bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Не вопрос, – говорю я, и она посылает мне воздушный поцелуй, прежде чем вылететь из кухни. Я не знаю никого, кто двигается так же сексуально и уверенно, как Рози. Как будто ей вообще всё по плечу. В мою третью смену в «Кларис» она подлетела ко мне, безо всякой униформы, в ярко-зелёном сарафане, и, блестя губами цвета красного дерева, прошептала на выдохе: «У нас десять минут. Ты снимать умеешь?» Прежде чем я успела ответить, я уже щёлкала цифровой камерой, которой понятия не имела, как пользоваться, а она валялась на ступенях отеля, как модель журнала «Вог», приговаривая: «Поживее, Эмми. Если нас поймают, нам влетит. Я должна выглядеть как приличный администратор гостиницы, а не блогер размера плюс-сайз».

Фокс выпрямляет спину.

– Ладно, давай тебе помогу, – он достаёт ложку из ящика под стойкой и начинает зачёрпывать идеальные овалы маргарина. Фокс знает всё. Начиная с того, сколько масла класть в какое блюдо, заканчивая тем, в какое время Сол, главный шеф-повар, добавляет мяту в домашнее мороженое и как управляться с древней системой приёма посетителей, в которой чёрт ногу сломит. Мне хотелось бы где-то чувствовать себя как дома. Так, как Фокс чувствует себя в «Кларис». Понимать, что это – моё место.

– Спасибо, Фокс, – говорю я. Он кивает и улыбается.

– Так что, тебе сегодня по-прежнему нужно уйти в пять?

– Да, – говорю я, – если ты не против.

– Конечно нет. Пойдёшь куда-нибудь расслабиться?

– В гости к подруге. Она много путешествует, редко здесь бывает.

– А. Хорошо.

Проще соврать, это я давно поняла. Если бы я сказала, что собираюсь к маме, о которой почти не упоминала за всё то время, что здесь работаю, ни в один из перерывов на кофе или обед, посыпались бы вопросы, а я никогда не знала, как на них отвечать. К тому же мне слишком страшно её видеть, и страх, который шевелится в животе, как огромная бабочка, будет заметен. Я не знаю, чего именно боюсь, но всякий раз, как отправляюсь к матери, у меня крутит живот, а плечи так напрягаются, будто я прохожу кастинг. «Что случилось, солнышко? Мир так ужасен?» – спросил меня какой-то тип, когда я в прошлый раз, собираясь ехать к ней, стояла на автобусной остановке, и загоготал. Когда я написала об этом Лукасу, он сказал: «Надо было ответить: “Благодаря таким, как ты!”»

– Ты хоть успокоилась? Больше не переживаешь из-за свадьбы? – спрашивает Фокс.

– Переживаю, – говорю я. – Хотелось бы не переживать, но я не могу.

Фокс молча кивает, зачёрпывая и раскладывая маргарин.

– Это тяжело для кого угодно, Эмми. Даже если отбросить в сторону остальное: твой лучший друг женится. Это тяжело, даже если не испытываешь к нему чувств, уж поверь.

– Правда?

Фокс распахивает глаза, яростно кивает.

– Господи, конечно. Никто этого, само собой, не скажет, все говорят: «Круто, я так рад за тебя!» Но в глубине души каждый настоящий друг думает: «Вот блин. Теперь всё поменяется. Я потеряю ещё одного классного парня. Крутого сукина сына. И я должен улыбаться, отпуская его в объятия потенциального чудовища. Вместо того, чтобы говорить ему речь, я предпочёл бы в одиночестве переживать экзистенциальный кризис».

Я смотрю на него и смеюсь. Мне впервые хочется улыбаться, по-настоящему искренне улыбаться.

– Спасибо, Фокс. Ты меня очень поддержал.

– Я рад, – отвечает он.

