены. Но даже показаться с женой чуть ли не княжеского рода среди этих людей было бы предосудительным. Не мог себе Борис позволить выставлять напоказ красоту молодой жены, словно правоверный магометанин. Лишь в стенах дома, да и нужно ли ему всё это «богатство природы»? Одну тоску в последнее время навевает.
– По-моему, Евдокия уже все яйца покрасила, а я некоторые расписала, – рассеяно замечает Настасья, поводит чарующими дымчатыми очами и удаляется в свою комнату изящно покачивающейся походкой.
– Бог в помощь этой Афдотье, – бросает ей вслед Борис.
Борис бросается к себе в кабинет и просиживает там над письмами, покуда пышная молодуха Дуня звонко не приглашает всех к ужину. «Вот опять своими талантами к миниатюре кичится. Мнит себя художницей. Без самовосхваления никак». И за постным столом молчание, лишь лёгкие, ни к чему не обязывающие замечания, вроде «не отведать ли нам на Пасху…». Вспоминалась Боре ранняя Пасха детства слегка морозной щемящей весною, когда строгие родители не давали в Страстную субботу ничего, кроме утреннего чая с сухарями, а потом до разговения после заутрени – ни маковой росинки. Даже сахар к чаю не давали, считая его пищей скоромной, мол, его перегонкой через говяжью кость получают. «Глупости какие, – вздыхал про себя Борис, – скоро всё это канет в Лету, как и сама российская монархия. Россия обязана избрать путь прогресса и всеобщего счастья и не нужно нам никаких страстных седмиц. И останется мой братец Глеб, избравший полицейскую карьеру, не у дел». Борис удаляется в кабинет, распахивает окно в желании глотнуть свежего воздуха и злобно выплёскивает в него со второго этажа вазу полную ещё живых не увядших цветов, купленных женой: «Опротивела уже вся эта постная пища, ханжество одно! Один чёрт сгниёт всё скоро». Красивое холёное лицо его искажается мучительно-растерянной гримасой.
В Великий четверг6 Охотин Младший Номер Шесть, юный бравый ученик офицерского юнкерского Николаевского кавалерийского военного училища7, выходил после исправно выстоянной в полковой церкви вечерни с чтением Двенадцати Евангелий Святых Страстей Христовых. Лёгкий ночной морозец начинал слегка сковывать питерскую весеннюю грязь. Мысли подтянутого молодого человека с едва пробившимися усиками были так же светлы и чисты, как взгляд его круглых серых глаз. Всё казалось ему ясным и понятным в этой жизни: любовь ко Всевышнему и Милосердному, как и долг перед Отчизной превыше всего, его государева служба, долг пред престарелыми родителями, затем и учёба. И весь мир рисовался ему в радужных тонах от весеннего настроения. «Пока ещё нет избранницы сердца, а хочется, но нет, не позволю себе лишний раз с бражной компанией будущих молодых офицеров куда-либо в заведение. Грех это, сперва многому научится надо, а потом уж и сердечному влечению поддаваться! Вот, должно быть, на пасхальные каникулы позволю себе на девиц московских посмотреть слегка. Отпускают меня на каникулы заранее, уважая день ангела отца». Пока что все стремления юноши в этот вечер сводились к тому, чтобы дочитать начатый роман Дюма, томившийся в его тумбочке в ожидании хозяина. Завтра же следовало отправляться в Москву. Неожиданно Аркадию Охотину повстречался старший однокашник из пятой роты Кирилл Ртищев – родственник супруги старшего брата. Чем-то не нравился ему всегда этот парень с гордым аристократическим профилем, а чем не понятно было. Он даже не был излишне надменным, или гордым, но что-то неуловимое в нём оставалось неприятным.
– Ну что, Охотин, отстояли?
– Да, а что?
– Да так, ничего. Вот и молодец. И мне бы следовало.
– Утром сходите, Ртищев.
– Видно будет. Мало что Вы понимаете ещё в жизни, милейший.
– Очень может быть, сударь, – задетый за живое неожиданной резкостью, сухо отозвался Охотин, – но мне пора, – с этими словами Аркадий резко развернулся, щёлкнув каблуками сверкающих сапог.
