Полная версия
Моя карма. Человек в мире изменённого сознания
– Антон, – сказал пожилой, – тебе варить макароны.
– Э-спасибо. Пусть Толик варит, я вчера варил, – возразил Антон.
– Иди-иди, – усмехнулся Толик. – Я два дня подряд картошку жарил.
– Ладно. Раз так, хорошо, пойду. Но завтра не пойду.
Говорил он с лёгким акцентом быстро и эмоционально, и слова почти сливались в предложении. «Р» в начале слова он произносил раскатисто, «ч» у него выходило как «тч», а «в» у Антона похоже было больше на «б». Перед словом «спасибо» он вставил «э».
– Eres espanol? – спросил я.
Он удивлённо посмотрел на меня.
– Si. Habla espanol?
– Un poco. No hay practica cinversacional.
– La practica sera. Encantado de conocerte1. Cómo sabes que soy español?
– Por acento.
Я заметил напряжённое внимание Степана и Толика, которые с удивлением слушали наш разговор на чужом языке. Это их смущало, и я добавил по-русски:
– У вас нет звука «сп», поэтому ты произнёс «э-спасибо».
– Я как-то на это не обращал внимания, – сказал довольный Антон и ушел с кастрюлей на кухню варить макароны.
Языки мне давались легко. Когда я ещё учился в своём родном городе, мы с моим другом Юркой ходили на факультатив испанского, который вёл наш преподаватель Зыцарь, а потом, уже в Ленинграде, куда перевёлся после первого курса иняза, я, уже обладая некоторыми знаниями языка и каким-то словарным запасом, на спор с одним из старшекурсников выучил испанский за три месяца. Ну, может быть, «выучил» – громко сказано, не выучил, но мог более-менее прилично объясняться на испанском, имея в виду бытовой уровень, что оказалось не очень и сложным. Правда, в течение трёх месяцев мне пришлось оставаться после лекций, и я ходил в лингвистический кабинет, где слушал пластинки с уроками испанского, которые мне давал наш преподаватель Марк Маркович Сигал, чтобы освоить произношение.
Принимал экзамен он же. Беседовали на испанском десять минут, и Сигал безоговорочно признал, что я пари выиграл…
Когда с дымящейся кастрюлей вернулся Антон, все сели за стол.
– Новенький, – повернулся ко мне пожилой, – садись с нами, знакомиться будем.
Я было стал отнекиваться, мол, неудобно.
– Иди-иди. «Неудобно задом наперёд ходить», – сказал пожилой.
– Давайте я хоть за бутылкой схожу, – предложил я, видя, что на столе появилась бутылка водки.
– Поставишь, когда получку первую получишь, – остановил меня пожилой. – Да и мы особо в будни не пьём – работать потом тяжко.
– Меня зовут Степан, по батюшке Захарыч, но все зовут просто Степан. И ты так зови… – Испанца зовут Антоном, а если по-ихнему, то Антонио.
– А это Анатолий, художник, – показал Степан на парня с азиатскими чертами лица. – Фамилия его Алеханов, чуваш.
– У меня мать русская, а Алехан по-чувашски значит защитник, – пояснить Анатолий. – А Анатолий – это по-русски; по-чувашски: Талик или Таляк.
Говорил он, растягивая слова и ставя ударение в конец предложения.
– Работает этот защитник, куда определят, а больше по земляным работам. Хотя часто зовут писать призывные плакаты… Ты, часом, не из идейных?
– Да вроде нет, – пожал я плечами…
– А чего Корякин не с вами? – спросил я.
Корякин, как только сели за стол, оставил свой баян, бережно упаковал его в футляр чемоданного вида и вышел.
– Он сам по себе. Жлоб, жмудик. С нами в долю не входит. Он и на баяне учится, чтобы на свадьбах играть, да капусту рубить по лёгкому. На зоне таких не любят.
– Сам-то ты как? Хочешь, примыкай. Ты, я вижу, парень не простой, грамотный. Ну, дак и мы тоже не простые, потому что битые.
– Хорошо, – не раздумывая, согласился я. – А что я должен?
– Мы здесь только завтракаем и ужинаем, обедаем в столовой. Свой автобус возит. Кому ехать неохота, обходится батоном, да бутылкой молока… Значит, так, сбрасываемся с получки по четвертному на чай, пельмени, макароны, сахар, ну, там, ещё колбасу берем, сало. Если выпить – это, понятно, отдельно.