– И прав, – мой голос становится громче. Теперь он услышит меня сквозь громкий стук тарелок, доставаемых из посудомоечной машины в другом конце кухни. – Просто мне кажется, это… неправильно. Не так, как должно быть. Как будто кто-то отвлёкся и упустил нас из виду. Забыл о нас.

– Ты имеешь в виду судьбу? Вселенную?

От этих слов меня бросает в жар, но я все равно чуть заметно киваю. Я чувствую себя совершенно неадекватной. Глупой. Как я вообще могла позволить ему видеть меня такой? Комок, как косточка персика, застревает у меня в горле. Я не могу выдавить из себя ни слова. Я не могу плакать на работе. В последний раз, когда кто-то плакал, это вызвало столько сплетен, что этот эпизод мог быть добавлен в информационный бюллетень для персонала, вместе с правилами использования мусорных баков и рекламой заварного крема от шеф-повара Сэма.

– Смотри, – говорит Фокс, оперевшись на стойку. – Ваша встреча была такой уникальной, такой удивительной. Ты потеряла воздушный шарик, а он нашёл его на другом берегу океана. Это исключительный случай. И я готов бросить вызов любому, кто скажет, что это не знак судьбы.

Я киваю, не отрывая глаз от стойки.

– Так что никакая ты не глупая, – Фокс накрывает крышкой огромную кастрюлю с маргарином. – Эмми? Всё хорошо?

Я наконец смотрю в его добрые орехового цвета глаза.

– Пока нет, – отвечаю я. – Но обязательно будет. К тому же Рози меня жалеет, так что будет приглашать на мамин пирог по меньшей мере раз в неделю. Во всем есть плюсы.

Фокс хохочет.

– Когда-нибудь она и меня угостит пирогом.

Я улыбаюсь.

– Ты же знаешь, она тебя любит.

– Ага, – Фокс скрещивает тонкие руки на груди. – Как ворчливого деда, втайне мечтая, чтоб он попросил тебя об эвтаназии.

– Ну что за чушь, Фокс! Скорее как дядю. Ворчливого дядюшку.

Глава шестая

В последний раз я была в мамином фургоне больше четырнадцати лет назад. В сентябре после Летнего бала, когда выяснилось, что именно я – та девушка, из-за которой уволили мистера Моргана. Мама собиралась в Эдинбург на фестиваль, потом на остров Скай встретиться с другом. Придя из школы, я наткнулась на её упакованные вещи посреди нашей крошечной, захламлённой гостиной и рухнула на пол в дверном проёме, истерически визжа и хныча, но не в силах выдавить ни слезинки. Она не шевельнулась, ледяным тоном велела мне собрать вещи, и на следующий день я поехала в Эдинбург с ней, всё время чувствуя себя лишним грузом – как пожилой родственник, которого не на кого спихнуть. Спустя три недели я получила первое письмо от Лукаса, и оно стало моим маяком в бурю. «Я вчера нашёл твой воздушный шарик на пляже возле Бюлонь-сюр-Мер! Он пролетел океан и больше ста миль!»

Сегодня вечером фургон припаркован в дальнем конце фолк-фестиваля, рядом с небольшой белой беседкой, окутанной густым запахом хот-догов и ладана. Колесные арки покрыты пятнами ржавчины, а уплотнитель вокруг окна болтается, отклеившись от старости, но, как свадебные подарки родом из семидесятых, как пожилые соседи, фургон – одна из тех вещей, которые ещё на что-то да годятся. Я не уверена, что мама когда-нибудь избавится от него, даже если он совсем выйдет из строя. Она такая. Не то чтобы любит винтаж, просто не одобряет покупку чего-то нового, если это не оправдано (сигареты, конечно, исключение). Даже грифельная доска в фургоне, бывшем пабе – та же самая, что у неё была всегда, только помутневшая оттого, что на ней столько всего писали, а потом стирали. Сегодня на ней желтым мелом нацарапаны петляющие буквы: «Кэтрин Блю. Чтение карт Таро: Ј 15.00».