– Прибывший с вокзала, – бросил ему в след необычно неучтивый в тот день однокашник.
«Да что это с ним нынче? Не с той ноги встал? Всегда подчёркнуто вежлив был со всеми, даже с младшими», – и, с оттенком презрения -, «Красавчик…». «Прибывшими с вокзала» называли в Училище младшекурсников. Ртищев вложил в эти слова всё возможное презрение и Охотин почувствовал, что он хотел показать этим большее, чем только высокомерное отношение к младшему недоучке, но и к «сомнительному» недавно приобретённому дворянству Охотиных. « Да глупости всё. Просто не выспался человек» – буркнул себе под нос Аркадий и поспешил к спальне с романом Дюма. Во всей Славной школе, как с гордостью называли Училище ученики, не было более близкого Аркаше друга, чем Серёжа Бородин8, учащийся параллельно, тоже генеральский сын, но из уральских казаков, такого же примерно, молодого уровня дворянства. Мечтатель и ярый чтец, вроде Аркаши, именно он передал Охотину тот самый затёртый томик Дюма. Приятелям всегда было о чём поговорить, помечтать о своих рыцарских подвигах в случае войны. «Ведь кавалерия остаётся осколком былого рыцарства, тех же мушкетЕров, не так ли?! Ведь что-то ещё осталось в этих душах молодых от былого кодекса чести и рыцарства ушедших поколений? Не казаки ли новые рыцари Империи?» – рассеянно носилось в голове Охотина – «Да и не только казаки. Чем это другие кавалеристы хуже?». Бородину, после окончания, предстояло войти в состав Первой Уральской Его Величества Сотни лейб-гвардии Сводно-казачьего полка9 и этому можно было позавидовать. Обычно Сотню называли лейб-гвардии Уральской казачьей Его Величества сотнею, или совсем кратко – Уральская Его Величества (УЕВ). Старейшей лейб-гвардейской сотней, из ныне существующих казачеств, была именно уральская с 1798 года, а потому ей принадлежало право именоваться Перовой. Император Павел, как известно, был неравнодушен к доблестным уральцам. Слава о Царской сотне ходила далеко за пределами Училища и в ряды её стремились попасть даже и не казаки. Отец как-то разговаривал на эту тему с Аркашей и велел ему забыть о Сотне, мол, не казацкого мы сословия и нечего туда лезть, каждому, мол, своё. Аркадий столкнулся с Сергеем перед самым входом в спальню, в коридоре.
– Дочитал? – сходу спросил Бородин.
– Да нет ещё, не успел, дела всё.
– А я ещё презанятную книгу раздобыл, – с мечтательной поволокой в светлых небольших глазах на строгом аккуратно вылепленном, но не запоминающемся лице продолжил Бородин, – «Хроника времён Карла Девятого» Проспера Мериме. Варфаломеевская ночь!
– Дашь потом?
– Конечно, куда же денусь,– развёл руками добродушный Сергей с обезоруживающей улыбкой.