Степан, проговорив всё это, посмотрел на меня.
– Ну, как ты ещё не заработал, – внесёшь после.
– Зачем после? Я, Степан Захарыч, отдам сейчас. Немного денег у меня есть с собой.
– Ну и лады, – одобрил Степан.
Я видел, что ему нравится моё почтительное обращение к нему.
– В комнате есть ещё один жилец, Колька. Так ты с ним не водись. Дурак, хоть и техникум кончил, и пьяница. Бухает каждый день.
– Да хорошо бы просто бухал, как нормальные люди, а бухает-то вдумчиво и серьёзно, с надрывом, будто перед светопреставлением, – добавил Толик. – Говорит, осенью в армию идти, так хоть напоследок погуляю.
– Ага. А до осени ещё два месяца, так что допьётся до белой горячки, – серьёзно сказал Степан.
– И не в армию, а в психическую лечебницу попадёт, – вставил своё слово Антон.
– В дурдом, – поправил Толик.
От водки я отказался, но поел плотно. Все сидели ещё за столом, но стали говорить о каких-то своих делах, которые меня не касались, я почувствовал себя лишним, поблагодарил и ушел в свой угол. Меня не задерживали.
Из коридора донёсся шум, недовольный говор, что-то упало, кто-то невнятно матернулся, и в комнату ввалился пьяный малый.
– Колян. Лёгок на помине, – засмеялся Толик.
– Не поминай чёрта, он и не появится, – буркнул Степан.
Колян тупо обвел всех невидящим взглядом. Зрачки его закатывались, так что виделись лишь мутные белки, расстёгнутая рубаха вылезла из штанов. Он заплетающимся языком проговорил «здрассте» и, с трудом удерживая равновесие, направился к своей кровати, причём, забыв, видно, что кровать поменял, хотел пристроиться на свое прежнее место, но наткнулся на меня, удивился, с минуту стоял, держась за спинку кровати, пока Толик взял его за плечи и отвел на его новое место. Толик помог Коляну снять ботинки, и тот, как был в одежде, завалился навзничь на кровать и захрапел.
– Оставь ему чуть на опохмелку, – сказал Степан Толику, когда тот стал разливать оставшуюся водку по стаканам. – А то утром на работу не встанет.
– Когда хоть успел, – недовольно сказал Толик.
– Так они с Ряхой и Валетом из девятой комнаты сразу после смены пошли, а до этого в перерыв поллитру раздавили.
После ужина Толик с Антоном стали собираться в кино, звали меня, но я отказался, соврав, что пойду к приятелю – мне хотелось побыть одному, может быть, посидеть в каком-нибудь скверике и подумать, поразмыслить над обстоятельствами, в которых по своей воле оказался. А Степан достал из тумбочки книгу, прилёг на кровать и углубился в чтение.
Глава 3
Объект «Траншея». Шефство Талика Алеханова. Секреты «мастерства». Страна басков в огне. Дети Испании в России. Быт испанских детей. Учёба и образование. Страшные дни эвакуации. Болезни и голод. «Невозвращенец».
Автобус доставил нас на голый участок с траншеей и вагончиком для рабочих. Старенький автобус трясло на неровной дороге, а на ухабах кренило так, что, казалось, он неминуемо развалится, но в конце концов мы благополучно добрались до места. Большинство рабочих вышли раньше, у проходной завода, и вместе с ними Степан и Антон, а мы, несколько человек, поехали дальше.
Прораб, Александр Борисович, молодой ещё человек, с выгоревшей до соломенного цвета шевелюрой и обветренным, но приятным лицом, записал меня в журнал, выдал резиновые сапоги и робу и провёл короткий инструктаж, который сводился к следующему:
– Возьмешь лом, полезешь в траншею и будешь пробивать отверстия в дренажных трубах, а что дальше, скажу.
– Я покажу, – согласился Толик взять надо мной шефство.
Мы спустились в довольно глубокую траншею, почти по колено заполненную чистой, профильтрованной через глину и песок водой, и Толик показал, как долбить ломом трубы, чтобы пробить в них отверстия.
– Так всё время и будем трубы долбить?
Толик посмотрел на мою постную физиономию и успокоил:
– Укладку и монтаж труб тоже делаем мы. Только ты сначала ломом дырки подолби – тоже сноровка нужна, а за день, если всё время ломом махать, намахаешься так, что рук не поднимешь… Да ты не бойся, мы часто меняемся. В укладке тоже сложного ничего нет, главное, не зевай, а то трубой башку снесёт: когда экскаваторщик опускает трубу или муфту, он на тебя не смотрит.
