bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Дарья Велижанина

Город

…заботы века сего… заглушают слово…

Евангелие от Марка


На улице шел дождь. По улицам шел дождь. Точнее, он шел, как придется: и по улицам, и по деревьям, обдавая стекла домов и стуча в основательно и боязливо закрытые двери. Его серый плащ задевал за большое и высокое небо, а это значит, что и дождь был большим, и солнце морщилось, заслоненное.

Откровенно говоря, еще длились солнечные часы. Их должно было быть очень много, потому что ночь была белой.

Солнце смотрело на часы и считало шаги дождя. А дождь не спешил и шел как будто в глубоком раздумье по площадям, по мостам, вступая в реки и беря во влажные руки ветви деревьев.

А потом дождь вдруг остановился. Просто застыл на месте. О чем-то подумал. И остался в лужах. Ветер неторопливо снимал его плащ с потолка неба. Солнце брезгливо всматривалось, ожидая. Оглянувшись на покидаемый город, солнце увидело, как с остатков плаща падают капли, и – радугу…


1


Вдоль дорог от метро протянулись до войны построенные дома с высокими арками и оградами, много превосходящими человеческий рост, с балконами и колоннами, тяжело вознесенными на массивные стены. Всюду в сооружения добавлен серый оттенок, вмешанный в основную желтоватую краску.

В глубинах улиц дворы: дома мелкого кирпича с высокими липами и кустарником. За дворами, удаляясь в узкие переулки, по тяжелому запаху и уродливости сооружений определяешь близость заводов – Кировского и «Северной верфи».

В просторной комнате канцелярии у стола, где однажды начинаю работать, распахнуто высокое, почти до самого потолка, окно. Рамы его пострадали от влажности и долгого времени, с трудом приходится открывать их каждое утро и захлопывать по вечерам. Краска потрескалась, светлая поверхность покрылась пылью – руки пачкаются, когда я дотрагиваюсь до окна.

Комната выглядывает во двор с кленами и шумом машин. Весь проем окна закрывает ржавая и темная решетка. Как усмешка, форма ее представляет солнце с расходящимися лучами. Держусь за прутья и пытаюсь увидеть нечто большее, чем привычный пейзаж, но мое окно не дает мне такой возможности.

Вспоминаю виденный сегодня завод: бледное замеревшее утро, горячий утомительный запах асфальта, густо налепленная зелень аккуратно покрашенных тополей – окаменевших на фоне светлого неба и шершавости стен.

Во всем наведен порядок, лицам придана серьезность, а зданиям – насыщенность тона и определенность отношений и контуров. Тревога от неясности будущего промыта свежестью летнего дня, и лишь деревья и небо постоянно надежны в прошлом и настоящем. Самое первое в новом месте – поворот головы к окну. Взгляд сливается с кленами, их несомненно ты включаешь в свои союзники и дружишь с ними; небо же никогда не выглядит пошлым.

Представляется, что в руках у меня видеокамера. Оглядев серые стены арки, она упирается в черные перекладины ворот, и, после тени на улице, стоит немного прищурить глаза – в синеву брызжет вечернее солнце и набегает зелень травы и деревьев.

У обочины нежно-голубым блеснули новые «Жигули». Возле метро торгуют черешней и абрикосами. Женщина прогуливает собаку и вытирает ей зад подорожником. Мамаша окликает дочку моим именем…


2


Этой весной в темноте проспекта у Аничковых коней освещенные здания на другой стороне я вдруг увидела воплотившимися однажды идеями некогда живших людей (страдавших или восторженных): ошеломляющими проектами, предметами размышлений, причиной горечи или триумфа; но для меня в этот вечер они – только препятствия, много раз задававшие мой маршрут и образующие мой горизонт. О них думали, их оставили здесь на века. Город блеснул передо мной в ночи жесткой конструкцией, устаревшей, консервативной системой, – непоправимостью, данностью, – и я внезапно пугаюсь возможности быть здесь рожденной – созданной городом…

Упорно и медленно, требованиями и подробностями город поворачивает на себя, свое насущное (но – не мое), заставляет вдруг быть им занятой, тогда как в свободе я – только стояла бы и смотрела и много бы для себя (и себя также) в этом нашла – и многое отдала бы в ответ.

Вещественностью отвлекает, мелочами. Препятствия называем – заботой.

В камне улиц влияние. Дома под настольной лампой пишу, и внутри он же: легкий, пройденный, утомивший, оставленный.

Вспомнила Блока. И страшно его – здесь – представить: улицы, молодость, смех навстречу – и отсутствие смысла в глазах.