В начале знакомства они всё мечтали с Серёжей сбежать в Трансвааль, чтоб встать с оружием в руках на сторону буров, под знамёна генералов Деввета и Ботты против коварных англичан лорда Китченера, а как выиграют войну, заодно и в путешествие по Африке отправиться. Не ведали тогда, что война уже завершилась, а лишь смутно слышали, что и русские устремлялись в бурскую республику. Потом они ещё годами зачитывались «Питером Марицом юным буром из Трансвааля» и отдавали свои последние жалкие медяки шарманщикам, наигрывающим «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне!», вместо того, чтобы скопить их на мороженое. Много позже они узнают, что совсем недавно в Петербурге побывал старый бурский президент Крюгер и просил помощи бурам, но прозвучал официальный отказ10. Общественность России откликается на бурскую войну необычайно бурно. Уже два года служат молебен за здравие президента Крюгера. Парковым окрестрам заказывают «гимн буров». Улицам русских городов уже дают названия в честь бурских героев. Появляется постановка петербургского цирка под названием «На высотах Драконовых скал, или Война буров с англичанами». Пастор голландской общины Санкт-Петербурга Хендрик Гиллот открывает «Центр организации помощи бурским республикам» при «Голландском комитете для оказания помощи раненым бурам». На рынках красуются игрушки, карикатурно высмеивающие Джона Буля. От столичной великосветской гостиной до лакейской только и говорят о бурах и «гличанах». Возникает фраза: «Нынче куда ни сунься – всё буры да буры». В церквах по всей Империи собирают пожертвования в пользу буров и шлют в Трансвааль иконы, роскошно изданную Библию, складни, граммофонные пластинки с записями русских стихов и песен в честь буров. Когда до России донеслось, что бурский генерал Кронье взят в плен, проходит широкая кампания по сбору средств, чтобы подарить ему братину – громадную чашу из порфира. И её послали вместе с листами, на которых расписались семьдесят тысяч человек! Всё это не могло не смущать умов юных романтично настроенных юнкеров Николаевского училища. Вдруг, по Училищу прокатился слух, что где-то на Дальнем Востоке Россия недавно провела войну с безумно жестокими китайскими разбойниками, что с оружием в руках их ровесники-солдаты бьются насмерть за честь державы, а они отсиживаются в туманной столице. Далеко это было, правда… Но негоже так себя хоронить, не по-рыцарски! Толком никто так и не узнал об этих событиях и даже старшие по чину ничего не смогли им объяснить11. Лишь позже молодые люди узнали некоторые подробности из старых газет за 1900-й год. Много было разговоров и о македонских восстаниях, последнее из которых турки утопили в крови. Двухсоттысячное турецкое войско сожгло две сотни православных сёл, вырезало несколько тысяч македонцев. После этого турецкий жандарм-албанец убивает российского консула, и царь требует примерно наказать виновника преступления. Всё это глубоко волнует юных друзей-романтиков, зовёт всё бросить и отправиться на помощь братьям-славянам подобно генералу Черняеву в 1870-е годы.
– Вот тебе «гравюра» мамонтова дерева, – заговорщическим тоном произнёс Аркадий, полез в нагрудный карман и протянул другу аккуратно сложенную бумажку с нехитрым карандашным рисунком, – вчера в библиотеке из книг по естествознанию сам срисовал. Владей, это тебе к Пасхе. А для масштаба, внизу стоит индеец. Калифорния!
Некогда каждый из них мечтал бежать в Америку к индейцам, стать вождём племени и сражаться с коварными бледнолицыми. Лишь после гимназии они осознали, что свободных индейцев уж и не осталось и начало их тянуть в остающиеся ещё неведомыми тропические дебри. В Великую пятницу Аркаша уже сидел в поезде с раскрытым томом Мериме на коленях, поскольку успел добить Дюма, вернуть его и заполучить новую книгу.
Вечером того же дня Дмитрий Охотин Младший Номер Пять, если не считать дочерей, иначе бы ему подобало носить седьмой номер, сидел, как обычно, за учебниками. Шёл учёт лишь более многочисленных сыновей, а дочерей имелось всего две. Ведь и император Александр нумеровал лишь офицеров, а не их сестёр и жён. «Мать наша всегда говорила отцу: «От генерала и должны сыны родиться, чтобы в жилах их струилась кровь солдатская от рождения». Да не так всё вышло. Лишь один Аркашка пошёл по стезе отца. Да и что толку всем идти в военные? Хватает их. А вот учёных в державе маловато, всё ещё из-за границы выписывают. С семнадцатого столетия повелось выписывать иноземных, если богословов и зодчих не считать. Стану настоящим учёным, оценит отец, перестанет недовольство таить и хмуриться, растает. Да один учёный может дать Империи куда больше даже