Вскоре я приловчился и бил ломом также лихо, как и другие рабочие, поднаторевшие в этом деле за долгое время работы.
Толик стоял радом со мной и разрaвнивал лопатой щебёнку, которую насыпал экскаватор; через некоторое время лопату брал я.
– Толь, – спросил я, – а как Антон оказался в Омске?
– Вывезли из Испании вместе с другими детьми, когда там шла гражданская война.
– Это я понял. Как он в Омск попал?
– Представления не имею, – пожал плечами Толик, – Завод большой, платят неплохо… Не знаю. Зачем тебе?
– Да так, интересно… А чего он не вернулся на родину, когда стало возможным? Многие ведь вернулись?
– Не многие. Их же не выпускали.
– Как это не выпускали? – искренне удивился я.
– Там же установился франкистский режим… Куда ж их, к фашистам? А когда они становились совершеннолетними, принимали советское гражданство, а с советским гражданством попробуй уехать… Это уже при Хрущёве, кто хотел, разрешили вернуться. Но, говорят, вернулось меньше половины из всех детей. Многие погибли на фронте, а кто, как Антон, у которого никого там из родных не осталось, осели у нас… а кто умер от болезней и голода.
– От голода? – недоверчиво переспросил я.
– Спроси Антона, он тебе расскажет.
Я понял, что от Толика большего не добьёшься, и оставил свои расспросы. Но то, что я услышал от него, шло вразрез с тем, что я знал. А то, что я знал, было окружено героическим ореолом: республиканцы боролись с военными мятежниками, на помощь республиканцам отправились воевать наши добровольцы, потому что мятежникам помогали Италия и Германия. В Испании шла кровопролитная гражданская война, и испанцы, спасая своих детей, отправили их на время в другие страны, в том числе и в СССР. У нас для испанских детей создали особые детские дома, где хорошо кормили, учили и вывозили на юг в пионерлагеря, и прежде всего – в «Артек». Какой может быть голод!..
Но как-то мы остались с Антоном в комнате одни. Все разошлись по своим делам, и только Колян крепко спал после очередной гулянки по случаю выходного.
Время от времени мы с Антоном говорили по-испански: он с удовольствием переходил на родной язык, а для меня это был хороший повод улучшить знание этого красивого певучего языка без крикливых интонаций, как это свойственно итальянцам. Хотя чаще всё же мы говорили на русском языке, которым Антон владел свободно, правда, с лёгким характерным акцентом.
Обстановка располагала к откровенности, и я завёл разговор о том, что меня так удивило в рассказе Толика.
– Это правда, что многие испанские дети погибли от болезней и голода? – задал я вопрос, гвоздём сидевший в моей голове.
– Было такое, – неохотно подтвердил Антон и как-то сразу сник, замолчал, а я пожалел, что затеял этот разговор. Но он вдруг поднял голову, посмотрел, словно пронзил меня взглядом своих черных глаз, и спросил:
– Ты про Гернику слышал?..
Я кивнул.
– Ну вот, – это мой родной город в Стране Басков, которая была разорена и разрушена, а от фашистских бомб от моего города остались одни руины.
Антон чуть помолчал, и, видно, ему было даже мысленно нелегко возвращаться в своё испанское детство, хотя и прошло четверть века, и, казалось, всё ушло безвозвратно, однако оставило горькую память и незаживающую рану в душе.
– Мы жили бедно, – начал свой рассказ Антон, – мои родители не были настоящими республиканцами, то есть не входили ни в какой «Народный фронт», но сражались за республику, как и все баски, против франкистов и фашистов, которые поддерживали мятеж генерала Франко… Это я знаю хорошо. Ведь мне было уже десять лет, когда я попал в Россию… Война, когда свои бьют своих, – это страшно. Наши родители в этой мясорубке уже не думали о себе, они хотели спасти хотя бы нас, детей. Многих тогда отправили во Францию, Бельгию, Англию, в другие страны, а я попал в Россию…
– В Россию ты сам захотел?