– Мам? – я стучу в окно фургона кончиком ногтя. Полоска жёлтого света просачивается сквозь крошечную щель между плотных бежевых, в розовых розах, занавесок.

Я снова стучу, на этот раз костяшками пальцев. Ржавая дверь щёлкает и распахивается. Мама сидит за столом с чашкой чая и книгой.

– О, – говорит она, и улыбка на секунду касается бледных губ, но лишь на секунду. – Эммелина.

– Привет, – отвечаю я. Она единственная, кто всё ещё называет меня Эммелиной, но я больше не вздрагиваю при этом имени. – Перерыв на чай?

Она смотрит в фарфоровую чашку, зажатую в руке.

– Вроде того. Был долгий день. Вот, прихожу в себя.

– Тогда я вовремя, – говорю я, и она, как недружелюбный незнакомец в парке на скамейке, отодвигается чуть в сторону, давая мне сесть.

В вагоне душно и пахнет чем-то сладким, наподобие нагретых солнцем фруктов, и я рада, что она не просит меня захлопнуть дверь и перекрыть свежий морской воздух. Этот запах напоминает мне о поездке в Эдинбург. О том, как я сказала ей в тишине крошечного фургона, припаркованного в кромешной темноте площадки для кемпинга, что несколько недель не могу уснуть. Что каждый раз, когда закрываю глаза, сны уносят меня в тот класс в Фортескью-Лейн, к нему, и всё так ярко, так по-настоящему, что, проснувшись, я чувствую запах его лосьона на моей шее, как в ту ночь, когда вернулась домой. Она сделала маленький глоток чая – вот и всё, что она сделала. Мне так хотелось, чтобы она обняла меня, прижала к себе, сказала, что больше не позволит ему причинить мне боль. Но она лишь сказала: «Ты же знаешь, что сны – не реальность, пора бы это понимать в твоём возрасте, Эммелина», – как будто всё это было лишь плохим сном, и вновь поднесла чашку к губам.

Теперь она спрашивает:

– Хочешь чего-нибудь выпить?

– Я думала, может, сходим куда-нибудь пообедать, нет? – Мне противно, что моя кожа вся покрывается мурашками от смущения. Это ведь простое, нормальное предложение. – Раз у тебя пока перерыв…

– Вообще-то у меня другие планы.

– Да? Правда? – Мне хочется спросить: «Зачем ты тогда мне писала? Зачем отправила мне сообщение, что ты здесь, на этом фестивале в соседнем городе, если не хотела провести со мной время?» – Просто мы, ну, не виделись несколько месяцев, и я подумала, может, сходим куда-нибудь? В бар, например? Или прогуляемся? Съедим по мороженому… в общем, отметим?

– Отметим что? – мама вновь подносит чашку к губам.

Моё сердце падает, как камень, брошенный в бак с водой.

– Мой день рождения, мама. Мой тридцатый день рождения.

Я понимаю. По тому, как вспыхивают и расширяются, совсем чуть-чуть, её газельи глаза, я понимаю: она забыла. И значит, пару недель назад она написала мне, чтобы проверить, как я там, и сказать, что она будет здесь и надеется со мной встретиться, по чистому совпадению.

– Ну хватит, Эммелина, – она ставит чашку и блюдце на деревянную столешницу. – Прекрати меня оскорблять.

– Я не…

– Я помню про твой день рождения. Я не забыла. Как я могла забыть?

Я киваю.

– Ну вот. Почему бы его не отметить? Тридцать – важная дата.

– Да ну? Это всего лишь цифра, солнышко, и ты об этом знаешь. Люди придают слишком большое значение возрасту.

– Может быть, – говорю я и меняю тему, потому что чувствую: она уже настроилась на долгую дискуссию о возрасте, о людях, будто она не одна из нас. – Ну, как вообще дела? Ты много путешествуешь? – Я не задаю вопросов о работе, потому что меня тут же обвинят в излишнем интересе к деньгам.