генерала, не в обиду отцу будет сказано. Вот изобрету такое оружие, что и Британия сразу же примолкнет», – размечтался юноша, отложив учебник общей геологии. В голове его роились самые странные мысли о светлом будущем, торжестве науки и всяком таком прочем, о чём последнее время постоянно говорил с ним брат Борис. «Умный человек, должно быть, Боря. Иначе и не должно быть в нашей семье. Папа тоже умён – исторические трактаты пишет. Тоже, какая-никакая – наука. Серёжа всё никак не определится, но полон благих намерений. Вот только Петя, похоже, с пути истинного сворачивает. Не приведи Господь! Надо будет отслужить завтра Всенощную, всё как положено. Сегодня не сидеть допоздна, стало быть. Но скоро пора экзаменов, надо собраться с мыслями. Скорее успешно доучиться и пробиться в Петербургский Горный Институт Императрицы Екатерины Второй», – приказал себе Митя. Но в этот вечер долго не работалось. Глянул в календарь с пометками: «О, да послезавтра отца поздравлять следует!» Митя потянулся к своей «коллекции редкостей» и извлёк из берестяного короба заветные кусочки минералов, а также окаменевшие раковины и пластинки окаменевшего дерева, которые мог часами рассматривать и живо представлять себя в каменноугольном лесу. «Не зря же, грибы, лишайники, мхи, хвощи и папоротники названы тайнобрачными, есть в этих группах растений нечто от былого каменноугольного леса. Ах, как бы мне хотелось забуриться в дебри гигантских хвощей и плаунов, отбиваясь от стрекоз с пол сажени длинной! Вот была жизнь!» Потом юноша полез в свой альбом с коллекцией марок со всего мира. В детстве он страстно коллекционировал марки, но со временем поостыл слегка. Но, когда он уставал, то по-прежнему руки тянулись к заветному альбому и перелистывали страницы с названиями диковинных заморских колоний на марках, что помогало осваивать французский и английский.
Старик Охотин, в тот же вечер, пребывал в обычном деловом настроении и, сидя в кожаном кресле за горой бумаг на могучем просторном столе с малахитовым чернильным прибором с бронзовой окантовкой, с множеством выдвижных ящичков, мерцавших начищенной бронзой ручек. Он завершал очередной труд о Хивинском походе, в коем сам некогда участвовал и даже получил именное оружие от самого фон Кауфмана. Над письменным столом красовались небольшие портреты Николая I и Александра III – императоров, особо почитаемых владельцем кабинета. Этот неутомимый человек со внешне несокрушимым всё ещё здоровьем, будучи за шестьдесят пять, продолжал исторические изыскания не менее рьяно, чем со времён выхода в отставку, что случилось уж немало лет назад. За последние годы он описал все славные деяния своих предков от деда Охотина, Вахрамея, который, будучи крепостным рекрутом, спас офицера ценой жизни под Малоярославцем, за что семья его получила волю. Сам дед успел за кампанию 1812 выслужиться до унтера, поскольку лез в самое пекло, что замечал его начальник и о чём постоянно докладывал выше. Ещё он умудрился оказаться временным фельдшером, что свидетельствовало об его природном уме. Сын его, не менее отважный в бою, покрыл себя славой героя Кавказа и обороны Севастополя. Пуля его никак не брала, а раны заживали как на собаке. Множество соратников оставалось лежать там, где Евграф Охотин каким-то чудом умел уцелеть. Сам Яков Бакланов и другие кавказские псы войны – Засс со Слепцовым12 ценили Евграфа. И этим всё сказано. Портрет полковника Евграфа Охотина кисти безызвестного московского мастера украшал стену кабинета генерала Гордея Евграфовича Охотина, героя трёх Туркестанских походов и Турецкой войны. Отставной генерал готов был сидеть за работой денно и нощно, лишь бы не задумываться о будущем своей семьи, но упиваться её славным прошлым. Спокойный взгляд отца с портрета призывал к деланию, но не пустому сокрушению о своих бездарных сыновьях. «Просто не верится: из восьми сыновей, лишь один составил исключение и станет офицером, согреет стареющую душу своими кавалерийскими погонами. И за что мне такое, Господи?» Внезапно в кабинет генерала вошёл его давнишний денщик, ставший за бесконечную череду беспокойных лет другом. В руках вошедшего был конверт:
– Гордей Евграфович, батюшка, вот Вам от Глебушки куверт. Надеюсь, всё в порядке и ничего дурного не случилось.
Генерал пробежал лист крупно размашисто исписанной бумаги, нахмурился, но ответил денщику, что всё хорошо, но сын не сможет прийти и поздравить отца своего послезавтра с днём ангела, поскольку вынужден срочно ехать по долгу службы в другой город о чём сожалеет изрядно. «Этот хоть делом занят, но отца уважить времени конечно нет…»
– Слава Богу, что ничего дурного с юношей не случилось.