3


На юго-западе «зеленый район» – собрание грубых невзрачных многоэтажных домов и высоких старых деревьев: запыленных, с обломанными ветвями, вытянувшихся в тени лип и вязов. Замусоренная дорога между домами – неровный асфальт, в ямках и выбоинах которого после дождя остается вода, а сам он покрывается слоем намокшей земли и пыли.

У края улицы начинается лесопарк, и мокрая густая трава, избегнувшая камня, вырывается беспорядочно из-под ног, торчит упрямо и спутанно, как шевелюра проснувшегося человека. Ногам удобней и мягче шагать по песчаной тропинке. Взгляд пробегает каменную старинную дачу, заросшие неглубокие пруды, яблони, лиственницы, низкие кусты и овражки. Все это городское: растрепанное и случайное.

Созрели семена подорожника. С шершавого стебля ссыпаются мелкие семечки в треугольниках-колпачках.

Поднимаешься, и утомленные после рабочего дня глаза устремляются в небо. Заслоненное облаками, даже и так оно высоко и изменчиво: узоры мороза, густой желтый пар над кастрюлькой, упавший в чистую воду пух с тополей. Замечаешь, насколько ближе тебе вещественная повседневность, нежели небо, если его ты с ними сравниваешь, а не иначе. Небо единственное, чем мы еще обладаем, поскольку сами не там. Самолетик выглядит игрушечным и несерьезным, возможно долго провожать его взглядом: представлять расстояния и видеть возможность полета – путешествия, долгого удаления…


4


Помню ведь: В начале было Слово. И что Слово было у Бога. И Слово было Бог. Понимать ли это буквально? «Священный трепет» – явление безусловно реальное в темные ночные часы, когда свет лампы выделяет на столе страницы книги: Рильке, Цветаева, Пастернак.

На бессловесные твари не возлагают ответственности, ибо не ведают, что творят. Слово есть мысль, осмысление, и – вслед за этим – мужество понятое принять. Легкомыслие – неглубина, недалекость, а значит, слабость.

Вдруг начинают тревожить деревья в окне. Я говорю себе: клен. Зеленая черепица. Что еще? Молодость дерева и безусловность его нахождения здесь. Нет, не так… Деревья живут, живые и… неподсудные.

Это к собакам мы уже начинаем цепляться: «Плохая! Так делать нельзя!» Или: «Хороший пес!» А, впрочем, мы остаемся одни и отвечаем.

Собственно, что в нас такого…


5


…Печатаю под диктовку длинный текст в примитивном тяжелом стиле, спешу, задыхаюсь от чуждости темы и фраз, в голове в то же время возмущенные слабые мысли-протесты – им приходится прорываться с трудом сквозь навязываемые слова, а я же сама их глушу, утишаю, чтобы не сбиться, при этом злюсь. Неясные недодуманности едва маячат во внутреннем монологе – теперь бы их не забыть, а точнее: понять, что это промелькнуло живое в тяжелеющей голове.

Постоянное чье-то присутствие – самое худшее: болтовня, препирательства или еще больший шум, от которого избавление невозможно, ибо это и есть собственно жизнь здесь: взаимодействие и столкновения с посетителями и сотрудниками, людьми знакомыми и впервые увиденными, каждодневная вовлеченность в чужие заботы – тех, кто беседует рядом, спорит в соседней комнате, общается по телефону.

Мысли словно тонкие нитки в неряшливом грубом плетении жизни, в которое вглядываюсь с напряжением (слишком многое отвлекает), – в опасливом предвкушении их тяну, боясь торопливостью потерять едва найденное.

Куски украденной жизни – сбор ярких, но все же осколков. Песок, взятый пока без умения строить. Едва размятая глина, незавершенность.


6


На подоконнике желтая лапа. Кленовые листья нам дружественны, особенно в сентябре. Зеленую безличность травы они одушевляют теплым цветом своих раскрытых ладоней. Их запах, в отличие от летней цветочной самозабвенности, – запах подошедшей к холоду жизни: в нем напряженная сила предсмертного существования, особая ясная и трезвая радость. В осени видение и чистота, ей присуща холодная страстность – страстность духа.

Страсть – напряжение жизни и сжатость, цельность и собранность, жесткость выбора – да.

Страсть – когда осыпается лишнее, сущность освобождается от случайности.

Страсть – сосредоточенность и поглощенность, в страсти желание жить – отважность.


Долгий осенний дождик окончательно отгородил город от лета. Клены от воды потемнели. Люди осторожно переступают лужи. В освещенных комнатах зимние настроения, и дружественнее становится чашка чаю.

Выключаю компьютер. Выхожу в прохладность и вольность вечера.


7


Безветрие позволяет увидеть необыкновенный октябрь: желтые груды листьев полностью сохранены на деревьях. Вечером в глубине бульвара легкий туман, и я стараюсь пройти по аллее, чтобы заметить, как удачно размытая даль окружена четкими пятнами ближних веток.