Она садится поудобнее, вытягивает ноги так, чтобы не касаться ими моих, и начинает перечислять места, где они с Джимом побывали с января. Я никогда прежде не слышала о Джиме, но она говорит о нём так, будто я знаю его всю свою жизнь. Мама всегда так себя ведёт. Ещё вчера не знала этого человека, сегодня уже уверена, что он был предметом интерьера с незапамятных времён. В детстве для меня таким человеком был Дэн, потому что мама, как обычно, тут же ему меня представила и задвинула в сторону романтический период, сразу перейдя к тому, когда они вместе едят перед телевизором, помогают мне с уроками, укладывают меня спать. Мама и Дэн, которого я даже стала звать папой, прожили вместе три года, но до него я свою жизнь не помню. Они сошлись, когда мне было пять, а ушёл он, когда мне было восемь, почти девять. Это он прятал конфеты у себя в куртке, чтобы я их находила, это он забирал меня из школы и читал мне перед сном, это звука его ключа, открывающего дверь, я ждала, это его я видела в каждой проезжающей мимо красной машине, не в силах поверить, что он не вернётся.

– На прошлых выходных мы ездили в Корнуолл, на фестиваль в Бьюд, – продолжает мама. Я с энтузиазмом киваю. – А перед этим в Гернси, и было изумительно. Есть в этом месте что-то особенное. Воздух… – мама умолкает и поднимает глаза к потолку, будто чувствует поблизости этот воздух. – Такой чистый. Приятный. Будто пузырится, понимаешь, о чём я?

– Как на Скае, – говорю я, и она кивает, её глаза загораются, будто я включила зажигание.

– Да, Эммелина, в точности как на Скае.

Я ненавижу себя за то, что мой желудок тут же сводит какой-то приятный спазм. Словно я доказала свою пригодность. Порадовала мамочку, угадав с ответом. Как будто мне три года, и я хорошая девочка, а не взрослая тридцатилетняя женщина.

– Ну а у тебя как дела? – она вяло улыбается. – Несколько дней назад я сказала Джиму, что ты, кажется, на другом конце света. Поэтому написала письмо. Как жизнь?

В такие минуты мне особенно остро хочется, чтобы мои отношения с матерью были такими же, как у моих школьных подруг, как у Рози. Я хотела бы рассказать ей о Лукасе. О свадьбе, о Фишерс-Уэй и моей раскалённой комнате, о том, как я переживаю, что сильно сбилась с пути, о том, что реальность совсем не похожа на планы, о том, что я испытываю панику. Что я очень боюсь одиночества, которое меня затягивает, что порой не могу дышать. Что, хотя прошло уже четырнадцать лет и мне больше не снится мистер Морган, его жаркий, влажный шёпот мне в ухо, его рука, гладящая моё бедро, я часто ощущаю чувство вины за него, за ту ночь. За то, что его уволили, ему пришлось уехать, бросить жену и детей, одной из его дочерей была моя лучшая подруга Джорджия. Столько людей пострадало – людей, которые были мне дороги – и всё из-за меня. «Из-за него, Эмми, а не из-за тебя. Виноват только он», – сказал бы Лукас, будь он рядом, как он всегда говорил. Но ничего этого я не могу сказать матери. И никогда не могла.

– Да особо никаких новостей, – говорю я, оглядывая крошечную, затхлую комнату. Я слышу музыку – электрогитары, быструю весёлую скрипку – прямо за фургоном, в поле. – По-прежнему снимаю жильё на Фишерс-Уэй.

– Квартиру?

– Нет. Комнату. Из квартиры я съехала восемнадцать месяцев назад. Больше не могла себе её позволить.

– Я давно тебе говорила, Эммелина, но ты меня не слушала. Нечего было вообще связываться с этим полицейским, который потом тебя бросил. Как его там?