– Ну хватит мне на сегодня работать, Господа гневить, ведь день-то такой особенный, – промолвил задумчиво Гордей, – не резануться ли нам в четвертной, а Прош?
– С превеликим удовольствием, что меня касается, батюшка, – последовало скрипучим голосом из уст сухого маленького, преждевременно состарившегося, человечка с вялой обвисшей кожей, некогда бьющегося бок о бок со своим более удачливым почти ровесником, утопающем в орденах, при окладистой генеральской бороде на мясистом полнокровном лице, изборождённом глубокими морщинами.
Старики уселись за партию четвертного бостона. Игра не пошла. «Только от книг оторвался и – началось! Всё те же чёрные, вернее – серые, убийственно серые мысли. И лезут и лезут, ничем их не уймёшь, аж тошно! Мельчает всё. Новое поколение уже не то. Ни боевого задору, ни здоровых побуждений и желаний. Где былой русский солдат, где «усач-гренадер?…» Со вздохом Гордей Евграфович выпалил:
– «Богатыри не вы». Ещё Михаил Юрьевич сказал. Ведь как подметил! Народ мельчает.
Собеседник генерала вскинул брови: «И что это старик чудит? Не к добру это, надо бы госпоже пожаловаться, чтоб на воды его что-ли отправила, аль в кумысолечебницу. Нельзя же столько над бумагами корпеть!»
– Что ни говори, батюшка Гордей Евграфович, а прав их Высокопревосходительство, ой как пра-ав!
– Да, что говорить, и животина измельчала: были же некогда гигантские ящеры, мамонты, где они в наши дни? А крупнейшего и самого смелого зверя в первую очередь охотники брали. А какой солдат, да офицер прежде других костьми полегал? Тоже приметнейший и храбрейший. Да что говорить: Сама Москва уж иначе пахнет. Не как бывало, а духом смердит фабричным. Последний раз на даче нюхнул я ароматы сена да цветов, а в детские годы в самой Москве частенько доводилось. А шум какой стоит? Вырождение идёт отсюда, Прохор.
– Так оно и есть.
Мысли шли на ум невесёлые: «Вот ляпнул про шум, а ведь по совести говоря, в молодости, до появления резиновых ободов на колёсах, металлическая их обивка по мостовым производила ещё больше грохота. Даже сено у окон, выходящих на мостовые рассыпали, чтобы шум колёс поумерить… Но не в том суть. Ведь и в растительном мире то же: где леса могучего дуба, из которых ещё Киев строился? Где лучшие деревья? Под Киевом давным-давно нет, а под Воронежом Пётр всё на флот пустил, а флот-то тот и сгнил. А когда-то землю покрывали сплошь мамонтовы деревья. Что от них осталось? Деревья и те измельчали, что про народ говорить! Рыцарство безнадёжно ушло в прошлое и возобладание бесчестья налицо. Вездесущий торговый дух овладевает землёю нашей. Дельцы делят мир. Мир стал холоден и каждый человек чужд ближнему своему. Ох, не к добру всё это. Одна лишь вера отцов, да Императорская фамилия – оплот былой Руси. Ох, не по уму я сынов воспитал. Всё занят был, вот и вышло бабье воспитание. Плоды просвещения. Умные очень стали!» А вслух старик добавил:
– Проша, принеси-ка, голубчик, винца по стаканчику, будь так добр. Даже ушкуйников, антильских пиратов, да вольных волжских разбойников давно не стало. Какие раньше авантюристы встречались! Любо-дорого.... Римский Папа-пират13, а конкистадоры! Не тот народ в столетии наступившем. Измельчали. С века Просвещения мельчает облик мужчины, изощрившись в одеждах и париках всё нелепее и не сподручнее. Уж и не посражаешься вольготно в великосветских камзолах с чулками и высокими каблуками холодным оружием. Последний рыцарь в истории, не только по духу, но полноценный это Баярд14, а если взять вымышленных героев, то Дон Кихот, может и капитан Фракасс. А последний настоящий казак в истории? Уж не одобрявший ли отца моего Бакланов? Да нет, ещё и Серов15 со своими уральцами, да и не так давно… Само православие обмиршляется по подобию кальвинизма. А что с искусством творится? Утрачен полёт, голубчик ты мой. Сходи, Проша.