Постоянно чувствую себя беспомощной в слове и никак не доберусь до глубин: почему беспомощность именно этого рода угнетает больнее всего? «Беспомощность» не вполне отражает вопрос. Слово же «неуверенность» включает в себя, к сожалению, «не», а мне хотелось бы отразить не отсутствие, а именно постоянную живость во мне – чего? – ощущения малости (Роберт Вальзер?), или, скорее, – ощущения смутности в смысле неточности (снова «не!»).

А за окном скамейка представляет картины: сегодня там три старушки с тремя собаками. Одна совсем забавная бабушка – болтает короткими ногами. Старый терьерчик дрожит от холода или же нетерпения – хозяйка взяла его на поводок. На скамейке между старушками расползлась «мопсина» (породы не знаю). Третья, лохматая, чешется и вдруг тоже вспрыгивает на скамейку, бабульки смеются, а я улыбаюсь слабо: мне ясно, о чем они говорят, известен их повод общения.

Художественная определенность: три фигуры, связанные тремя зверьми…

Сажусь писать, чтобы добраться до сути. В данный момент я села писать для того, чтобы понять, зачем я сажусь писать, когда желаю в чем-нибудь разобраться… Пытаюсь словами материализовать мысль, сделать ее зримой-наглядной, чтобы затем на образ ее словесный взглянуть – похоже? Неуверенность в собственной памяти и «невырубимость» написанного дают мне ощущение желаемого (пусть обманчивого и временного) спокойствия.

Так выходит, что слово вначале – пойманная реальность (тень реальности? след? отпечаток?). Реальность, сумевшая жить иначе (мы помогли). А дальше – проверка читателем (сотворцом?): не на точность, может быть, – на конструктивность (на способность-возможность теперь показывать и представлять – воссоздавать – впечатляющий мир).


8


Вышла вчера вечером из подъезда и удивилась: в сорок минут землю закрыла снежная крошка. Пылью снег осел на деревьях, на кустарнике паутиной. В ветвях скрывают надутые желтые брюшки фонари-паучки.

А сегодня день с утра легкий и солнечный, первое зимнее воскресенье: мороз и сразу же много снега. Снег вчера падал с дождем на еще теплую землю – сегодня неровный и плотный лед.

В пути фотографирую Измайловский собор: грубая синева куполов смягчается снегом, он тает на солнце.

Проваливается в снег и небо светло-голубой Никольский собор: яркие с острыми краями купола – забыла о хрупкости.

Часовня Свято-Исидоровской церкви: главки светло-зеленые – вверх. Оранжевая в солнце синагога: на решетке черные скрещения звезды. Чужая красота или она – одна?..

Жизнь есть все-таки чувство, а не предметы. Попробовать его обрести? За поступками ближних разглядеть страх вещественного. Выйти из общего города.


Живу в своем слове: мыслю, этим и существую. Все другое навязано, и неожиданно задевает неясное: вечность. Пережидание и тоска должны быть конечны, поскольку считают минуты, но только в вечности – восхищение и любовь.

Обширным холодным полем сделались вечером небеса. Ветви деревьев протянуты к ледяному пламени полной луны. Снег сухой под ногами чуть прикрывает лед. Над головой снежные полосы – жуткое морозное пространство. Фонари – теплые огненные шары, – и окна домов как сердца, противящиеся одиночеству…


9


Днем туман гулял между деревьями, цветом напоминая дым. Снега выпало много, он приник к земле. А местами остался на ветках деревьев.

Часам к пяти в окнах остаются обычно два цвета – голубой для снега и темно-синий для домов и деревьев. И эти небесные пятна на стенах к вечеру приковывают внимание, отвлекают, уводят. Улица делается желанной и праздничной – окна напротив как сияющие глаза. За порогом огромные расстояния, ветер без пределе и остановки. Голова погружается в теплое: темный воздух и яркие фонари. Все существо становится глазами, но язык нем, сталкивается с неназванными цветами, на фоне которых тонкой картиной – повисшие нитки березовых веток, волшебная сочетаемость темных зданий и фонарей.


Жалоба или молитва. Или же гимн – в лучшие времена свободы. Причем все – естественно, из глубины, от сути, в радости или ярости, и непременно с трудом – потому что и в тебе самом сопротивление, которым негодуешь. А если говорят о том, чтобы сесть и сделать (рисовать, писать), то что за результат считают: дерево, бумагу – но не душу, а она и вынуждена подчиняться часам и людям в мире – слабым людям, произволу их непостоянств, капризов, лености и невежества. А ты желаешь целого себя отдать – в красоте! – и рассыпаешься, теряешься, забываешь…


10


На синих густых небесах, над раскрашенными теплом домами, где люди, вернувшись с работы, готовятся к ужину, луна в облачном круге вдруг показалась мне глубоким саднящим порезом и напомнила о забытой тоске: насколько в юности больно и полно ощущала ее в себе, и как все раздробленно, мелко и пошло сегодня. Равнодушно смотрю, как красивы черные ветки на синем.