– Адам, – я стараюсь не обращать внимания на то, как сжимается мой живот при слове «бросил». Как будто это ничего не значило. Вообще-то мои отношения с Адамом, хотя они и не дошли до предложения руки и сердца за завтраком и планирования будущего, были единственными серьёзными отношениями в моей жизни; он был единственным, с кем я жила. Он съехал из квартиры, которую мы снимали вместе, четыре года назад, и это ощущалось довольно болезненно. Но что в этом могла понимать мама, бросившая меня, когда мне было четырнадцать, и сменившая столько бойфрендов, что я даже не смогла бы их посчитать? «Нянчиться нужно только с младенцами», – говорила она каждый раз, когда у меня болело сердце, я чувствовала слабость или страх, просила сходить со мной к стоматологу или помочь мне разобраться с флешкой, таймером или рецептом печенья, как помогала Джорджии её мама. Для моей это ничего не значило.

– А как фотостудия? – спрашивает она.

– Меня оттуда уволили, помнишь? Сократили. Я тебе говорила.

– По-моему, нет.

– Говорила! – я начинаю терять над собой контроль, несмотря на все попытки оставаться спокойной. Всё как всегда. Холодный перечень банальных вопросов, которые она чувствует себя обязанной задать. – Я уже два года работаю в гостинице.

– Хмм, – мама кивает, чуть сузив глаза, словно раздумывает, правду я ей сказала или нет. – Уж прости, Эммелина, но я тебе скажу – и слава Богу.

Я молча смотрю на облезлый, грязный линолеум под ногами.

– Я серьёзно. То, как они грабили родителей… Не знаю, как ты там работала.

– Грабили? – я хмурюсь. – Это была фотостудия, мам. Семейная. Детская.

– А цены? – она качает головой. – Делали такие фото, зная, что ни один родитель в здравом уме не пошлёт их куда подальше, – слово «родитель» она произносит с таким видом, будто оно не имеет к ней отношения. – А что? Что я не так сказала?

Я молчу, поначалу решив ничего не отвечать. Потом отвечаю:

– Просто… Меня сократили, мам. Мне там нравилось. Я работала с семьями, с детьми, я скучаю по этой работе. Можно было и посочувствовать.

– Ну, извиняться я не стану, – резко говорит мать. – Я не стыжусь своей радости за то, что ты больше не работаешь в организации, с принципами работы которой я не согласна.

Она вздыхает, делает глоток чая цвета спелой малины, и я слышу, как Лукас говорит: «Так, значит, твоя мама не одобряет мясоедов, религиозных людей и… фотографии? Отлично, Кэт!»

Какое-то время мы молчим, и, подперев подбородок рукой, я смотрю, как на город опускается ночь, подбирается к нам с мамой, свет лампочки становится тусклее. Интересно, какими мы выглядим, если смотреть на нас с холма? Крошечный янтарный огонек вдалеке, у моря. Два силуэта прижались друг к другу, делятся давними новостями, вспоминают ушедшие времена. Полагаю, это нисколько не похоже на то, что есть на самом деле: душную консервную банку с таким густым воздухом внутри, что кажется, будто я вдыхаю дым.

– На выходных встречалась с Лукасом, – наконец говорю я. – Мы думали, не съездить ли нам в Бретань, – я почти намеренно произношу эти слова, вижу, как напрягается её подбородок, но пока она молчит и кивает. – В Сен-Мало, ты говорила, жил мой оте… – я поправляю себя, – Питер?

Мама смотрит на меня, сузив глаза, очень широко распрямив плечи.

– Что, прости?

Порой я не могу поверить, что прежде мать была такой увлечённой, такой жизнерадостной, какой она пытается себя показать. В двадцать два года весь мир лежал у её ног, она могла отправиться куда хотела. А потом появилась я и всё испортила.

– Ты всегда говорила, что Питер жил где-то у пляжа и работал в Сен-Мало в перерывах между гастролями. Мы с Люком говорили об этом, и он сказал, что нужно наконец отправиться туда, если я точно выясню…

– Ради всего святого, Эммелина, зачем тебе туда ехать?

Я сглатываю.