Прохор, с вытаращенными от удивления глазами, быстро сгонял по коридору обширного особняка на кухню, да так, чтоб ни Гликерия, ни госпожа не заметили и вернулся с немалой бутылью за отворотом сюртука.
– Вот теперь оно пойдёт легче, смогу сосредоточится, – произнёс отставной генерал, откладывая в сторону свежий номер патриотической газеты «Свет».
– Угу, батюшка наш.
После третьей полегчало, разлилось тепло по телу. И оба старика затянули походную песню ушедших времён:
«Вот идут за рядом в ряд
Смелые куруци16,
В страхе враг бежит назад
Точно заяц куцый!
Хэй-хэй-я!»
В дверях кабинета послышалось лёгкое шевеление:
– Милостивец Вы наш, Гордей Евграфыч, ведь поздно-то как, темень какая на дворе, неровён час матушка Капитолина Климентьевна спустится Вас почивать позовёт, да запах учует… Прошка, дурень, думает я не заметила, что четверть из шкапа исчезла… Да и грех-то какой! Страстная Седмица на дворе…
– Ох, ушлая ж ты баба, Карповна,– проскрипел Прохор.
– Грех он великий, права Гликерия Карповна, не молюсь уж давно, не пощусь толком, разве что мясного не ел, но отраву выпил, согрешил. Бог простит, уж больно на душе скверно и сна нет. Дети наши – крест наш.
Пожилая кухарка со сморщенным личиком старой девы промокнула скудную влагу глаз:
– Ещё не поздно, милостивец Вы наш, по утру на молитву, а потом и Всенощную выстоять.
– Так и сделаю, моя милая, не премину. И этого нехристя старого с собой прихвачу, – генерал сурово сверкнул очами на Прохора и повёл мясистым висячим носом над пышными усами. Ну, по последней, Проша. Только сегодня и – всё.
Отставной генерал прошёл наверх, где его встретила бывшая некогда дородной, но уже усохшая от частых родов и времени Капитолина Климентьевна с укоризной во взгляде некогда красивых усталых, но всё ещё ясных глаз:
– Чтож это такое, куда годится столько времени за работой? Возраст то своего требует, мой милый, сна и отдыха своевременного. Да от тебя поди вином разит? Ну это уж никуда не годится, что тебе сказал врач в последний раз? Аль про Великий пост позабыл?
– И слышать не хочу об этих эскулапах, матушка! На фронте они нужны, а не в мирное время. А грех на душу взял оно верно. Всё! Спать пора на сей раз, – бросил он несколько резко, подходя к Красному углу для вечерней молитвы.
Капитолина только что вернулась из флигеля с комнатами своих ненаглядных младших сыночков. Алексей всё ещё продолжал сидеть с учебником арифметики, а двенадцатилетний Антон – Охотин Десятый и последний, отправился в кровать после своей обычной долгой и усердной молитвы. Взрослые дочери отнюдь не осыпали пятидесяти двухлетнюю мать лаской и спешили отделаться от её назойливого вечернего пребывания в их будуарах. Старшая, Варвара, лежала с переводным французским романом в постели, так, сквозь зубы – «Покойной ночи». Когда детям исполнялось семь, родители приглашали в дом французского учителя, правда только сыновьям, но и дочки могли приобщаться. Учитель тот ни у кого из детей симпатии не вызывал и учить язык не хотелось, а родители им не владели, не как в дворянских семьях с устоявшимися традициями. Получалось, что никто из Охотиных толком языками не владел. Младшая, Евпраксия, как всегда, рисовала. Мать не могла не нарадоваться её смелым и живым карандашным наброскам лошадей и леса: «Способная ты у меня». Перед сном старый генерал отворил ключом дверцу трюмо минерального облика с неповторимым рисунком карельской берёзы и извлёк оттуда очень старую старообрядческую икону.