– Почему? Отправкой занимался Красный крест и Совет по эвакуации. Кто откликнулся, туда нас и везли. В России нас, между прочим, было отправлено меньше трёх тысяч, а, как мы знали от наших воспитателей, Франция, например, взяла двадцать тысяч детей. Бельгия и то приняла около пяти тысяч… Но встретили нас здесь хорошо. Когда пароход входил в порт, встречали цветами…
Разместили в специальные интернаты или детдома – называли кто как. Кто-то из нашей партии попал в Москву, кто-то в Ленинград или на Украину. Я попал в подмосковный детдом. Кормили хорошо, а среди учителей и воспитателей было много испанцев… Знаешь, после того, что мы видели на родине, это был рай. Мы не нуждались ни в чем. У нас даже был сад и футбольное поле. Но те, кто оказался в детдомах далеко от Москвы или Ленинграда жили похуже. В Куйбышеве, я знаю, первое время даже голодали из-за того, что местные власти не смогли наладить нормального снабжения. Потом, правда, всё образовалось… Среди нас были и больные туберкулёзом; говорили, что в других пансионатах тоже много туберкулёзников и даже открыли специальный детдом в Крыму для таких больных, но мест там не хватало.
– Да что я тебе рассказываю! – спохватился вдруг Антон. – Что было, то было… Да тебе, наверно, это и не интересно.
– Ну, что ты! – горячо заверил я Антона. – Очень интересно. Мы же многого не знаем. Одно дело газеты или радио, из которых нам известны лишь сухие факты, и совсем другое – живой участник событий.
– Это конечно, – согласился Антон, помолчал и сказал: – Ну, слушай.
Учились мы на родном языке, а русский учили как иностранный. Школа, в которой мы могли учиться в Испании, сильно отличалась от школы в СССР. Нам трудно было усваивать вашу школьную программу, которую переводили на испанский… Некоторые, которым уже исполнилось 14—15 лет, учились только в третьем классе. Большинство составляли дети бедных семей шахтёров, и в нашем интернате была лишь начальная школа, поэтому почти никому не удалось поступить в какое-нибудь техническое училище. Я, например, окончил ФЗУ.
В каких-то пансионатах, правда, были средние школы, и кто-то поступал даже в институты… Но, скажу честно, у себя в Испании я бы не смог получить и такого образования. Не поверишь, но многие из нас не могли ни читать, ни писать. Да что далеко ходить, мой дед окончил всего четыре класса.
А ещё нам трудно оказалось приспособиться к вашим порядкам, и мы бунтовали. Мы, например, не хотели вступать в комсомол… В Мексике детям было легче хотя бы потому, что там большинство говорит на испанском. Да и дети там жили в семьях, а не в детдомах… А семья – это семья, хоть и чужая, а с любым детдомом, даже самым что ни на есть хорошим, не сравнить…
– А ты сам вступил в комсомол? – спросил я Антона.
– Не вступил… Да какая разница? Мог бы и вступить. Просто в нас всех говорил дух протеста. Недовольных было много. Говорили, что в Ленинграде детдомовцы даже создали организацию, которая называлась «Комитет народного фронта Испании». Это называлось «проявлением испанских нравов» и жёстко пресекалось. Преподавателей, которых мы любили, вдруг увольняли и даже арестовывали, как «недостойных» … Один из наших воспитателей сказал кому-то из комиссии, которые постоянно приходили с проверками, что хорошо бы поменьше давать детям марксизма, а побольше математики. На следующий день его уже у нас не было… У нас, действительно, без конца проводились политбеседы и всякие семинары по ознакомлению с основой советского строя…
– А почему же ты не вернулся в Испанию? – задал я вопрос, на который не очень вразумительно пытался ответить Толик.
– Вообще мы все думали, как и наши родители, что скоро вернёмся домой, но получилось так, что многие из нас на родину так и не вернулись… Когда у нас окончилась гражданская война, пошли слухи, что из других стран дети возвращаются домой, а нас не выпускали. Мы были недовольны и опять бунтовали.
– Но ведь в Испании победили путчисты, установился франкистский режим, и вас бы ждали там репрессии и тюрьмы, – неуверенно возразил я.