– Чтобы увидеть…

– Не трать время, – говорит она пренебрежительно, резко и холодно. – Сен-Мало – это такой же приморский город, как этот, как Рамсгит, как, мать его, Саутенд. Разве что битком набит французами.

– Я просто хочу, чтобы ты сказала мне, где он находится. Я хочу увидеть его. Увидеть дом, где я родилась…

Мама выдыхает, уставшая от моей упёртости, как будто долгие годы, в которые я пыталась выяснить хотя бы крупицу информации, до смерти её утомили.

– Не знаю, сколько раз тебе повторять, но ты родилась у меня, Эммелина, и твой дом – всюду, где мы с тобой жили. Оставь уже в покое трупы минувших дней.

– Я хочу знать, кто он.

– А меня тебе что, недостаточно? – шипит она, и у меня бурлит в животе от внезапной злости из-за её слов. – Я тебя воспитала, Эммелина. Я заботилась о тебе, а он болтался чёрт знает где. Ты хочешь найти его, чтобы рассказать, как ты недовольна своей матерью. И как я должна себя чувствовать?

Я молчу. Она. Всё, что имеет значение, – это она. Всё, что я говорю, делаю, собираюсь сделать, важно лишь в том смысле, как это повлияет на Кэтрин, что люди подумают о Кэтрин. Нет, знаете ли. Как ни обидно это признавать, её одной мне недостаточно. И это ещё слабо сказано. Она никогда не была рядом.

Мама прочищает горло, шумно фыркает, выпрямляется, разглаживает кардиган, будто успокаивая сама себя.

– В этом нет необходимости, – говорит она. – Есть и другие, более важные вещи, на которых нужно сосредоточиться. Люди так зацикливаются на генах. Это просто смешно.

И опять – люди. Люди – это я и все остальные. Не она. И, бьюсь об заклад, не тот, кого она сейчас считает своим бойфрендом. Они лучше, чем мы, бестолковые овцы.

Мама допивает чай в повисшей тишине. Я хочу вернуться на Фишерс-Уэй, залезть в кровать и, натянув одеяло на голову, ждать, когда вернется солнце. Я хочу позвонить Лукасу. Я хочу, чтобы он рассмешил меня, сказал: «Опять нарвалась на бред Кэт, да, Эмми Блю?» Он знает мою маму. Знает, как тяжело с ней общаться, знает, что всё детство я словно ступала по яичной скорлупе.

– Я не хочу никого расстраивать, – наконец говорю я в удушливой тишине. Мама смотрит прямо на меня, её ноздри раздуваются. – Мне просто нужно узнать, кто мой отец.

Я жду, когда она скажет то, что обычно говорит: «Я уже всё тебе сказала, Эммелина». Но она молча смотрит на свои руки, а потом бормочет:

– Я не смогу тебя видеть.

– Что, прости?

– Если вы с ним начнёте общаться, – мышца её подбородка дёргается, – я не смогу больше тебя видеть.

Я пытаюсь что-то сказать, но не нахожу слов. Это ультиматум. Ядовитый, циничный ультиматум, повисший в воздухе, как грозовое облако. Найдёшь отца – и между нами всё кончено. В желудке бурлит. Ярость. Внезапная тоска и ярость, но… вместе с тем надежда. Крошечный проблеск сквозь чёрные тучи. Она всегда говорила, что не знает, где мой отец. Я никогда ей не верила, но сейчас по её голосу понимаю: она знает. Мы с ним можем встретиться.

– Хорошо, – говорю я наконец.

– Хорошо? – её глаза становятся огромными, как блюдца.

– Хорошо, – повторяю я. – Если ты так решишь, то… хорошо.