В холодном воздухе из далеких дворов ясно доносятся звуки шагов. Лед и мерзлость январской земли едва засыпаны свежим снегом. Каблуки скользят. В раздражении думаю о краткости отдыха и утреннем пробуждении. Круг, еще один круг, итого пять полных в неделю. Песок, месиво или крошка – моя сегодняшняя душа, и всякое человеческое присутствие в дне как случайность и необязательность, так же обрывочно и тревожно, столь же резко и раняще, столь же мешает…

Думала о единичности таких явлений, как Достоевский и Гоголь. (Классическое, образцовое, то есть – мастерское. Впрочем, больше, огромнее – исключительное.) И вдруг мысль: классика не исчерпана.


11


Воскресный путь за городом год назад. Вдоль рыжих шпал и рельсов шагаю пешком, и по бокам сухие травы (бывает, что и в рост), большое небо (в ширину!) и тишина, душе привольно: в размахе рук – до горизонта, вверх – до неба и ласточек.

Пытаюсь вспомнить внутреннее-бывшее – то есть себя-большую.

Пыль, мягкость и бархатное крылышко, оторваны края – так грубо, как своей волей для живого и не представишь: раненого мотылька несоизмеримой силы ветер распластывает по земле. Тот этим побежден, а я взята другим: теплой нежностью цвета.

И далее – через часы, происшествия – к вечеру, в чужом доме, среди занятий, вдруг неожиданным словом: Андерсен. Тихие сказки его и эта вот бабочка: искусство не отвечает и не защищается. Оно только есть. («Да», «жизнь», «любовь» – вот синонимы, существования, и, кроме них, вместе с ними, обязательно и непременно – боль. Две полярности, полные до краев. Не гасящие одна другую – никогда.)


12


В теплом квадрате двора тишина с воробьями и солнцем. Сижу на скамейке, ожидая часа экскурсии, когда девочка ровным голосом скажет о том, что прожил в доме четыре месяца, привезен под вечер, – и вот посетители, сводки, угольная надпись, – и дальше о смерти, последних часах, так что сделается тяжело – до страдания, до болезни: от уюта и тишины, детских портретов, большого письменного стола (листы и книги в работе), от возможностей, силы, словно он умер при нас, и случившееся невероятно. Слабые и растерянные (не дотянуться!) стоим у предсмертной маски. Потеряли. Оборачиваясь, уже не находим: был – и не видели, жил – а мы опоздали.


13


Поэта узнаешь не чтобы знать, но чтобы говорить с ним – жить. Тянуться, выходить из мира – в разговор. В общение с большим.

Предмет искусства – созданное – есть душа. Восторг наш и благоговение – от этого: когда отыскиваем в человеке, в ближнем, красоту, громадность сверх предела и без меры – и этим покоряемся, и этим захвачены.

Здесь будет смысл поэта – быть большим. Все – это Пушкин: потому что все мы в нем.


14


Снег ночью таял и такими быстрыми темпами, что утром не веришь этому – обширные лужи приписываешь дождю. Поверхности уравнялись: слой льда покрывается ровным слоем воды. В природу добавились блики и рябь. Но все цвета остаются оттенками серого и ему близких по чувству – до влажности стен, до черноты деревьев, до темной зелени мокрого мха на коре. Небо спустилось к домам, все слепилось в один мутный ком и усложняет движение.

Быстрым шагом иду по улицам: весенний вечер, ветер, и шапку приходится то и дело подтягивать на уши – холодно. Глаз охватывает дома, изучает и приноравливается к тяжеловесности окружения – балконы, выступы, массивные наличники окон наваливаются одновременно разнообразием и повтором, при вглядывании голову загромождают детали: карнизы, маски, различно оформленные ряды этажей; все утомляет сложностью, чувства подчинены каменной плотности стен.

Громадой из-за угла в сумерки выдвигается Исаакий, коричнево-красным освещены «Астория» и «Англетер», а темные воды близкой Невы вдруг вступают в улицы древностью, допетровским существованием, чернотой глубины. Подсвечен огнями мост, желтые, белые огоньки сброшены в реку. Льдины расколоты и сдвинуты к берегам.

Теплой веселостью всплывает забытая нежность к городу и отражается блеском в улыбающихся глазах…


2002-2021