– Глупости, – усмехнулся Антон. – После того, как война в Испании закончилась, почти все дети, которых приняли другие страны, вернулись домой, и ничего с ними не случилось. Можно подумать, что сталинский режим был лучше. Вы же сами осудили Сталина после его смерти. А тогда, стоило нашим учителям поднять вопрос о возвращении, как их начинали считать опасными, называли троцкистами и арестовывали… Не знаю, что с ними было дальше. То ли отправили в лагеря, то ли посадили, а, может, вообще расстреляли. Ты знаешь, для детей после шестнадцати устанавливался особый режим, и они постоянно находились под негласным надзором… Конечно, мы все были для педагогов не подарками, и они с нами намучились вволю. Мы дрались с астурийцами2 на вилках, враждовали с «богачами». Сейчас мне кажется это смешным… Да и какие это были богачи? Им в Испании было только чуть лучше, чем нам, которые из совсем бедных семей. Вряд ли это было богатство, скорее – просто достаток. А мы, сами из бедных, быстро зажрались, вообразив, что нам всё можно. Если нас заставляли подмести в спальне или подежурить в столовой, мы это принимали в штыки. Дома нас за такое драли бы нещадно, да поставили бы на горох, а здесь никто не смел трогать. Наши испанские учителя попробовали, так им быстро объяснили, что можно делать, а что нельзя. Может быть, эта безнаказанность привела к тому, что после войны некоторые сели в тюрьму за воровство. Даже, говорили, поймали целую воровскую банду. И на заводах наших, бывало, судили за нежелание нормально работать, за постоянные прогулы и воровство.
– А как ты оказался в Омске?
– Когда началась война, нас эвакуировали, кого в Среднюю Азию, кого в Поволжье, на Кавказ. Я попал в Сибирь… Вспоминать не хочется. Вообще, если до войны мы всё же жили прилично, то с началом войны нам пришлось хлебнуть горя по полной.
До места добирались около месяца. Нас почти не кормили, и мы сидели голодными по несколько дней. От сырой и тухлой воды многие заболели дизентерией. Мы были так истощены, что некоторых выносили из вагонов… Разместили в холодных общежитиях, в небольшой комнате кроме меня поместили ещё пять человек. Труднее всего было привыкнуть к холоду. Русский климат для нас оказался непривычным; к тому же, мы ехали в легкой демисезонной одежде. А местные начальники гоняли нас на сельхозработы, где условия были невыносимые…
В Подмосковье нас вернули только в конце войны.
– Что же, никто не мог позаботиться об одежде и еде?
– Да в это время везде царил такой бардак, что до нас вообще никому не было дела. О нашем положении знал даже нарком НКВД… Слушай, кому мы тогда были нужны, если даже после войны, наша Доллорес Ибаррури палец о палец не ударила, чтобы способствовать нашему возвращению домой… Не знаю, сколько нас выжило. Кто-то погиб на войне, потому что старшие выпускники детдомов, как граждане СССР, отправлялись на фронт, когда достигали призывного возраста… Многие из наших погибли от немецкой пули – а кто-то, может быть, и от испанской. Ведь испанцы воевали на стороне фашистов. Многие умерли от болезней. Были случаи, что кто-то вешался…
Но ты знаешь, у меня нет никакой обиды. Так сложилось. Несмотря ни на что, мне нравится Россия, и вряд ли в Испании мне было бы лучше… Да, тиф, голод, болезни, холод уносили жизни моих испанских братьев, но ведь то же самое испытывали и русские или украинские дети. И почему наша жизнь должна была отличаться от жизни ваших детей?.. Одно слово – война. Гражданская война у нас в Испании, мировая война, которая принесла разруху в Россию…
– А ты сам пытался вернуться на родину?
– Хотел, но мне сказали, что там сразу посадят в тюрьму, потому что мои родители – республиканцы. А потом, когда разрешили свободный выезд, я узнал, что мои родители погибли, – мне так сказали – и возвращаться стало некуда. И я оставил это дело… Да к тому времени я уже и сам считал себя больше русским, чем испанцем. От Испании у меня остался только язык и песни, которые я уже не пою, – грустно улыбнулся Антон, обнажив ровный ряд белых зубов. – Хотя многие вернулись, не только в Испанию, некоторые – в Мексику или в Латинскую Америку, где оказались их родственники, но немало нас осело в России, а кто-то из вернувшихся в Испанию жить там так и не смог, и приехал назад в СССР, который, как и для меня, стал им второй родиной.
– Так как же ты всё-таки оказался в Омске? – повторил я вопрос.
– Приехал строить нефтезавод, да так и здесь и остался. Работаю токарем. Я же ФЗУ закончил. У меня пятый разряд. Зарабатываю прилично, стою на очередь на квартиру. Может, еще и женюсь. А Сибирь мне понравилась.