Тишина оглушительна. Мать смотрит на меня, откашливается, как будто выходит из транса. Теребит в руках коробку с чайными пакетиками, пытаясь накрыть её изогнутой крышкой, а я сижу рядом с ней и обвожу глазами крошечный фургон, увозивший ее от меня, когда она была мне нужнее всего. Когда мне было четырнадцать, и я так мучилась от менструальной боли, что испугалась и позвонила Джорджии, и мама Джорджии набрала мне ванну и носилась вокруг меня с грелкой и ночными прокладками. Когда мне было пятнадцать, и я провалила тест по математике. Когда я впервые поцеловалась. Когда соседка снизу бурно ссорилась со своим приятелем, он угрожал поджечь дом, и я, лёжа в постели, не могла уснуть ещё несколько недель, ожидая визга пожарной сигнализации или запаха дыма.

Летний бал. Мигрени, которые начались вскоре после него, и кошмары. Так много, много раз я наблюдала из окна спальни, как крошечный фургон уезжает вдаль.

– Мне пора работать, – наконец говорит мать. – Люди ждут предсказаний судьбы, и нельзя упускать возможность.

Я нехотя обнимаю мать на прощание. Её тело напряжено – острые кости, холодные цепочки ожерелья – и когда мы расстаёмся, я всё понимаю. Сегодня последний раз. Я в последний раз пришла на встречу, от которой ничего не жду. Столько лет я надеялась на что-то большее – так, как кто-то надеется однажды влюбиться или увидеть северное сияние. Вот почему я пришла к ней сегодня вечером. Вот почему я пригласила ее на ужин. Потому что я всегда надеялась, что однажды она скажет да. Что она наконец снимет броню. Что мы сядем за стол, будем есть и пить вино, и она расскажет мне о временах, когда она была счастлива, и о словах, которые я неправильно произносила, когда была пухлой малышкой со складками и ямочками. И, может быть, она вспомнит, как в детском саду я налепила глиняных комочков, раскрасила красным и обсыпала блёстками. Или как она вдыхала запах моих вымытых волос, пока я спала, и я об этом не знала.

Я иду к автобусной остановке, глядя на горизонт. Облака похожи на пышно цветущие кусты, море – как синие чернила. Я думаю о своей комнате на Фишерс-Уэй, где мне жарко, но где я в безопасности Я думаю об отеле, о Рози и Фоксе. И о Лукасе. О воздушном шаре и о том, как далеко он пролетел до него через эти чернильные волны. Я думаю о мире вокруг меня и обо всех возможностях, которые он таит.

Может быть, однажды я увижу северное сияние.

И может быть, смогу влюбиться.

Глава седьмая

Руководство для шаферов.

Ты – лучший друг жениха!

Ты можешь думать, что быть лучшим другом жениха – значит, устроить мальчишник, притащить кольца и выдать чертовски убедительную речь, но ты можешь стать ещё круче, прокачаться до уровня босса, чувак! Тебе не приходило в голову заказать гостиницу для молодых или спросить счастливую пару, нужна ли им помощь со списком гостей? И, конечно, костюм. Его выбор тоже за тобой, шафер от Бога, правая рука жениха! Помоги ему выглядеть просто изумительно в день, когда он свяжет себя узами брака, и не бойся торчать в примерочных. Пришло время седьмой главы. Поговорим о костюмах…


– Выгляжу как ушлёпок.

Лукас стоит в примерочной кабинке под ярким светом прожекторов, отодвинув в сторону тяжёлую занавеску. На нём белоснежный блестящий смокинг, в котором он напоминает человечка из глазури или в лучшем случае неопытного Джеймса Бонда, которому никогда не приходилось шпионить, не считая детской игры «Я – шпион», и теперь он просто хочет, чтобы его отпустили домой.

– Господи, я в самом деле выгляжу как ушлёпок, да?

– Нет, нет, совсем нет!

– Эмми, у тебя на лице всё написано.

– Да нет, я просто… я не думала, что он будет… ну, настолько белым.

Лукас оглядывает костюм, будто только что осознал, что он в костюме, и смеётся.

– Я похож на… не пойму, ну блин, на… – он умолкает, видя, что я зажимаю рот рукой, и смотрит на меня широко распахнутыми глазами. – Ты чего?

На страницу:
3 из 5