– Да, тебе досталось, – искренне посочувствовал я Антону.
– А кто сказал, что жизнь лёгкая штука? – просто сказал Антон, и живые и выразительные глаза его, менявшиеся в течение печального рассказа от скорбных и грустных до суровых и даже грозных, мечущих молнии, засветились весёлыми искрами жизнелюбия и излучали оптимизм, как у человека, философски принимающего жизнь такой, какая она есть.
Глава 4
Рабочие будни или «работа без заботы». Почти мистический случай с Гришкой Сычёвым. Уголовник Семён и его жена Люсьен. Семён куролесит. Гипноз в деле. Человек «мутный», непонятный, но не ссученный.
До обеда мы с Толиком успели, не торопясь, но и не в развалочку, продырявить все уложенные в траншею трубы. Работали, сняв рабочие куртки и майки и подставив голые торсы под горячие лучи солнца, оставаясь, однако, в штанах и резиновых сапогах, потому что вода в траншеях оказалась холодной как в ключах, а глина, которую мы невольно месили, соскальзывая с труб, вместе с брызгами воды больше попадали на нижнюю часть тела до пояса.
К обеду мы помылись в чистой прозрачной воде траншеи, вылезли по наклону на поверхность и пошли к вагончику. Я было стал переодеваться, чтобы ехать в столовую в своей одежде, но меня подняли на смех: рабочие переодевались только после смены; сапоги, правда, мыли, но с остальным особенно не церемонились, и роба оставалась заляпанной грязью, землёй и даже мазутом. Так и ехали в столовую, хотя большинство, как и говорил Степан, обходилось батоном и бутылкой молока, которые покупали тут же, в специальном ларьке, где продавалась ещё ливерная или кровяная колбаса и яблочная карамель.
Толик тоже пренебрегал столовой, но поехал со мной за компанию больше в качестве экскурсовода.
Пообедали мы плотно. Борщ оказался наваристым, котлеты хоть и жидковатые, но вполне съедобные. Запили компотом. Всё это обошлось нам в сорок копеек, но времени, затраченного на дорогу и самого обеда, хватило только-только на то, чтобы вернуться назад и снова залезть в траншею.
– Потому почти никто и не ездит, – заметил Толик. – Лучше полежать полчасика на травке, чем это время трястись в автобусе.
После перерыва экскаватор удлинял траншею под следующую укладку труб, а мы в это время с Толей копали лопатами какие-то прямоугольные ямы, похожие на те, которые копают могильщики на кладбищах…
Так мы и работали, если не в траншеях, то на земляных работах; укладывали трубы, которые подавал экскаватор, скрепляли их соединительными муфтами, пробивали в трубах отверстия, засыпали щебнем и песком, а после того как экскаватор сваливал в траншею землю, ровняли эту землю до приемлемого ландшафта. Смотровые колодцы устанавливались в присутствии прораба, как специалиста и как ответственного, который, если не головой, то должностью отвечает за брак.
Вечером автобус отвозил нас в общежитие, которое после шести часов оживало, наполняясь шумами голосов, руганью, а позже пьяными ссорами и часто мордобоем.
Как-то в один из воскресных дней, когда я шел из общежития по каким-то своим делам, меня остановил странный вид вахтёрши тёти Клавы. Лицо её выражало одновременно и крайнюю озабоченность, и недоумение.
– Ты чего, тётя Клав? – не удержался я от вопроса.
– Да не иначе как нечистая сила, – растерянно сказала тётя Клава. – Володь, ты не видел, случаем, Гришка Сычев не выходил на улицу?
– Не видел. А что?
– Его пьяного ребята заперли в комнате, а ключ сдали мне. Сказали, что ему уже хватит, пусть проспится, а то в вытрезвитель загремит. Сами, видать, к девкам пошли в общежитие, где кулинарные живут. А щас, смотрю, свят, свят, свят. – тётя Клава трижды суетливо перекрестила лоб. – Идёт Гришка, и вроде даже и не очень пьяный, берёт ключ и поднимается к себе. У меня аж рот раскрылся, а сказать ничего не могу.
– Да ну, тёть Клав, – успокоил я женщину, – наверно, вы просто не заметили, как он выходил. Задумались или отвлеклись чем-то.
– Да? – тётя Клава посмотрела на меня с сомнением, а я вышел из подъезда общежития, выбросив всю эту чушь из головы.